Георгий Балл
прозаик

Визитная карточка

        Наблюдательность разрослась с годами у Хомякова. Его глаз выхватывал все необычное: зазубрины в крюке, насмерть вбитом в торцовую стену дома напротив контейнера с мусором.
        Однажды ему рассказали анекдот, как человек потерял сон в дырявом кармане.
        Хомяков увидел этот карман. Огромный. Ног, куртки, ничего как бы не было — только карман.
        — Ну, — услышал Хомяков.
        — Сейчас, только побреюсь.
        — Ну, — опять услышал Хомяков.
        И тогда, цепляясь за какие-то выступы, полез вверх. При этом он думал: «Нелепая жизнь. Бесследно пропасть в чужом дырявом кармане».


ЧИТАЕМ ВНИМАТЕЛЬНО

УРНЫ


          Холодок раннего майского утра. Я вышел из здания вокзала в Новосибирске. Что меня поразило — с двух сторон входа в вокзал две бетонных урны для мусора. Розовые. Похожи на огромные вазы.
          Я внутри себя чувствовал их пудовость и размеры. Каждая почти с человеческий рост. В узкой своей части урны были сдавлены стальным хомутиком. От хомутика тянулась крупнокольцовая стальная цепь. Цепи смертельно заанкерены стальным крюком к стене вокзала, залиты бетоном.
          Четыре часа утра. Я глядел на белесое небо, апрель еще недавно дышал оттуда. Я перевел взгляд на урны. Безлюдно. Вдалеке слышались гудки маневренного паровоза.
          Из дверей вокзала вышли два восточных человека. В черных шапках-ушанках и в стеганых, вишневого света халатах. Их халаты напоминали о весне, даже близости лета.
          Один был высок, а другой недомерок. Я сначала думал, что отец и сын. Но у маленького было морщинистое лицо старика. Они уселись, поджав под себя ноги, у стены вокзала, положив на колени цепь. Неторопливо вытащили стальные пилки. Там, где рука обхватывала ножовочное полотно пилки, оно было завернуто в тряпку. Как-то ладно ухватили цепи и начали пилить.
          Я подходил то к одному, то к другому. Полотно пилок было тонкое, солью врезалось в стальной позвонок кольца.
          Из-под халатов торчали черные шаровары. Ноги были обуты в калоши.
          — Ты туркмен? — спросил я высокого.
          Он не ответил.
          Тогда я подошел к маленькому:
          — Зачем здесь пилишь? Надо у самой урны. Хомутик там тонкий.
          Туркмен не отвечал.
          А пилка ходила в его руках: жик-жик-жик.
          — Ну отпилишь, а дальше что?
          — Барр... барр... — сказал маленький. Я сидел в камере с туркменом и немного понимал. — Иди, иди отсюда.
          — С закладом попадетесь, — предупредил я.
          Маленький смотрел мимо меня. И я тоже смотрел туда же, мимо.
          Вся степь горела красными и желтыми тюльпанами, маками, сурепкой.
          Время тянулось.
          Я увидел, что к кустарникам гребенчука с розовыми цветочками, ближе к воде, шли с пастухом верблюды.
          И, как песню, маленький запел, загибая пальцы, считая верблюдов:
          — Бир, ики, уч, дерт, бяш...
          Взял в другую руку пилку и продолжал, не забывая водить по кольцу:
          — Алты, еды, секиз...

          Вокзал ожил, загомонил. Люди выходили, не обращая внимания на туркменов. К первому пути подошел поезд. Народ с чемоданами, тюками потянуло к вокзалу.
          А туркмены вместе со мной смотрели на красно-желтый ковер тюльпанов.
          Я обо всем забыл. "Кто мне что должен — прощаю", — думал я. Но потом завоняло гнилой картошкой, вокзалом, нарами, парашей.
          Вдруг в глубине вокзала вспыхнул громкий девичий голос:

                Люди рожь вывозить —
                Зачали девки родить,
                Коя двойни, коя тройни,
                Коя четверни.
                А Прасковья удала
                Семерых вдруг родила.


          И смех и притоптывания.
          Туркмены почти одновременно кончили лапшить. Подергали цепь.
          Сильнее и сильнее...
          Урны закачались и вдруг медленно поднялись, поплыли в небо.
          Туркмены смотрели им вслед. И маленький и большой вскочили, пытаясь ухватить стальные хвосты цепей. Но где там... И оба зарыдали, гладя руками лицо:
          — О, мен самсык — я дурак.
          — О, мен хайван — я осел.
          Согнулись, будто тащили пудовые урны, захлопнулись дверями вокзала.
          Поезд отошел. Перед вокзалом опять стало безлюдно.
          А в белесом небе надо мной не очень и высоко кружились урны с обрывками цепей. Потом они разом перевернулись, на привокзальный асфальт посыпался мусор, окурки, куски газет, плевки.
          И, облегченные, урны поднимались всё выше и выше, пока не слились с белесым потеплевшим небом.
          Незаметно рядом со мной оказался мужик без шапки, в телогрейке, за спиной мешок.
          Снял мешок, развязал веревочный узел и стал собирать газеты, окурки. И ко мне:
          — Вишь, и торбочка сгодилась.
          Из газетной бумаги быстро скрутил козью ножку, провел для прочности языком.
          — Огонек е?
          Я дал ему спички.
          — Чего не собираешь? Ладно, я тебе оставлю.
          Мы с ним сели на ступеньки у двери вокзала.
          — Да, хорошо, — вздохнул мужик.
          Лицо у него заросло густой седой бородой, а волосы без единой сединки — вот что удивительно.
          Он мне дал докурить. Дым приятно скреб мое выстуженное горло.
          — Вот он издох, а мы всё на печном столбе стоим. Нет, из-за крутого берега нам еще долго выбираться.
          Я докурил, обжигая губы, бросил.
          — Ничего, как-нибудь.
          Мы увидели, как прямо через пути к вокзалу шли цыгане — старые, молодые и совсем малые дети. В пестрых платьях женщины несли за спиной совсем маленьких. А чуть постарше — шли босые, перескакивая через рельсы. Играли.
          — Всем своим табором на вокзал, — сказал мужик. — Такая у них природная худерьба. Их Господь последних к себе призовет. Особо. Сперва все народы и племена, а уж они в конце, со своими бубнами и гитарами.
          — Это почему?
          — Для веселья.
          — А может, мы еще как-нибудь скрутимся, перевернемся и вывернемся, — опять завел я, когда цыгане скрылись в вокзале.
          — Может, и так, — не стал спорить мужик.
          Он встал, пошел в сторону от вокзала.
          Налетевший ветер крутил перед вокзалом газетные бумажки, окурки, плевки и всякий прочий мусор.


КАМЕНЬ И ЖАЖДА


        Боря Ветрюхин-Головня слабо пропечатался в жизни. С детства — камушек на дороге. Каждый мог его ногой пхнуть. Пхнуть — и даже не заметить. Так и катился год за годом, год за годом. К сорока отяжелел. Округлился. Валун доисторический из ледникового периода.
        Посередке ему уже не светило. Откатился на край дороги. Оброс мхом.
        По весне из глубин мха поднимались на тонких ножках маленькие коробочки. Походили на башмачки гномов.
        Теперь Борю не толкали. Кто просто обходил, а кто и присядет. Отдохнуть. Ненадолго, боясь застудить зад. Встанут — и дальше.
        Боря терпел. Превозмогал серую душевную тяжесть. И утешал себя: жизнь — миг, а за поворотом — бесконечность. И там, где-то там, надо будет оглядеться. Он теперь на это ученый: не станет спешить перевоплощаться. Если уж выходить на свет, так чтоб с победностью. А так зачем?
        Привычный ход его неторопливости прервал какой-то толстый зад. Опасаясь получить ишиас, тот, кто наметил присесть, достал газету. Хотел подстелить. Глянул. И сквозь зелено-голубоватый мох узнал:
        — Боря! Ты?
        Ветрюхин-Головня затаился в молчании.
        — Харькин я, Витька. Забыл? В седьмом и восьмом классе на одной парте. Я хотел газетку подстелить, наклонился, гляжу — Боря. Во, прямо на краю дороги встретились. Узнал?
        Ветрюхин-Головня вздохнул:
        — Примелькались все.
        — Какая у меня память, а? Тебя непросто разглядеть, а я-то сразу — Борька, — и Харькин еще больше воодушевился — Занимаюсь малым бизнесом — перепродаю установки для уничтожения пищевых отходов. Перспективное дело. Я — директор.
        Ветрюхин-Головня не перебивал. Ему было трудно слушать. Отвык от внимания.
        — Может, кого из наших ребят встречал?
        — Не знаю, — с трудом сквозь мох отвечал Ветрюхин-Головня. И, подумав, без юмора добавил. — Я только одни задницы вижу.
        — Да, — не унимался Харькин, — сколько лет-зим, как говорится, время. Лицом ты сильно закустился. Лесовик, борода... Ты что? По лесной части? Не хочешь — не рассказывай. Ах, Борька, Борька, в отличники, конечно, ты не лез, а Серегина Марина о тебе спрашивала. Недавно ее видел. У нее теперь кафе "Жажда". Совместное немецко-русское предприятие "Durst".
        От волнения ножки гномов закачались.
        — Марина... Серегина... обо мне... — бормотал Боря.
        — Не веришь? Помнишь, перед нами, на третьей парте во втором ряду?
        — Как это обо мне? Прошло-то сколько. — Ветрюхин-Головня понял — вот сейчас он треснет. Треснет — и на кусочки.
        Харькину это передалось:
        — Борька, едем в "Durst"!
        — Когда?
        — Да хоть сейчас. Возьмем левака — и в "Durst". Представляешь, как Маринка ахнет... Ты ведь ей нравился. Ей бо...
        Ветрюхин-Головня тяжело дышал.
        А Витька тряс толстым животом, предвкушая:
        — У меня жажда, Боря, а у тебя?
        — Durst, дурость, — бормотал Ветрюхин-Головня. — Не может этого...
        — Как не может? Как не может?!
        — Чтоб столько лет, — и вспомнил: Харькина в школе звали Хорек, был он носат, вертлявый и худой.
        И каменно заключил: смеется Хорек. Durst, дурость, детство. Закружились обрывки немецкого. Es ist ... Ich habe... А я — Stein, камень ... Она — Durst, жажда... Stein und Durst... Und so weiter... И так далее, так далее, до поворота.
        Ветрюхин-Головня не заметил, как толстый живот Харькина исчез. Расплылся в шуме неуспокоившегося сердца.
        Маленькие башмачки гномиков еще долго раскачивались. Лучи солнца не били прямо. Близился вечер.


ЗИМА — ОСЕНЬ


        Ветер никак не хотел затихать внутри Селюни Лычугина. Иногда там мотались звезды среди клочьев сырых облаков.
        А за окном на улице студеная зима. Мороз градусов под двадцать, а у него внутри осенняя тоска бездомная. Сапоги не вытащишь. Причем каждую ночь. И чего у него ветер внутри крутит?
        — Нет, я не святой! — крикнул он в пустоту. — Дура ты, Лидка. Нам бы с тобой жить по-людски, уходя в ласку. Ты не думай, я бабьих сисек навидался. А теперь давай тихо, аккуратно. Чтоб детишки, а?
        Его голос заглушал включенный телевизор. Там какие-то беспогодные люди чего-то говорили, целовались чужими губами. И вдруг выскочила на экран рыжая, хохочет. Разинула рот. Белые зубы. Ах ты Боже мой, не Лидка, нет. Но одно видно — родная.
        Селюня вздрогнул. Рванулся навстречу рыжей, через ночь, через осень и зиму... Но в ту же минуту рыжая показала ему тюбик с зубной пастой.
        — Тьфу, — сплюнул Селюня.
        Закрыл глаза. Выключил телевизор.



ЧИСТЫЙ ВОЙ


        Когда Василь Васильевич Рыжих прорвал подкладку общественного кармана и выпал, и упал как раз посреди улицы, и поднялся, и удивился изобилию людей, тщетно ищущих желаемое, потому что они беспрерывно перемещались, он завыл. Рыжих пожалел людей. Его сердце наполнилось состраданием, и он крикнул сердцем: "Не трогайте их, дайте им, то есть людям, найти то, что они ищут".
        И проехала черная, как ночь, вытянутая, как надежда, и быстрая, как юность, правительственная машина... потом какие-то другие машины, еще и еще... Василь Васильевич выл. Люди не оглядывались, но от томления его духа, казалось, энергичнее двигались.
        К Василь Васильевичу подошла старушка.
        — Милок, — сказала она, — я к дочке приехала. Дочка меня вызвала. Моего зятя, ейного мужа Гришу, посадили. Пил без думок, а тут и спутался насчет воровства.
        — Бабуленька, — сказал Василь Васильевич, — живите и радуйтесь. А что зятя посадили — это судьба.
        — Ой, верно, — закивала старушка. — Я ведь тебе не все рассказала...
        Но Василь Васильевич ее больше не слушал, он опять завыл. Старушка сразу подхватила, стала ему подвывать. Василь Васильевич подошел к машине, толкнул ее, навалился, зашатал. Сработала сигнализация. Машина загудела. Василь Васильевич подходил к машинам, тряс их... В домах открывались окна. К Рыжих подошли два милиционера, ухватили за руки.
        — Ты чего? А ну, пойдем...
        Василь Васильевич сильнее завыл. Милиционеры — один худой, высокий, другой укряжистый, красномордый — вдруг обнаружили, что держат только звук — чистый вой.
        — Ладно, отпусти, — сказал высокий.
        Они расслабили руки и поспешно скрылись.


ДОРОГА В ЕГОРЬЕВСК


        Яков Норкин ославянился. И это не вдруг, а как-то по пути движения пригородной электрички к Егорьевску. Сначала ничего. Потом сквозь него стали проглядывать всякие еловые шишечки, сараюшки.
        Тишина уплотнилась.
        — Мужик, эй, мужик!
        Яков Самуилович оглянулся.
        — Идем, поговорим.
        Рядом стояли трое парней в коже. Один был с вытянутой яйцом головой, с коротким ежиком волос. Яков Самуилович встал. Он шел впереди, а те шли сзади.
        Яков Самуилович спотыкался о чемоданы, корзины.
        — Извините, — говорил он.
        В тамбуре тот парень с вытянутой головой сказал:
        — Купи, мужик, пейджер, — и в голосе его не было вопроса.
        Яков Самуилович достал кошелек.
        — Не знаю, хватит ли у меня денег, — Яков Самуилович подумал, что если он погладит яйцеголового по голове, то острый ежик уколет ладонь.
        Яйцеголовый вытащил деньги из кошелька Норкина.
        — Маловато.
        — У него припрятано.
        Один из парней обыскал неподвижно стоящего Норкина.
        Они неторопливо разговаривали между собой.
        — Может, он зашторил баксы в ботинки?
        — Непохоже. У него и сигарет нет. Зажмуренный какой-то.
        Они закурили.
        — Ты куда едешь?
        Норкин не сразу понял, что к нему обращаются. Прислушивался к постукиванию колес на стыках. С потерей кошелька он обрел легкость. Облака сейчас не такие тяжелые, как зимой. Весной пахнет. И снег не такой, как зимой. Хрупкий. Если ползти, то руки будут проваливаться до воды. И он вспомнил, что не в такое время, а крутой зимой шел по дороге к деревне. Около деревни на снегу паслось стадо пестрых коров. "Зачем же их выгнали у хлева?" — спросил он у пастуха. "Голландские. Пусть к русскому народу привыкают" — сказал пастух. Был он в крепко повязанной шапке-ушанке, в тяжелом тулупе.
        И опять откуда-то сверху:
        — Ты куда едешь?
        На этот раз Норкин услышал.
        — В Удельную.
        — Тебе надо бы в Люберцах-2 сойти.
        Норкин виновато улыбнулся. Он вообще чувствовал себя виноватым перед ними.
        — Я не сошел.
        — А в Егорьевске у тебя кто-нибудь есть?
        — Да нет никого. Правда, помню, Коля Васильков, с которым я работал, рассказывал, что он родился в Егорьевске. Но теперь я его потерял из виду. Уже давно не встречался. Коля потом женился, мне рассказывали, на Лиде Сойкиной. У них ребенок родился, но я сейчас не могу точно сказать, где они. Кажется, уехали к родителям Сойкиной во Владивосток.
        Парни докурили.
        — Вот тебе пейджер. Молодец, мужик, держи крепче.
        И тот яйцеголовый, с колючим ежиком, сказал своим:
        — Оставим ему рубль.
        — Это неразменный рупь, понял?
        Норкин улыбнулся.
        — Теперь надо бы его сбросить
        — Жалко. Мужик-то хороший, — сказал яйцеголовый. И одному из парней. — Отожми дверь.
        Норкин в левой руке зажимал монету, а в правой руке держал трубку. Это была трубка от старого телефона. Красная, с красным болтающимся шнуром. Ребят в коже не стало.
        Норкин смотрел на трубку и вспоминал названия красного цвета: алканный, багряный, бордовый... Он прижал трубку к уху и услышал взволнованный голос Сони: "Яша, ты где? Я с ума схожу. Ты меня слышишь?"
        С трудом разжимая губы, Норкин произнес:
        — В Егорьевск еду.
        Помолчав, добавил:
        — Я счастлив, Соня.
        И он понял, что Соня не сможет услышать его и никогда не увидит. Если только случайно не различит точку в сыром небе. А в небе уже был свет:
                                    алый,
                                    свет светлый,
                                    ярко алый,
                                    жаркий, уходящий в синеву.


ЧЕМ ЗАМЕЧАТЕЛЕН

hfghf


ghfh

ghfgh


ghfh

jkjkjk


Адрес

werwert


Контактная информация

trwet


trert

tert


erter

tert






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service