Творить из горя и грязи красоту миссия для отечественной литературы почти забытая. Современная литература в большинстве своем с патологическим удовольствием занимается обратным. Питерский писатель Валерий Попов уверен, что любому ужасу можно противопоставить остроумие, переводящее ужас в гротеск. Например, его герой летит с обрыва и в последний момент повисает на краю пропасти. Внизу верная смерть. В небе парит сокол. И о чем же думает герой в эту страшную минуту? «Зачем я не сокол?» Уходя от писателя, я умоляла его замолчать, не было сил дальше смеяться. А оказавшись на улице, вдруг заметила, сколько прелестной белиберды меня окружает. Милиционеры чудики, витрины обхохочешься... Кажется, еще чуть-чуть и поскачешь глупой лошадью, цепляясь за фонари. И как жалко было возвращаться мне из мира Валерия Попова в такой угрюмый и холодный реальный мир.
Валерий Георгиевич, расскажите, как вы дошли до жизни такой стали писателем? Я родился в Казани в 1939 году. Казань это такой потерянный рай. Хорошо, что я там родился, хорошо, что уехал. Потому что, когда детство обрывается оно остается в памяти волшебной сказкой. Рядом с нами жили татары совершенно удивительный народ. В детстве я был уверен, что они везде живут, и когда в 1946 году отца перевели в Ленинград, я их везде искал. Ходил и ко всем приставал: «А где татары?». Мы жили в большом старинном доме со множеством переходов и закоулков. Помню, я заходил в подвал и не знал, куда он меня приведет. Там я и начал фантазировать, до сих пор остановиться не могу. Вообще, самое большое приключение в жизни это детство. Потом с человеком может ничего не случиться. А детство это всегда война до победного конца. Я закончил школу с золотой медалью. А почему? Потому что, когда я пришел в школу тихим мальчиком из семьи ученого, меня стали затирать, били и все такое, обзывали «гогочкой». С семи лет я был как бы изгоем, это было первое большое горе. Было модно ругаться, курить, а я не мог как все. Попробовал курить, и от первой искры мое новое пальто сгорело. И чтобы как-то выделиться быстро стал отличником. Научиться побеждать можно только в детстве. Потом уже не сладишь с толпой. В своей первой книжке для детей «Все мы не красавцы» я как мог растолковал эту мысль. Герои ваших книг живут в очень странном мире. Преступник может залезть в чан с творогом, и милиционерам приходится есть творог, чтобы его поймать. Одна из ваших книг называется «Праздник ахинеи». И самое удивительное, что во всю эту ахинею веришь... Я думаю, гротеск лучшая форма литературы. Еще Пруст сказал: «От всей литературы в веках остается только гротеск». Это самый простой способ человеческие слезы превратить в смех. В литературе, особенно русской, принято бесконечно страдать. А можно одним словом все перевернуть, и люди улыбнутся. Я всегда хорошо чувствовал стремление русского человека к диковинам, чуду. Наверное, это у нас в крови из-за нашей беспросветной истории. Ведь и сказки наши все такие диковинные и с хорошим концом. А у Андерсена все лучшие сказки грустные, хотя жили всегда датчане дай Бог каждому. Так что для России гротеск жанр самый подходящий. А вам не страшно, что по вашим стопам идут писатели, позволяющие себе уже литературный беспредел, например, Сорокин? Нет, это другое. Гротеск питается настоящим страданием из реальной жизни. Это настоящий ужас, преображенный в смех. А Сорокин и другие реальный ужас не хотят видеть. Это домашние мальчики, выжимающие свой искусственный ужас из компьютера и сдабривающие его зачем-то русским матом. Такая литературная смесь безжизненна. Но, вот ведь какая штука, чем человек талантливей, тем меньше в его творчестве грязи. Вот Гоголь как-то обходился. Недавно в повести абхазского писателя Даура Зантарии я натолкнулась на удивительную метафору. Старик, абхазец, рассказывая о своем умершем друге, говорит: «Но сначала я поставлю между нами белый камень». Таким образом он разделял живых и мертвых, чтобы они лучше видели друг друга. Если вы поставите перед собой белый камень, кто появится за ним? Второе счастье моей жизни после детства это друзья. Моя дворовая компания это Довлатов, Битов. В двадцать лет я куролесил с Бродским. Так что белый камень я ставить не умею. Ведь это все моя юность, когда жизнь кажется вечной. Просто некоторые сделали вид, что умерли, а сами удрали на неизвестный остров, где их никто не терзает. Конечно, это эгоизм с их стороны, но что поделаешь. Мы дружили очень свободно и бурно, не особо думая, кто чего добьется. Например, я тогда считался больше «гением», чем Довлатов. А теперь он меня обскакал. Он тогда в Питере всем казался разгильдяем, неудачником, все вечно терял, попадал в мордобои...А я уже печатался, получал гонорары. Помню, мы с Битовым, пропивая мой первый гонорар, зачем-то разбили витрину с алмазами... Нет, не буду я про это, а то я какой-то аморальный тип получаюсь, газета у вас все-таки серьезная. У Довлатова был тогда образ какого-то вечного горемыки. Помню, после бурной вечеринки утром, разглядывая свою помятую физиономию, он сказал: «Да, Попов, с красотой что-то странное творится». Он очень любил меня цитировать, так что соперничества у нас не было. Только теперь я понимаю, что вся его бестолковщина была лучшей литературной школой. Вообще, вся эта «гениальность» была только внутри компании. А «снаружи» все эти обкомы и райкомы нас здорово долбили. Я вот сейчас подумал, что если бы Довлатов и Бродский остались здесь, то, как ни странно, может, были бы живы. Как это объяснить? Ну вот, звонит мне в три часа ночи Горбовский. Приспичило ему поговорить. Хватаю бутылочку еду, и до утра мы, как два старых филина, машем крыльями, что-то бубним друг другу... А ведь не мальчики уже. Вы бы видели Глеба 70 лет, а ему дамы звонят. Я его в унынии не видел. А в Америке ты кого так позовешь ночью? Все внутри остается, а для поэта, писателя это смерть. Валерий Георгиевич, нет ли у вас желания написать мемуары? Ну зачем вы меня огорчаете такими вопросами? Я тут перья распустил перед милой дамой, а она бац, не пора ли тебе на мемуары переключаться, дедуля? Нет же, вы мужчина хоть куда, но ведь не у каждого были такие друзья, да и рассказчик вы отличный. Мемуары, если честно, давно собираюсь написать. У меня все историческое, даже квартира. Тут до меня жила Ирина Одоевцева. Очень веселая была женщина. Когда к ней приходили гости, то весь двор не спал, милицию вызывали. Я даже подумывал на ней жениться очень мне ее квартира нравилась, а она взяла и умерла. Почти сто лет все-таки возраст. Я и название для мемуаров придумал «Мутная поляна». Если бы вы получили Нобелевскую премию, то дали бы интервью «Учительской газете»? Я бы обязательно дал. Хотя понимаю, на кого вы намекаете. Бродский бы не дал. Но он ведь и в юности был очень гордым, хотя выглядел заикающимся, краснеющим мальчиком. А потом не забывайте, он был единственный из нашей компании, кто уехал не по своей воле... Его ведь били больше всех. Вообще, меня волнует тема унижения жизни художника в нашей стране. Ничего ведь не изменилось. У некоторых на конференции могут вырвать из зубов бутерброд, потому что у него не тот ранг, и ему положен бутерброд с сыром, а он с горбушей схватил. Своими глазами такое видел. А конференция посвящена писателю, который эту горбушу по бедности своей и не нюхал и вообще только про бедных людей писал. Я призываю посмеяться над этим и победить. Я, кстати, очень горжусь, что принадлежу к так называемой «петербургской школе». Это такая как бы нищая гордость. В Москве гордость богатая, а у нас нищая. Я даже не деньги имею в виду. У нас нет страха перед общественным судом, неудачей, властью. Эта питерская закваска крепче московской. В ней всегда было больше настоящего творчества, так как больше свободы и уважения друг к другу. Одна из ваших повестей называется «Жизнь удалась». Удалась ли ваша жизнь? Вполне. Я очень хорошо себя чувствую в литературном мире и в мире вообще. Вот только в метро теперь редко целуются, мне это очень нравилось. Все чаще пиво пьют. Угрожающий симптом. Не хотите ли, кстати, пива?
|