Студия
Проза и эссеистика

Антон Равик
1987 г.р., Санкт-Петербург

Два петербургских текста

          * * *

          Песчаный дом, коричневый, цвета сыроватого, морского пляжа. Из стен не капает влага, но ветер перетирает слитные жернова песка, и они крошатся, крошатся, лохмотьями сваливаются на длинные тонкие карнизы, их снова подбирает ветер и завивает дымами вверх, немыслимыми пилонами и конусами. Черные рамы тонкой ряской разделяют мощные балясины и темные стекла, и лоджии плывут вверх и вниз тяжелыми брустверами, а под ними рассеченные, болезненно выступающие шпаги кронштейнов, местами упрятанные в лепнину и соприкасающиеся у самой стены с длинными, легкими, узорными лентами карнизов. А вокруг, рядом с лоджиями, под и над карнизами трапеции, треугольники, прямоугольники рустовки, впадины, ямки, круглые кокетливые медальоны, порхающие, ни с чем не связанные в простенках окон. Дом кренится и выпрямляется в сером рассвете, в пурге, у подножия его торопятся на работу пешеходы, он дышит короткими резкими изъятиями вихрей из воздуха, проглатывая снежную пыль, на нем уже нарастает мокрый, слепой снег, и только временами грани вновь сверкнут остро, в болезненной соединенности внутри пурги, в окне, и откроют человеку, глянувшему наверх, свое морское дно или лунный пейзаж, и, потрясенный, он почувствует рабскую долю, в массивном угле, спрятанном среди соединений декоративных деталей, и – рядом, в смелом лепном наличнике, – свою свободу. Окна выдаются так, как будто говорят: во мне обнаженные женщины и мужчины, черт знает, что они делают, они опрокидывают крышки роялей, галлоны несуразностей с грохотом летят на соседей, вибрируя в натертом паркете. Они валят и винтовой табурет, и журнальный столик, и с треском подламываются каблуки, гаснут смятые платья. И наличник показывает форму, он срывает с окна ту вуаль, которую нацепило затененное стекло на вытянутую обнаженную женскую руку, опадающую на ребра грудь в глубине комнаты. Наличник приветствует линию тонкую, гладкую, прямую и саркастичную: вместо глухой и плоской стены взгляд ловит раздражающее единство мелких деталей, целостность, угадываемую в разрозненном пилотаже фасада. И все вскрыто, оголено, разуто, и каждая жилая внутренность дома, фотографическая рамка, книжный корешок, крюк на двери и поварешка – всё, укрупненное и сжатое, явлено на фасаде – и читается самым главным, тем бранным потоком, который придавал смысл битве у Фермопил.
          Нынче сторона дома, выходящая на улицу Декабристов, в лесах: песок освежают, обновляют, чтобы его глубокая желтизна, легкая коричневатость, едва читаемый где-то земляной оттенок, чтобы они вновь играли, сыгрывались на выступах и в нишах. По неустойчивым металлическим конструкциям, приставленным к фасаду, бегают люди – с тихими, унылыми лицами, веревочными, раскосыми глазами; рты растянуты и загублены, распластаны, спины высушены и ссутулены. Кисть медленно опускается в вязкий раствор и так же медленно вытягивается, таща за собой мощный мазок, длинное, точное движение – мазок лег и выровнялся, и кисть, чуть согнутая, точным движением отправлена вновь в ведро. Внизу двое стоят, курят, о чем-то говорят. Прохожие обходят леса по проезжей части, не глядя, опустив голову, придерживая портфели и пакеты, не всматриваясь намеренно, со страхом, слабостью, гордостью, презрением проходят мимо. К перекрестку Мастерской и Декабристов подходит молодой человек в черном пальто, кожаных туфлях, перчатках, при шляпе с небольшими полями. Он ступает на перекресток, до разговаривающих иноземцев в грязных спецовках – от силы три шага. Он поднимает голову, и с внезапностью невозможной, неимоверной мимо него пролетает что-то, почти перед носом, в шаге. Словно во сне, он видит, как один из рабочих застывает после поворота с высоко, выше головы поднятой ногой, другой весело смеется. И он прокручивает в памяти этот момент: стремительно пролетающий носок грязного ботинка, болтающийся, дрожащий на абсолютно прямой ноге, маленькая фигурка, хилая, летящая в повороте, отпрянувший партнер. И, незамедлительно, смех. Он сразу же думает, что было бы, если бы у рабочего были не добрые намерения – пошутить, а злые. Он, случайный прохожий, мог бы навсегда остаться у этих лесов. Китайцы продолжают смеяться и курить. Низкорослые, странные, покачивая худенькими головами, они пританцовывают стоя и, видимо, бурно обсуждают маленький спектакль, который только что провернули. Не без гордости говорят об этом, чувствуют себя увереннее.
          Молодой человек проходит мимо. Китайцы лезут по лесенкам высоко-высоко, к самой крыше, там нигде не спрятаться, дует холодный ветер, индевеют волосы, лицо, и деревянными скребками начищают фасад, куда завтра придут мастера – штукатурить.


          * * *

          Хромированный жгут фонаря качается с хрипотцой. Дребезжат решетки, штабеля труб. Желтая католическая церковь на углу темнеет лысой штукатуркой, ряской грязи. И высокие фасады пятиэтажных домов – богатые, звучные меха эркеров, изрезанные лепными орнаментами и цепями, фигурные рустовки, таинственные балконы с мощными каменными кронштейнами, раковинами, трезубцами, скалами, свернутыми в бараний рог. Узор фасада, сложно заплетаясь в косы, порывы впечатлений, мчится к темному небу, и прохожий читает его раз за разом, вслед за пробегающими в ветре лучами и за скудными бликами с окон, и формы выдаются из темноты одна за другой, вытягиваются, как из болота, с напряжением из тени и рождают в уме прохожего тяжелые созвучия, старинные, ископаемые барельефы желаний и мечт вытрясаются с пылью на свет божий, и человек идет по Петербургу в порхающих бабочках-кружевницах Вермеера, в своем прошлом, назойливо увязающем в каждом его движении, в шаге, в развевающихся полах пальто, в нервном покусывании губы, в движениях пальцев, будто прощупывающих череду фасадов в поисках той выпуклой, мощной формы, того атланта, той кариатиды, которая, беспокойная, проникает иглой ассассина в самое сердце и вызывает к жизни самую острую боль прошедшего, и человек роняет себя в ампулу кружевниц, в жеманное их порхание, сдается на милость той сваре времен, которая от века вихрит Петербург, и оставляет в нем немногих продолжателей, закрывает их в переулках Коломны, приковывает у решеток на Каменноостровском. Он перебирает фасады, как картотечные карточки, и каждая лопатка, бережно изымаемая из ящичка, способна умчать прохожего в иные кружева времени, в романические ответвления, в годы, казалось бы, прожитые навечно, раз и навсегда оцененные и обесцененные тем самым временем. И он проходит желтую католическую церковь, приземистую, с белыми декоративными колоннами, надрезанными поверху простыми дорическими капителями, и неглубокими нишами-полусферами по фасаду, и искоса вглядывается в едва видный в полутьме небольшой купол, и крест над ним. А ветер все раскачивает фонарь, рябя на крупные дома через улицу, молчаливые, сонные в поздний час и утробно ворчащие своими изогнутыми, изысканными старческими морщинами, вылепленными, кажется иногда, самой природой в тот момент, когда она захотела хоть что-то ясно дать понять человеку в порядке мироздания.
          А перекресток перекопан – днем раньше задымили на нем люки, под которыми проходит магистраль парового отопления, приехала желтая с красными полосами аварийная машина, бригада в оранжевых касках покопалась и уехала, жители окрестных домов остались без отопления, а к середине следующего дня приехали краны, экскаваторы, бульдозеры, начали резать дорогу и вынимать асфальтовые полосы, и копать глубокие ямы, в которых виднелись ржавые лохмотья прорванных труб. Перекресток перегородили и обнесли тонкими металлическими решетками, насыпали горы щебня и песка повсюду так, что прохожие должны были, проскользнув в проем между участками забора, пересечь улицу, перелезая через холмы, утопая в них каблуками, и вновь протиснуться в промежуток между ограждениями, чтобы оказаться на ровном тротуаре на другой стороне, у церкви. Полуночные дома, припрятав днем свое величие, терпеливо наблюдали бедствие, и всех несчастных, упавших лицом в гравий, трясущиеся на нем детские коляски, школьников, кидающих друг в друга увесистые камешки и попадающих в пожилую женщину, проходящую мимо.
          Сегодня слабосильный уличный свет указывал на позднее время, наверно, полночь. Привычный ландшафт – пустая улица, и мужская фигура в темном, в черной шляпе, наклонив голову, быстро идет к перекрестку; он замедляет шаг, смотрит на церковь, поднимает взгляд на купол. В пустынных аппаратных, в глубинах его существа, покой и тишина вызывают к жизни немыслимые вещи, мириады образов, звуки, слова, мотивы, драки, он смотрит от церкви, через разбитый и разорванный перекресток на роскошные, едва подсвеченные дома, и фризы наверху, частыми гребнями уминающие пряди декоративных деталей фасада, сдавливают ему лоб, и органы этих сутулых, распрямляющихся на ходу красочных досок дуют и вкатывают под ребра, в потроха какую-то не то музыкальную, не то кинематографическую тему, будто старые фильмы показывают на фасадах, а лучи проекторов светят откуда-то сверху, с самой грани неба и стены, или даже само звездное, крупчатое, твердое и прозрачное впаивает ему в ребра какие-то необходимые детали – прошлое, прошедшее, минувшее, давно позабытое, несказанное и нерасторопное. Худыми, длящимися буднями и их переломами, их размозженными черепами веяло на перекрестке, натянутыми сверх меры чужими обоими с мелким аттическим цветастым рисунком, дверями, обитыми дерматином, к которым он был прислонен обстоятельствами, перед тем, как ему приходилось уйти из очередной квартиры с закопченными наличниками. В темноте впереди, у самой земли простучали каблучки, приглушенно звякнули о камень и примолкли.
          Он снова опустил голову и в задумчивости пошел к ограждению, фасады все глубже, тяжелее нависали, меняли структуру, выдавливали друг у друга хрящи лепнины, и они превращались в неразличимые груды в иссиня-черном разуме, увлеченном ночью и рукотворной болезненностью фонарей, разладом размытого перекрестка, крапивой высящихся впереди гравийных холмов. Он не помнил, сколько времени прошло, пока он преодолевал расстояние от угла церкви до металлической решетки. Но, в беззвучии собственных мыслей подойдя к перекрещенным ниткам стали, он инстинктивно поднял голову и увидел за ограждением женщину – схватил взглядом: лет тридцати, высокая, стройная, но с крупными формами, черноволосая, с темными глазами – по ним бегали блики фонаря, колосящегося, как ветряная мельница, – он сделал шаг назад, чтобы пропустить ее в узкий проход между частями решетки, она сделала шаг в сторону, чтобы пропустить его. Они оказались наискосок друг от друга. Ее нога нетерпеливо дрогнула, она решительно шагнула вперед, но и он, увидев, как она уступает ему дорогу, шагнул вперед, они вновь оказались лицом к лицу, и удивление, смешанное со страхом смерти и яростью, и гордостью, и желанием жить, отразилось на ее лице. И он снова сделал шаг в сторону, а она осталась стоять и потом твердо прошла вперед. Примолкли грузные валы домов – танго со стальным ограждением, кружевом из металла на перекрестке, борьба в проеме между гравием и церковной желтой стеной, заняла, казалось, все внимание времени, время сосредоточилось, сжалось в точку, жило только этим: преследованием и борьбой, возникшими случайно, ненамеренно, и длившимися благодаря непониманию, вопреки логике, и здравому смыслу, и принятым в обществе порядкам. И когда он вошел уже в свой двор, вжав голову в воротник, с широко открытыми глазами, впитавшими всю паническую, непредсказуемую страсть случайного, стесненного танца, когда ее шаги отзвучали и заглохли в конце Торговой, на Псковской улице, дома длили на полотнах своих окон, в стеклах и в каменных глубинах полноту движений и чувств танца, дома кропотливо записали каждый шаг: столкновение – шаг вперед, обоих, ее бегство – на одно деление в сторону, его – шаг назад, испуганный, боязнь ранить, гордый поворот голов – ее – направо, его – налево, и они смотрят друг на друга мгновение гордо, ваяя свою свободу в черном мраморе ночного танца, и новое столкновение, шаг вперед обоих, она стремится прорваться, она хочет его оттолкнуть высокой, напряженной грудью, почти касается его, будто нежные, плотные, тяжелые капли могут служить оружием, он сомневается, сможет ли ее удержать, колеблется, она вытягивается в порыве, он покорно отступает – отказывается от права преследовать ее, ловить, повторять каждым шагом ее шаг и отражать его, и она гордо проходит мимо него медленным шагом, а он, неподвижный, остается за ее спиной.
          Эта вьющаяся между двумя лента шагов, эти холостые выстрелы из карабинов, случайно нацелившихся друг другу в дула, помогают перенять скобы танца тем, кто не способен соскоблить их с хода своей жизни, кто двигается в одном направлении, по прямой, не встречая препятствий; перекопанный перекресток предназначен для таких встреч – будто в лабиринте, в котором нужно попробовать так и эдак шагнуть, чтобы обойти друг друга, а может быть, после многих попыток, отвязаться от случайного визави не удастся, и преследование продолжится уже в других клетках лабиринта.
          Кружево танго, проскочившее на разорванной теплоцентрали, казалось бы, ничего не изменило, но громады домов и католическая церковь, взиравшая на это искоса, неодобрительно и принужденно-терпимо, ловившая своим крестом и куполом взгляд женщины и предостерегавшая от излишней страсти в игре, католическая церковь, вместе с тяговитыми маховиками пятиэтажных жилых скал, испещренных иероглифами, знала, каким важным прошлым стало то, что произошло, и как оно может изменить будущее и настоящее каждого, в чьей памяти осталось, и как придется потесниться привычным мыслям, бабочкам канувшего в лету, чтобы дать место короткой страстной и бесстрастной паузе. Они не просто разминулись, не почуяв встречи, они вместе вращались в пространстве и не могли в нем разойтись, и вынуждены были длить связь, и выдать другому свою страсть, неуверенность, страх, любовь к жизни. Они как-то оформились в скудном немузыкальном танго. И вернулись – каждый к себе, в свой мир – иными людьми.




Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service