* * *
Четыре ноты конечных ушли в песок.
Срединных три —
в отпуске до весны —
впитались в снега.
И только остальные двенадцать
как вышли первыми,
так и остались
додекафонической радугой,
недопетым мостом.
* * *
Лоб говорит, что больно,
глаза говорят, что плачут,
мир прорастает в наушниках
разными голосами —
о навсегда испорченной погоде.
Скажи, что будет дождь
(и будет дождь),
спой о сугробах в зале ожидания
(Что там забыл снег?
Кого может ждать?
По этому пути больше не ходят даже поезда,
И только талая вода течёт под мраморную стену).
Зуммерами и замороженными розами
прорастают амбушюры.
Женское говорит о свободе всего от всего,
мужское произносит победу всего над всем,
дорога к реке опоздала на пять минут,
река приносит неожиданных гостей без цвета и запаха,
воздух выпалывают от последней морзянки,
как репу от последнего сорняка.
(1. И посадил дед репку.
2. И вот выросла она большая-пребольшая.
3. И вот хорошо весьма).
А колобок полярного светила
ушёл даже от полярного медведя.
И был вечер.
* * *
Стигматы Фатиме, и мрамору колени,
но, выдавив коленом небо, скажу: «Не верю»,
стирая мрамор о колени, скажешь: «Не верю»,
и в новой базилике известняк
из белого кирпичным станет,
и в новой базилике десять тысяч
увидят не раскачивающееся солнце —
осколок зеркала на поверхности штиля.
* * *
Если чем-то и пахнут — уж точно не ладаном — пальцы её, —
типографскою краскою, клеем, чужой неподъёмной слепою строкой,
вдоль которой бредут некрасивые дети, как будто гуляют в картонном саду,
в декорациях явно с чужого плеча, неподъёмное слово несут, отряхают стальную листву
с оскудевших деревьев, где птиц механический звон и жуков электрический скрип.
Никакие актёры, мы вовсе не в силах не то чтобы выучить чьи-то слова,
но затверженный с детства язык нам как будто чужой,
и такая окрест немота, словно даже в ушах перестало звенеть.
* * *
В сером небе след твой отсвечивает голубым,
но ты не бог — такая работа твоя —
тропить для тамошних поездов.
Города вздрагивают по краям земли,
моргают пересохшие глаза — ветер и ветер к центру,
а ты не ложись на самом краю земли, не засыпай —
проснёшься, и не будет тебе дна,
будешь падать без верха и низа, без сторон света,
так медленно, как время.
* * *
Вскипает кофе на зелёных углях.
Сколь тяжек, столь и колок, на дворе
чугунный век, и струны на меху
молчат, как плачут. Чёрная листва
пятнает небо, не желая падать,
плывёт, как дым дымов, как туча туч.
Такая осень. Чёрное бело,
когда случайно в зеркало заходишь,
но серое в нём остаётся серым.
Когда пройдёт пора домохозяек,
их злые телевизоры умрут,
наступит тихий час дворогостей
под люстрой расписного винограда,
но этот двор становится ничей,
меня его собаки не узна́ют.
* * *
С говорящего неба срываешь
не-слово-цветок — не-цветок —
металлический ковшик луны
по дороге расплещешь до дна.
Даже и не заметишь, как оно умолкло.
Ёлочные шары инея,
ветви инея.
Роса.
Пар.
И зеркальная пыль устилает траву,
и колко ногам ходить по замёрзшей ртути.
А к вечеру серое — пыль на остывающей тропе.
Металлическим лунным ситом,
катодной светильной сеткой
вполнакала гуляет по верхнему миру и падает в средний,
в нижнем — сновидения корней,
выцветающие к сентябрю до пепельного.
* * *
Если ты питаешься только одним словом,
именно это не переварить —
пятое за день.
Оно ляжет на дно чугунной пушкой,
сквозь него будут прорастать рыбы из камня
и кораллы выйдут на берег, ветвясь, —
рассветно-зелёные —
говорить о чугуне и стали,
как об усталости и чувстве вины.
Камень теряет способность сверкать,
падая на дно моря, — даже на малую глубину —
не хватает дыхания.
Нет, это неправильная диета.
Лучше так:
возьми немного воды, выжатой из каракумского песка,
возьми немного хлеба — светящегося зеленью.
Хлеб — это такая ягода, на вкус — медь.
Возьми немного,
а остальное раздай нищим,
пересчитывающим золото, ходящее на кукане кругами.
Только им нечем расплатиться с тобой —
разве кто-то заплачет.
Разве кто-то заплачет?
Заплачет.