Аркадий Драгомощенко
Родился в 1946 году

Визитная карточка

* * *

Письмо превращает нас… (не меня, ни тебя, никого,
                                                                                        в «не» – начало).
Но изменяет во времена странно-длительных представлений
Литеры, – например: «не видно». Или «нрзб» или же (прочерк).
С чертами вдоль кожи и остального, финикийцев (ошибка)
И запятая. Стебли. Далее (словно сквозь астму) – букв закона
Пять тонов воздуха; и воскресение знает цифру, длительность.
Одна из них, легчайшая, как «не знать» вовсе. Другая:
Как умереть – не зная даже незнанья. В предрассветный час
                                тронув плечо рукою. В щепоть риса.
Конечно, сговор, меняя позиции: дети,
                                пепел в сумме внизу и сверху.
Магнит на дороге, как дождь настурций, не ставший водою
(власть ливня, прилива – сильнее власти истории)
Голосов подкова, трещина потолка, твой запах,
                увидел смокву, след себя за другим забором.
Как если ослепнуть при пробуждении, когда искоса – руку.
«Одиночество»? Вероятно… Когда строка не открывает другую.
Кашель. Утро и ноги женщин «заканчиваются впустую»


ЧИТАЕМ ВНИМАТЕЛЬНО

Кухонная элегия

                      Догадайся, кто прислал тебе эту открытку!

                              (текст поздравительной открытки)

                                  Майклу Молнару

Агония лучистой кости в шипящем снеге,
по ветру изогнут полыни куст,
он красноват и колок — не слушай звон его,
вомни в тропу стопой. Рука,
шип повстречав кизила, не в силах «совершенство формы»
                                              почтить неспешной каплей крови.
Мороз.
И воздух.
В блеске и разрывах.
Пустырь.
И, мнится, небу столь же трудно
изгнать звезду из уравнений света,
как вспомнить, сколько зим до лета
или позволить памяти свернуться,
вернув меж тем ей совершенство формы —
не ртутной капли — но иглы бессонной,
что разрешит не требующей нити скользить бестенно,
более не встретив всеотражающей и вязкой капли,
как довелось ветвям, руке открывшим пламя
в соединении с разрывом точки.
Сера, убога поросль рассвета.
Чай жил птенцом в узорной клетке чашки,
в окне пустырь кружил — в его оправе,
вгрызаясь в холод быстрыми зубами,
купались псы в сугробах,
плаванье ворон напоминало отпечаток в угле,
и пепел папирусный медлил падать.
Но веял в волосах сквозняк, мешая утренней науке
зеницы, суженной побегом лучевым,
рот обучать опять терпению предмета,
узлы вязать и не читать по ним.


Сентиментальная элегия

                              Пусть бегает мышь по камню.

                                          Александр Введенский

«Что связует, скажи, в некий смысл нас, сводит с ума?»
Тьма
быстролетящего облака, след стекла, белизна.
Циферблата обод.
Величие смерти и ее же ничтожность,
парение мусора в раскаленном тумане стрекоз.
Никуда не уходим.
Колодцы, в полдень откуда звезды остры,
но книгой к чужому ветвясь.
И всегда остается возможность,
песок
и стоять.
И какое-то слово, словно слепок условия,
мир раскрывает зеркально по оси вещества.
                                                          Так
в неустанной тяжбе свобод,
отслоением.
Можно — «бессмысленно» — в сумраке призм,
где прямые зимы вдруг взрываются льдом
и безраздельным огнем его ветер колеблет
и сыплет горстями.
Так
в тяжбе парения между зенитом, надиром,
                                          окном и небритой щекой,
охрой и вереском,
в мусоре быстротекущих высот.
Неуловима в образе зримом родина этих вещей.
Что за ними? То, что за нами. Что — прежде.
Прихоть прогулки. Волосы. Словно смех вдалеке.
Не помнить — как паутину воткать в слуха основу,
в соответствия мельчайших регистров, — тьмы
мерцают их, тьмы, под стать пульса виткам,
оплетающим русла сухие запястья.
И
продолжение нелепо.
И преодоление (чего?) сродни фотографии,
скань расточающей в растре,
ибо все начинать как ни в снег, ни в огонь не глядеть,
будто бритвой скрести по щекам,
в полынье на стене отражаясь,
и неизвестна природа заката опять,
средостений пространства его созидающих, —
                время?
тело?
память? строка? — сроков, мелькнувших случайно,
когда книгой к чужому ветвясь.


Элегия на восхождение пыли

                ...восходит медленно,
                течет однообразно.

Пока, одетый глубиной оцепененья,
невинный корень угли пьет зимы
(как серафимы жрут прочь вырванный язык,
                        стуча оконными крылами),
и столь пленительны цветут — не облаков —
системы сумрачные летоисчислений.
Весы весны бестенны, как секира мозга,
и кровь раскрыта скрытым превращеньям
как бы взошедшего к зениту вещества,

откуда вспять, к надиру чистой речи,
что в сны рождения уводит без конца
и созерцает самое себя в коре вещей нерасточимых.
Да будет так: в скольжении стрижа.
В мгновеньи ящерицы, прянувшей из тени, —

разрыв как вдох тогда, не знающей греха,
двоенья нить пряма, в единство уводима;
разрыв как выдох или различенье,
чьи своры означающих, дрожа,
в неосязаемом и хищном рвеньи
узоры исключений сухо ткут.
Пока все равенство не тронуто громами,
червями молний, раздирающими ткани
на рыбьи пряди жажды, камеди и гари
у дельты севера дотла прозрачных рек,
озер запавшие, дичающие чаши
извечным сочетаньем капиллярной влаги
срастили, похищая, знаки дня и дна,
сосну повергнув в пристальность песка
и паутиною подобий связав бездонный ветра свод
с ресничной колкою войною
в труде скалистом животворной ночи,
морские травы чьи издревле проницают
слои богов, изустные, в смещении стихий,
а также бирюзу между огнем и домом,
что наваждением восторга вновь томим.

Весны истории... История весны —
Куда как дар сей бестолков и скуден,
и несмотря на то величием сравним
подчас с могучей статью раскаленной пыли,
с блистающей, язвящей чешуей
в зеркальных брызгах воскресенья
(признанье следует: элегии... закон... ),
или со смыслом, пренебрегшим мыслью, —

в лавине шелеста и жадных величин,
простертых сетью инея, числом неодолимый,
он веществу конец догадкою окна,
в котором пьяные от зноя облака
стоят в предвосхищеньи темных ливней.

В теченьи шелеста, в скольжении стрижа.

«Я не ищу пощады». — Теплится едва
по краю наслаждения строкою,
сшивающий не это и не то.
Пусть будет ночь следа, прозрачна как слюда,
опущенная в ночь. Пусть будет ночь залива,

как холст, что равновесием расшит —
слюною шелка с коконов умерших,

но тождества весны! Сны языка огромны.
И пыль, по ним скитаясь вне имен,
                восходит медленно простым развоплощеньем,

Неуловима и бессонна, как «другой»,
В словесном теле чьем «я» западней застыло.


* * *

Был избран вкус пыли.
Почему молоко? Привыкание?
Вкус пыли, который ни к чему не обязывает,
пыли укус не заметен вначале —
меня больше там, где я о себе забываю,
эти легкие светлые ниши, впадины, чаши пустые,
ключицы были чисты, как будто пожара истоки
поили их, цвета лишая. Привыкшие?
Вкус молока, вкус истинной пыли, —
«я волосы знал твои в зной»,
«каждый волос звал поименно».
Часы так лились меж камней,
рука обжигает железо и вишни,
а знал тебя всю в одном слове — «забыто»
за солнечной кожей, что стала изнанкой
бесполым зерном, из него вычтено время.
Белые глины — пластами и глубже,
меж ними кости хранились,
монет серебряных корни,
черных, как улицы, как седина полдня,
мать в изножьи над нами,
мы в постели нагие,
как законы грамматики,
и гримаса окисью тонкой, —
в совершенстве познавшие пыль.
Снова прохожий, доски забора, жар негатива,
виснут в зеркале угрюмые яблоки,
осы покидают гнезд серые раковины.
Ум осторожней.
Три дня осталось быть снегом,
всё потом снова.


Вечер

Приходят мертвые и говорят: «Ты — живой».
Действительно, это не просто так,
не показалось с первого взгляда. Тогда, —
говорят мертвые, — садись напротив.
У мертвых всего много; и бутылок мертвого пива также.
У мертвых много мудрости. Это я тоже знаю.
Они имут по именам тех, кто включает свет
                                и во многом толк также.
У меня — ничего. Я читаю книгу. Про что?
Зачем ты читаешь книгу? Почему пьешь вино
                          и не думаешь, как нам, мертвым, жить?
Почему ты жнешь колосья и пожираешь хлеб,
                                когда мы едим один мак.
Потому что я читаю книгу, когда в книге сумрак
и мрак становятся единственным светом,
в котором память рушится, словно стропила,
если к ним на долгий срок поднести свечу,
потому что противительный союз обладает покуда
силой, а мята на утро в поту и лед тает в руке.
И ты еще знаешь как трудно. Не сказать, но сказать,
не себе, а дальше.
                            Это не по зубам мертвым.


Фет у лошади

                Тогда по просьбе моей она мне читала
                свое последнее стихотворение, и я
                с наслаждением выслушивал ее одобрение моему.

                А. Фет. «Воспоминания»

Это же Фет у лошади, это же лошадь и Л. Толстой в уме
и косогор, и дует с полей, как будто кто-то решил так
что это же косогор и снизу вверх Фет, жаворонок
никто больше как, никто больше, как Тютчев и его плед
                        намок от слез + два слога
я не выдумал как мальчик спит сон или собака бежит
это словно атрибутировать все то, что лежит
в маминой пудренице и в ней ничего, как и мамы
так жить, чтобы видеть всегда, что не будешь, хоть сдохни
но будешь, даже и глаукома с камнем рядом в ряду, —
неужели все есть? Всплывает весна,
                и сколь нетрудно иней растет от щиколоток к шее.
Скажи, если увидишь.


* * *

Письмо превращает нас… (не меня, ни тебя, никого,
                                                                                        в «не» — начало).
Но изменяет во времена странно-длительных представлений
Литеры, — например: «не видно». Или «нрзб» или же (прочерк).
С чертами вдоль кожи и остального, финикийцев (ошибка)
И запятая. Стебли. Далее (словно сквозь астму) — букв закона
Пять тонов воздуха; и воскресение знает цифру, длительность.
Одна из них, легчайшая, как «не знать» вовсе. Другая:
Как умереть — не зная даже незнанья. В предрассветный час
                                тронув плечо рукою. В щепоть риса.
Конечно, сговор, меняя позиции: дети,
                                пепел в сумме внизу и сверху.
Магнит на дороге, как дождь настурций, не ставший водою
(власть ливня, прилива — сильнее власти истории)
Голосов подкова, трещина потолка, твой запах,
                увидел смокву, след себя за другим забором.
Как если ослепнуть при пробуждении, когда искоса — руку.
«Одиночество»? Вероятно… Когда строка не открывает другую.
Кашель. Утро и ноги женщин «заканчиваются впустую»


Изучая язык Nuku-tu-taha

Птица полетит
Мальчик идёт атрибутируя полёт
Ты купаешься, птица полетит в полёте
Над мальчиком у которого все времена
Сразу когда он купается входит в то
Что вчера было тёмное в свете звёзд
Перед тем как погрузиться в воду
Он идёт осенённый крылом Бертрана Рассела
В сонме разбитой прибрежной воды
Он видел другого мальчика
Ne kitia he tama, kua kitia podsolnukh
Видишь к поверхности идут пузыри
Радужная оболочка песка искоса
Мальчик увидит его — to kitia a ia
Он бросил собаку что неожиданно
Собака ест птицу следовательно
Она парит в воздухе kua kai he kuli emanu
Ты съешь собаку без перевода
Пуля покидает тело сворачивается время
Птица видит мальчика собака летит —
Человек смертен искусство огромно

* * *

Но, как в теле любого
живет глухонемой ребенок
                (каплевиден, —
зло верит в Бога), —

бирюзы провалы, —

март ежегодно
разворачивает наст сознания,
перестраивая облака
в иное,
            опять в иное письмо:

вновь невнятно.

Меня больше там,
            где я о себе забываю.
Нагие,
как законы грамматики,

головы запрокинув.


* * *

Львиноголовые, бронзовокрылые,
к теням и листьям земли
начинающие нисхождение
из области перистых облаков.
Пересекающие потоки
в спиралях испепеленного золота,
вскипающие в синеве разреженной, —

знамена падений полощутся,
совпадение предрекая сладчайшее.
Холодов прельщение колкое,
наступает из-за горизонта
парусами судов безлюдных. Гулкие,
как бы на месте, обнаруженные внезапно
дрожью вещества несметного;
и над ними, в расколотой перспективе —
вновь они, смысл утратившие,
в памяти едва различимые знаки,
утратившие время, замкнувшие
бирюзою пространство.

Кто они тебе — птицы? ангелы? книги?
                камни, расколотые грозою?
Зерно за порог сна уходит, как чтение,
затворяя себя в бестенную дрему.
Тайнопись осени сдвигает медные кожи Египта,
приоткрывая лучников, смолистые лица,
гниющие бинты поездов в долинах,
тихие радуги зверей в полночь.


Словно лемминги, безумием брошены
в утренние догадки ничто, когда ветер
плоско листает сухой том Вергилия
                на деревянном полу, —
потрескивающие буквы сгорают,
                      точно ковыль в пургу.

Это и есть: «Я не помню,
            что со мной будет»,
или: «Мятеж был предсказан».
Eще что?
Но снова, зыбкие, появляются
сновидений архипелаги, и ясности воска
            обречено повиновение тел и окон.
Следы лисьи в падение сотканы
            на откосах, лазурью припорошенных.

Галактические реки снега,
в которых они ожидают
пробужденья предчувствий,
опускаясь к неразличимости,
к именам новым;
ниже дуга падения, или восхищенья

над темной водою. Курганы,
                  смятенье теней на экранах.
Сентябрь окончен отлогий.

Небесной Итаки башни
                  погружаются в винноцветное море.


Тогда приходит

Она приходит, «она приходит», ну и что?
Что она приходит, и где она? Она здесь,
Плоская, как вода, — она «рыцарь, дьявол и смерть»,
Тогда проливается. А он зачем? А он где?
Нигде, и потому вода волной, затишьем, солнцем,
Не очень хитрым братом, как к тебе, к сестре,
A ты катишь вдоль линий, но вода дольше белого,
Ближе, а как рассказать про седую траву, сестру?
Как про кусок хлеба в ларьке наискось, как
Обрушились стропила, кровля, когда кто — зерна?
Когда с ней не остается. Кроме как незажженной сигареты.
О, сестра… сердце мое иное, другое, порадев запятой
На иисусовых гранатных картинках.
Там же сбой дыхания, роса, раскатывающая
На крупнозернистых коньках по асфальту,
Смиряющая сестер с братьями,
Небо с глазами, устриц с уксусом,
Любовь с беспомощностью, меня с тобою.


То, что встречаем

Это не стихотворение, это единственная возможность
Спросить у того, кто читает, — видели ли она / он / они
Я не о том, что пропали дети и их лица на столбах
Не о том, что пропали женщины и их лица на столбах
Я не об этом, что из дома вышел юноша в светлой куртке
Я о другом, о том, что я знал, что все они уйдут
Потому что никому нет дела, как и до моего сна
Когда я увидел (понедельник, завтра), что тот, мой дом
Разрушен, но не разбит постенно, пооконно, а — нет
Забора вокруг того, что было садом, а в «саду нет ничего»
На семи ветрах, ни дуновенья, мама ещё жива, но что
Что происходит с местом, где ни меня, ни ничего нет
Где места нет, что со мной будет в оставшиеся минуты?






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service