Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Города Украины
Страны мира

Студия

Ориентир

Кого нужно читать и почему напечатать
Антон Тальский
Николай Байтов
прозаик, поэт

Фото: Игорь Сид, 2002
Поэт и прозаик. Родился в 1951 г. Окончил Московский институт электронного машиностроения. Во второй половине 80-х редактор-издатель самиздатского альманаха "Эпсилон-салон" (с Александром Барашом). Один из основателей (совместно со Светой Литвак) Клуба литературного перформанса, куратор литературного салона "Премьера". Автор трёх книг стихов и двух сборников прозы. Шорт-лист Премии Андрея Белого (1999), премия-стипендия Фонда Иосифа Бродского (2007).
Визитная карточка
Каждый, кто в руки книгу мою берёт,
сразу же видит много знакомых букв.
Мало моих портретов: я их берёг,
как мне советовал мой настоящий друг.

Скупо даю тебе я ракурсы лиц,
слабые позы, взгляды из-под волос.
Редко меня ловили фокусы линз.
Имя мое невидимо назвалось.

Мало и плохо надеешься ты на звук.
Шлешь мне повсюду видов своих каталог.
Образы, думаешь, внятно тебя назовут
каждому глазу, который от букв оглох.

Если бы я забыл, как дрожит гортань,
буквы сквозь зубы пролезли бы тебе в рот.
Если не так, то, конечно, назад отдай
каждый, кто в руки книгу мою берет.



ЧЕМ ЗАМЕЧАТЕЛЕН

        Николай Байтов – легенда московского самиздата 80-х годов, автор, имеющий высшую репутацию среди самих литераторов и как поэт, и как прозаик. Любое его произведение решает сугубо литературную задачу, не решенную ранее никем. Иногда может показаться, что мы попали в привычные литературные условия, но всегда находится смещение, переворачивающее и сам предмет, и наши представления о нем.
        Ближайшая литературная фигура, вероятно, – Хорхе Луис Борхес.


        Н.Байтов – поэт, прозаик, был редактором самиздатовского журнала «Эпсилон-Салон», автор визуальных объектов, композиций и «действий» (мне так больше нравится называть «акции», перформансы»). В самиздатовском религиозно-почвенническом журнале «Выбор» опубликован его объемистый трактат по Н. Федорову и А. Платонову, другой – о Набокове (не помню, издан ли). В своем журнале регулярно выступал как рецензент и критик. Однажды Дм. Пригов, уже тогда поп-фигура, с необычной вкрадчивостью предложил туда новый цикл стихов (кажется, по-английски). Хорошо, надо посмотреть, с невозмутимой серьезностью отвечал Байтов. Пригов отстал – буквально: они поднимались по лестнице. В конце 80-х «Эпсилон-Салон» выходил тиражом девять экземпляров – столько брала байтовская машинка.
        Томительное байтовское чтение на литературных вечерах. Не вполне внятное (слова не проговариваются, не договариваются; чтение как сон – жанр). И самые длинные, запутанные, будто нарочно выбранные повествования. Неудача или замысел? Воплощение кризиса способности суждения. Будто автор задается вопросом: а что произойдет, если я это прочту. Проза Байтова. Рядом с эксцентрикой: мистической, эротической, каннибалистической: то преступления, то привидения – сюжеты, почти не поддающиеся пересказу. Собака родила мертвых щенков, герой нашел кем-то брошенный мотоцикл, и то, и другое почему-то страшно: какой-то Гога поехал за олифой, и почему-то очень важно, что на велосипеде. Для Байтова не то что они все равны, а здесь что-то происходит с различением: жанровым, языковым, психологическим (персонажи).
        И он автор нескольких детективов. Первый – Байтова и какого-то Киясова, затем – одного Киясова... Но ведь и Байтов тоже псевдоним; тут бесконечное переназывание себя; реальное имя, как и событие, сейчас же становится сочиненным. Просто его на этот раз заинтересовал механизм детективного жанра. А что произойдет, если я напишу детектив (трактат, издам журнал)? со мной, с литературой, с читателем.
        Однажды в самиздате готовился перевод западного исследования. Термины не переводились, а сохранились в иноязычной версии и вписывались в экземпляры от руки. А что произойдет, если подкладывать чистый лист с копиркой? (Байтов). На листе осталась путаница пересекающихся, набегающих друг на друга, продолжающихся друг другом слов – троп, следов в снегу. Так появился еще один вид обложки «Эпсилон-Салона» (и один из самых удачных).
        На самом деле вся его жизнь – бесконечное, неостанавливающееся действие (акция). Недалеко от Красной Пахры он служил сторожем на стройплощадке. В зимнем нетронутом лесу методично протаптывал тропинки. Он их все потом соединял между собой и продвигался дальше, чтобы посмотреть, куда они выведут. Тут главное – не останавливаться, а возобновлять хождение. Мы же их должны все время поддерживать, чтобы не занесло, с нежностью говорит Байтов, как о новорожденных. Он старался весь лес заполнить своим лабиринтом, первообраз которого, может быть, явился с обложки журнала, а теперь он только переносил его в реальность.
        (А могло бы быть и наоборот.)
        А что произойдет, если лабиринт вернуть на бумагу? В композиции «Траектория 229» продолжающие друг друга, кружащиеся, стремящиеся к невидимому центру тропы строятся из строк. Трудно сказать, какой текст первичен: лист – лес – лист; но один всегда репетиция (повторение) другого. Однажды Байтову попались письма какой-то женщины к курортной знакомой (с какого-то чердака, из семейного архива, что ли). Письма реальны или им выдуманы? Оба ответа верны. Письма были объединены в «Ботанику» – аккуратно переплетенную книжечку с наклеенными на задней обложке марками, постоянно сквозящими в квадратные разрезы – «окна» на страницах, сжирающие, сокращающие текст.
        Будь письма и реальны, они тоже байтовское сочинение. Он их перепечатывал, должно быть, с той же охотой, с какой выдумывал и чертил настольные игры для дочерей или сына Митьки или объединял в «антифоны» материалы из журнал «Революция и церковь» (1918) и рекомендации на все случаи жизни старообрядческой книги «Зонарь». Его разножанровые действия – модель ежедневного поиска пути. Все время что-то сквозит, манит, зовет, говорит в странном, что нас окружает.
        Герои Байтова в этом смысле блуждают.
        В рассказе «Silentium» один из них записывает только последние слова всех услышанных реплик. Возникает многолетний внушительный каталог осколков речи. Другой способ борьбы с ее рациональностью – в рассказе «Леночка». Загадочные сектанты слова запрещают, исключают из языка. Тут тоже лабиринт, но не выявленный (рисованный), а угадываемый. Как если бы в схеме или чертеже большую часть стерли, оставив отдельные штрихи. Герои бродят среди разрозненных, брошенных слов, проваливаясь между ними в таинственные зияния.


        Предположим, что одним из органических свойств поэзии является создание (преображение) мира, в котором не столько можно, сколько ХОЧЕТСЯ жить. Что из всех невыразимостей, которые живут в стихе, значительно более остального нематериально – время. И поэтому поэзия его преображает сильнее, чем «вещи» или «события».
        Как поэт Николай Байтов, пожалуй, именно тем и дорог, что у него свой «роман» и со временем, и с миром. Сказать, что он умен, – это значит не сказать ничего. Он, будучи математиком, лучше многих не-математиков понимает, что значит думать «умом сердца». Он, отдав дань «операциям комбинаторным» и центону, по сути дела в одиночку их и «задвинул» на причитающееся им место – вполне служебное по отношению к замыслу целого. Среди интересных и очень интересных в его книгах всегда были просто стихи, и встреча с ними рождала ощущение подлинности самой современной поэзии. Труднее всего в его стихах – это само вещество поэзии. Оно столь различно, что не оставляет читателю выбора: приходится верить в то, что стоит за словами. Что там нет ни высокозадого хитродума, ни тонкоумного мозготрава. И это действительно оказывается так. Ирония так ирония, грусть так грусть, растерянность так растерянность. А то, что он лет двадцать назад первым делом «купил» джойсовско-набоковские вавилоны, так это трагедия всего нашего мира. Да, забыл сказать: поэт в наше время – существо патологически честное, потому что именно это труднее всего удержать-заметить за многослойностью околопоэтического. Байтов – честен, потому что иначе Господь не «диктовал» бы ему периодически что-нибудь гениальное.
        Интересно, что именно Байтов трепетнее многих в своих стихах наследует поэтике Серебряного века. Его хлебниковские крохи интереснее, чем у самого Велимира. Его «Осип Эмильевич» так же грозно относится к Пушкину, потому что может сказать несуетным образом о «фрактале», как о пролётке. И т.д. Если именно «состав поэзии» удалось изменить лет эдак семьдесят назад, то что это значит для слова, которое горит здесь и сейчас? Трудную свободу – быть в своем времени средоточием этого самого времени, несмотря на все задыхания. А уж с пространством мы как-нибудь все по-своему...


        Творчество Николая Байтова многомерно и неоднородно, но в то же время на каком-то следующем уровне концептуально целостно. Впрочем, само понятие «концептуальной целостности» в отношении Байтова предстает оксюмороном.
        В свое время в одноименном эссе Байтов предложил понятие «эстетика не-Х» Он формулирует особенности некоего весьма трудноопределимого способа культурного поведения, «Х», которое характеризуется, к примеру, «внятностью». Напротив, декларируемая Байтовым «эстетика не-Х» характеризуется неуверенностью и эклектизмом. Иными словами, перед нами программа антиконцептуального – неуловимого, неопределимого в конечных терминах – типа творчества. Занимательно, что, став своего рода «маркой» Байтова (т.е. концептуализировавшись, пусть и на метауровне второго порядка), «эстетика не-Х» немедленно была опровергнута самим писателем: в книге Владислава Кулакова «Постфактум» приводятся фрагменты байтовского письма к нему: «Что касается «Эстетики не-Х», то я не перестаю удивляться, что она до сих пор производит впечатление на людей... Наверное, потому, что она написана «со страстью». И все принимают ее за мое credo. Однако это не так: хотя она действительно имеет какое-то отношение к моему credo, но не совсем с ним совпадает. А страсть почти вся симулирована (причем, на мой сегодняшний вкус, – симулирована топорно: выпирают чрезмерности, которые сразу выдают искусственность, деланность интонации)...». И далее: «Сегодня у меня «не-Х» превратилась бы в протест против дискурсивности вообще». Мы видим, как антидискурсивный манифест, приобретший в глазах компетентного читателя дискурсивный характер, тут же отметается, переадресовываясь «автору-штрих», некоему трудноуловимому, но отделенному от автора персонажу.
        Игры с уровнями рефлексии, отчасти конкурентные с концептуалистскими, отчасти пародирующие их, составляют один из важнейших пластов байтовского творчества. При этом математический ум Байтова заставляет прочитывать его тексты, построенные на логических или иных парадоксах, на нескольких уровнях – как мистическую притчу, как притчу постмодернистскую (Байтов одно время ходил в главных претендентах на «русского Борхеса»), как математическую задачу: вспоминаются такие рассказы, как «Кошка Шрёдингера», «Фиксатор буквы», «Клетчатый суслик»... Другие тексты (например, собранные в книге «Прошлое в умозрениях и документах») построены на сложных смещениях тех самых дискурсивных пластов, на проблеме языка, проблеме документа, в том числе отчуждаемого: последнюю область Байтов – часто вместе со Светой Литвак – активно разрабатывает как в своих бук-артистских и «отложенных» перформативных работах («Лесная библиотека»), в реди-мэйдах и ассамбляжах, так и в «просто прозе».
        В поэзии Байтова нарочитый излом языка (на деле оказывающийся примером сложнейшей фонической работы) оказывается фоном для разнообразных игр с теми же «ускользающими полумасками»: не случайно совпадение понятие «симуляция» из вышеприведенной байтовской цитаты, с одним из его программных (насколько такое понятие вообще применимо, после всего вышесказанного, к творчеству Байтова) стихотворений: «Я симулировал в новой поэзии. / Ты симулировал что? – / Я симулировал приступ болезненный, / производя громкий стон. // В эту минуту свисток оглушительный, / свистнув, меня оглушил. / Всё-таки я результат положительный / в сетку к себе положил...».


ЧИТАЕМ ВНИМАТЕЛЬНО
* * *

Свет сквозь ветки тихо висит.
Поздний поезд где-то свистит.
Тени тянут белые выи,
переплывая
ночью Стикс.

Странно спрятан хитрый мой дом,
сшитый до щиколоток хитон. –
Словно саван некий дощатый,
он мне защита,
а я – никто.

Я завязан в куст бузины.
Блики слиплись в тусклые сны.
С листьев льется блеском напрасным
бледный и пресный
вкус росы.

Кто там в комнату внес дрова?
Вспышка спички и звон ведра...
В слабых всхлипах дальнего ветра
только веранда
мне видна.


* * *

Варсонофий сказал: "Никогда не играйте в футбол".
Он сказал не шутя. И студент неудобно кивнул.
Он подумал: "Совсем заговариваться стал старик!
Что ж нам делать с простым и веселым служеньем трибун?"

"Не ходите смотреть это зрелище даже во сне", –
Варсонофий сказал. И студень, поправляя пенсне,
кашлянул и, взглянув на товарища, брови возвел, –
мол, на старости лет фанатеть начал архимандрит,
а ведь раньше командовал чуть не гусарским полком! –
Вот он оптинский обскурантизм: он сгибает в поклон,
будь ты сам генерал, – и согнул не таких, говорят...

Что ж нам делать с простой и упругой идеей мяча?
"Закрывайте глаза", – Варсонофий сказал, не щадя
собственной репутации в тех молодежных кругах,
где Засулич с Перовской засохли, две скучных карги,
а Набоков-голкипер поймал каракозовский болл
и рассеянно щурится в длинных оксфордских трусах.

Ну, едва ли гусарский! – наверно, казачий был полк.
"Да, – сказал Варсонофий в раздумье, – Но был ли в том прок?
Это надо понять, что у нас пострашнее враги.
Ни нагайка, ни сабля меня не спасли, – и с тех пор
я иное оружье держу в тех же самых руках...
Впрочем, я бы сказал, это будет университет
не Оксфордский, а Кембриджский, милые други мои".

"Удаляйтесь от зла. Потому что игра эта есть,
несомненно, программа врага и новейшая сеть.
И новейшая лесть. Потому что от этой игры
целый век возгордится и будет ходить как дурак"...

Что ж нам делать, когда замыкается оптинский бор
и в туманных лугах отчужденные тени легли?...


* * *

Ты, атеист, держи карман:
я положу туда словарь.
Близ Господа не верь словам,
а по порядку проверяй.
Здесь что ни облако, то миф.
А если ключ – то к сейфу грез.
У Бога нет удобных рифм,
беззвучных букв есть парадокс.
Тебе письмо покажет Он.
Там будет спрятан интеллект.
А если ключ, то к шифру волн.
Других вещей у Бога нет.
Безвидных форм есть парадиз.
Но ты, у образов в плену,
найдешь лишь алфавит частиц,
меняющийся налету.


* * *

Оборвалась связь, телемост смолк.
В результате партий комсомол мертв.
Заглянул в завтра – результат пуст.
Треском бумажным заряжай пульт.

Сам с энтузиазмом голодный спит,
как турист в натуре, молодой скиф.
Кончилось детство, отсидел срок.
В ресторане пусто, оркестр смолк.

Вот он, битый пес, трудовой хруст,
словно драный хвост, опустил курс
ниже бакса – дескать, результат плох.
Завтра жди бегства основных слов.


* * *

Распили бревно – и там найдешь меня.
Мне вреда не причинит твоя пила.

Обе половинки распили бревна –
вновь найдешь меня без всякого вреда.

А попробуешь прибить к бревну гвоздем,
чтобы был уловлен я и уязвлен,
чтоб доступен был в любые времена –
глядь и нету ничего, кроме бревна...

Не грусти: вот свет, завязанный узлом.
Развяжи его – и вновь найдешь меня.


КОШКА ШРЕДИНГЕРА

        Меня включили в список наблюдающих за Кошкой. «Смена составляет два часа. Больше — устаешь, и наблюдение ослабевает. Мы ставим одну смену в сутки, — сказали мне. — Сколько смен Вы сможете отработать?» — «Ну, я не знаю... — сказал я (действительно не зная своих возможностей). — Ну, неделю, может быть... Семь смен... Максимум десять. А сколько мне будут платить?»
        Человек в горячей комнате откинулся на спинку кресла, расслабив ворот рубашки. Его галстук валялся перед ним, уже снятый и смятый, на полированной доске стола, где кроме этого галстука и телефона ничего больше не было.
        — А разве Вы не из Лиги Обратимого Времени? — удивился этот человек, подняв на меня косматые, вспотевшие брови.
        — Нет, я приехал за свой счет, — сказал я сухо, не вдаваясь в подробности.
        Он несколько секунд соображал, но, видимо, мой статус его не очень обескуражил.
        — В таком случае, Ассоциация сможет Вам выплатить по десять долларов за час. Это Вас устроит?
        — Думаю... да... — сказал я, быстро вычислив и сомневаясь, что мне хватит на обратную дорогу.
        — Ассоциация наша небогата, — человек сочувственно развел руками, — мы стараемся продлить жизнь Кошки, но, чем долее это длится, тем всё слабее делается интерес общественности и всё менее находится спонсоров. Не забывайте, что Кошка Шрёдингера была помещена в эту камеру и подвергнута непрерывному наблюдению пятьдесят лет назад. Так что, быть может, приходится даже удивляться, что до сих пор находятся энтузиасты, подобные Вам... — Он смотрел на меня. Я покорно склонил голову.
        На другой день меня провели к окну, возле которого я должен был на два часа сменить предшествующего наблюдателя, молодого человека с редкой белобрысой бородкой. Кошка лежала в камере и спала, он не сводил с нее глаз. «Вы готовы?» — спросил он, не поворачивая ко мне головы. «Не совсем. Я хотел бы более точно знать, что мне следует делать», — сказал я. «Надо только смотреть внимательно на Кошку, не отрываясь от нее взглядом ни на мгновение. Больше ничего. Ну? Вы смотрите?» — «Да, смотрю, — сказал я. — Только, пожалуйста, не уходите сразу, а поясните мне кое-что.» — «Что именно?» — «Кошка спит?» — «Спит». — «А что будет, если она проснется?» — «Как? Разве Вы не знаете?» — поразился молодой человек. — «Нет». — «А Вы разве не из Лиги Обратимого Времени?» — «Да нет же. Я приехал сам по себе». — «Ах, вон оно что! Тогда, конечно, Вы ничего не знаете, и Вам следует рассказать... Видите ли, Кошка не может проснуться, потому что в камере не происходит никаких событий». — «Как же это так?» — «А очень просто: поскольку наблюдение не прерывается ни на секунду, то волновые функции не коллапсируют. Значит, и событий нет. Всё существует лишь в возможности. Кошка может умереть, и чем дальше, тем вероятность этого события всё более возрастает. Но эта вероятность никогда не реализуется, потому что для ее реализации необходим коллапс волновой функции, а такой коллапс может произойти лишь в начальный момент наблюдения». — «Замечательно интересно! — воскликнул я. — Наверное, мне действительно крупно повезло, что я могу стать участником этого уникального мероприятия!» — «Так Вы и в самом деле ничего не знали?» — опять не мог поверить мой молодой коллега. — «Да нет же! Уверяю Вас!» — уверял я, не отводя взгляда от Кошки. Она спала, свернувшись клубочком. Она была черная с белыми лапами, с какой-то клочковатой шерстью, будто изъеденной лишаем, и, по-видимому, очень худая: тазобедренные кости жалко выпирали из шкуры. «Вы ее подкармливаете как-нибудь?» — спросил я. — «Зачем же? — с готовностью отозвался коллега, который, встретив во мне новичка, не спешил идти отдыхать. — Вы не понимаете? Это был бы процесс, это пошло бы время, начали бы происходить какие-то события, пошли бы химические реакции, и так далее. Еда стала бы перевариваться и превращаться в экскременты, которые потом извергались бы...» — «Но почему? Ведь волновая функция, однако же, не могла бы коллапсировать, раз идет непрерывное наблюдение». — «Вот именно! Видите: Вы правильно понимаете! Туда вообще ничто не проникает, в эту камеру, кроме неотступного исследовательского взгляда. Поэтому там время стоит. Любые манипуляции — с Кошкой, с едой, с экскрементами, — впервые подвергнувшись наблюдению, непременно и сразу внесли бы туда временну́ю необратимость...» — «Позвольте, а почему вы уверены, — спросил я, — что Кошка до сих пор жива? Ведь пятьдесят лет, однако...» — «Эх, ну Вы даете!.. Впрочем, я ждал этого вопроса. Просто Вы, коллега, еще не научились ставить вопрос правильно. Ведь что такое жизнь и что́ — смерть? Кошка — та, которую Вы перед собой видите, — является вероятностной комбинацией живой и мертвой кошек. В каждый момент времени она есть суперпозиция двух волновых функций: Y и Y-сопряженной. Причем если Y — функция «живой кошки» — движется из прошлого в будущее и означает вероятность ее смерти в данный момент, то Y-сопряженная, функция «мертвой кошки», движется навстречу, то есть из будущего в прошлое, и означает вероятность... ну, вероятность ее воскресения, да... Не желаете закурить?» — «Ох, буду Вам весьма признателен. Вы закуриваете?.. Дайте и мне... Ага... А дым не помешает?» — «Да Вы его пускайте в сторону, чтобы не болтался перед глазами... Пепельница вот справа под вашей рукой. Пожалуйста, не отвлекитесь, когда будете стряхивать... Итак, что я хотел сказать? — Да, суперпозиция... Но дело в том, что, пока идет непрерывное наблюдение, ни одна из этих функций не коллапсирует, то есть вероятности эти не реализуются. Мы можем сказать про Кошку только, что она «ни жива и ни мертва», то есть и жива, и мертва одновременно с определенными вероятностями этих двух состояний... Нет, даже не так. Поскольку она была жива пятьдесят лет назад, в начале наблюдения, то и теперь, конечно, ничего не изменилось, потому что время в камере остановлено». — «Но позвольте, — возразил я, весьма удивленный. — Если таковы жизнь и смерть, то ведь тогда и я сам являюсь суперпозицией двух волновых функций? Так или нет? Про меня, значит, тоже нельзя сказать определенно, жив я или мертв, — а лишь с некоторой долей вероятности?» — «Совершенно правильно! — подхватил мой собеседник. — Видите, Вы уже всё поняли. Разумеется, ничего определенного про Вас сказать нельзя, пока не ведется за Вами наблюдение. Разве Вы никогда не замечали, например, такого факта, что человек не только чувствует себя, но и реально остается более здоровым до тех пор, пока он не обратился к врачу? Замечали? — Ну, вот видите! — Стоит человеку пойти и лечь в больницу на какое-нибудь, допустим, обследование, — а там, глядишь, его уже и хоронят. Правда ведь? — В чем тут смысл? — Да совершенно ясно: как только наблюдение включается, так волновая функция и коллапсирует! Все очень просто!»
        Я всё глядел на спящую Кошку и размышлял. Я не могу себе представить, какие сны снятся кошкам. Сон — это тоже был бы процесс. Вероятно, ей сейчас не снится ничего. В таком случае, думается, ей безразлично, жива она или мертва. Да, Шрёдингер был, наверное, не дурак, что посадил сюда Кошку, а не человека: тот мог бы сам за собой наблюдать, если б, конечно, не спал и его сознание не выключалось... Да, несомненно, это важный пункт. И я сказал своему молодому объяснителю:
        — Разве дело во врачах? Это смешно. Это такие мелкие возмущения и вторжения, что ими заведомо можно пренебречь.
        — Как? По сравнению с чем пренебречь?
        — Да хоть по сравнению с самонаблюдением. Вот что нас неотвратимо убивает — самонаблюдение, вот что!
        — О, Вы имеете в виду рефлексию! — оживился и закивал он. — О, конечно! Вы абсолютно правы. Только заметьте, что рефлексия убивает нас лишь вследствие того, что она разрывна. Мы не можем обеспечить неотступного, внимательного слежения за собой, мы отвлекаемся на разные другие мысли, сигналы. Но если б, допустим, человек включился в бдительное самосознание раз навсегда, то и момент смерти прошел бы для него как виртуальный: его волновая функция не нашла бы лазейки, где бы ей сколлапсировать. Я просто в этом уверен. Это настолько ясно!..
        — Не знаю, — сказал я. — Идите отдыхайте. Я подумаю.
        — Иду, конечно. Обязательно. Я вернусь через два часа: ведь я снова после Вас дежурю, — и тогда Вы скажете...
        — Разве Вы дежурите несколько раз в сутки?
        — Да, три раза. Я давно тут, и мне доверяют. Очень мало сейчас новых людей подключается... Ну, до встречи.
        — Пока, — я махнул рукой, не отводя взгляда от Кошки. Он ушел, и я остался один.


ЛЕНОЧКА

        1

        Я не знаю, что со мной сделалось. Я начала биться под ним и быстро-быстро выкрикивать все запрещенные слова варваров, которые слышала в школе. Но этого мне было почему-то недостаточно, я не знала, что мне делать, и я наконец крикнула ему в ухо слово моей матери, — оно тоже варварское, но я не произносила его даже мысленно с семилетнего возраста, когда моя мать умерла...
        Но и этого было мало. Ведь для него это были самые обычные слова. Он удивлялся вообще, что я кричу, но не понимал, будучи простым варварским мальчиком, и не мог понять, почему я кричу именно их и что это значит для меня.
        И тогда я стала кричать на языке моего рода — те запрещенные слова, которым научил меня прадед Пафнутий Алексеевич.
        И я крикнула слово гмынх (подушка) — слово его брата Николая, авиатора, погибшего в первую империалистическую войну на австрийском фронте.
        И я крикнула слово дакань (плесень) — слово его отца и омавье (искать) — слово его матери.
        И я крикнула слово кадье (висеть, виснуть) — слово его бабушки, которую задавила лошадь.
        И я крикнула слово лумажа (ботинки, обувь) — слово его двоюродного брата Константина, умершего в 1911 году от рака горла.
        И я крикнула слово улый (прозрачный) — слово его двоюродной сестры Лидии, которая в 1918 году вышла замуж за турка и уехала в Турцию, где через год была задушена двумя старшими женами.
        И я крикнула затем слова трех его сыновей, двое из которых были репрессированы и умерли неизвестно где, а третий — мой дед — погиб в Великую Отечественную войну под Севастополем...
        И я крикнула наконец слово стамка (секунда) — слово моего великого троюродного деда Емельяна, составителя словаря, который был убит его племянниками, Антоном и Александром, но который жив и еще вернется.
        И тогда вдруг всё разрешилось благословенными, сладостнейшими слезами, и я была успокоена и счастлива, что мне не пришлось крикнуть последнего из запрещенных слов нашего языка, того слова, которое я сама запретила десять месяцев назад в присутствии всех наших родственников, когда они собрались за столом после похорон моего прадеда Пафнутия Алексеевича.

        2

        Когда накануне я сказала отцу, что хочу сама запретить слово, я очень волновалась, но он не удивился.
        — Да, в конце концов, ты заслужила это право, я думаю, — сказал он грустно. — И я думаю, Антон Григорьевич пойдет на это. Тебе нужно позвонить ему.
        — Позвони ты, — попросила я. — Мне неловко, ты понимаешь.
        — Да, конечно... Жаль, что ты не сказала мне раньше, когда все были в церкви. Я бы с ним переговорил. Ну, ладно...
        Я волновалась, потому что не хотела признаваться, что прадед открыл мне некоторые из запрещенных слов и что теперь по знанию языка я — старшая. Но отец понял мое желание по-другому: ведь это именно я три последних года была возле прадеда добровольной сиделкой: кормила его, одевала, мыла, выносила горшок. У прадеда не было более близкого человека, чем я, и, если б его спросили, кому бы доверил он выбрать слово смерти, он наверняка (зная его характер) указал бы на меня.
        Отец позвонил Антону Григорьевичу. Я не слышала их разговора, но через минуту отец позвал меня к телефону.
        — Леночка, — живо, ласковенько отозвался Антон, — папа мне сказал... Да, я очень тронут... Это замечательно, что ты хочешь исполнить эту грустную и великую нашу обязанность... Да, дедушка Пафнутий был, можно сказать, корнем нашего рода... Сто двенадцатый год — шутка ли... Кто из нас... Да, надо подумать... Ты знаешь, Леночка... А ты прикидывала уже, что ты хочешь... что бы он хотел... Ведь он, насколько мне известно, очень любил цветы, разные травы... Он и вместо чая всегда заваривал... эту траву... как ее...
        — Я не знаю ее названия, — сказала я сухо.
        — Ну да, ну да, — спохватился он лживо, — откуда тебе и знать... «Бумажный кошелек», — да? — так мы называем ее, пользуясь, увы, варваризмами, да... Красивое название, правда? Замечательный эвфемизм, метафора высшего, пожалуй, вкуса, а? как тебе кажется?.. Вот, может быть, и взять «кошелек», например, а? как ты думаешь?
        — Антон Григорьевич!
        — Что? Ну что, моя печальная?
        — Значит, будем говорить без дураков. Вы хотите, чтобы я запретила варварское слово!
        — Леночка, милая! Ну что ты! Конечно, папа правильно сказал: это твое право, и я с ним полностью согласен. Но ты подсчитывала когда-нибудь, сколько слов осталось у нас в высоком языке? а? подсчитывала?.. Я тебе скажу точную цифру: четыреста восемнадцать! Да, вот так... И мы почти ничего не можем уже на нем сказать, не можем объяснить нашим детям...
        — Антон Григорьевич, простите меня...
        — Что? Ну что ты хочешь...
        — Антон Григорьевич, я хочу у вас спросить... Простите меня... Насчет Емельяна Андреевича... Когда вы с Александром Григорьевичем... ну, все это знают... Короче, — разозлилась я, — вы какое слово тогда запретили?.. То есть я не спрашиваю, какое именно, я только хочу, чтобы вы ответили: высокое или варварское?
        Он молчал несколько секунд совершенно ошеломленный. Потом сказал осторожно:
        — Да, Леночка, это было высокое слово... Но ты знаешь...
        — Но ведь Емельян был варваром, — перебила я, — он же пришел в наш род со стороны. Так или нет?
        — Да, конечно... Но мы очень — ты понимаешь? — очень... учитывая его заслуги перед языком, мы тогда... мы не могли не...
        — Его заслуги? За которые вы его... удалили, — так скажем...
        — Что?..
        Так я раскрыла карты: я обнаружила свое старшинство. Я раскрыла и грех прадеда, но после этого Антон уже ничего не решился возразить. А я все говорила по инерции:
        — Язык не пропадает. Он остается, благодаря таким людям... И таким, как прадед Пафнутий... А вы...
        Но он уже все понял:
        — Хорошо, хорошо, Леночка... Ты только не волнуйся... Ты очень устала... Эти последние дни... Конечно, тебя поразила до глубины души эта смерть... эта величественная кончина твоего... нашего, нашего дедушки Пафнутия... этого, действительно, патриарха... Да, ты права... И ты сделаешь все так, как ты захочешь: завтра ты сама — только сама — выберешь и скажешь...
        Всю ночь я не спала после этого разговора. Я без конца перебирала в уме разные слова. Я продолжала это делать и на другой день на кладбище, оглядываясь и стараясь не пропустить ничего «звучащего» из тех предметов, действий и качеств, которые входили в поле моего взгляда. Без словаря было мучительно трудно, но так, наверное, и должно это происходить — не механически, а живым ощупыванием и вслушиванием...
        И после кладбища поехали к нам — все, кто там были: мой отец, и мой старший брат Александр с женой Ириной и с детьми: трехлетним Володей и двухлетней Машенькой; и моя двоюродная тетка Валентина Терентьевна, и ее муж Геннадий Алексеевич, и их сын Алексей, студент (которому очень хотелось все время на меня смотреть, потому что он явно балдел от этого, но он сдерживался и сохранял вид торжественный и скорбный, соответствующий похоронам), и их дочь Татьяна с сыном Виталиком шести лет (а муж Татьяны, Борис, работающий мотористом на речном теплоходе, не пришел, потому что был в рейсе); и Антон Григорьевич с женой Светланой Николаевной (а их незамужняя дочь Лариса, душевнобольная, отсутствовала, потому что лежала в больнице; а дочь его брата Александра — Людмила с мужем Борисом Ивановичем и с двумя мальчиками-школьниками — тоже отсутствовали, потому что были в это время в Канаде, куда Бориса Ивановича пригласили читать лекции по биологии в каком-то университете).
        И когда Ирина с Татьяной и со Светланой Николаевной накрыли на стол, и все сели, и перед каждым стояла миска с клюквенным киселем, а вино еще не открывали, я все продолжала осматривать окружающие предметы. И когда все молчали, и отец с Геннадием Алексеевичем начали открывать вино, я наконец увидела яблоко, которое грызла и слюнявила моя племянница Машенька.
        Тогда отец взглянул на меня быстро, вопросительно, и я кивнула ему, и тогда он сказал:
        — Гм... Ну, я думаю, у Леночки есть, что нам сказать по поводу этого грустного события, которое всех нас — почти весь наш род, если можно так выразиться, — собрало сегодня вместе...
        — Да, я скажу... — начала я — и не узнала своего голоса: он хрипел, таял и куда-то проваливался. И я нахмурилась и сказала: — Ира, выведи, пожалуйста, детей... Да, и Виталика прихвати... Нет, Таня, ты останься...
        И тогда стало ясно, что сейчас будет запрещено высокое слово (чего не случалось больше двадцати лет: со времени похорон Емельяна; даже на похоронах Александра Григорьевича никто из родственников-варваров не покидал комнаты). И Геннадий Алексеевич сказал, поднимаясь:
        — Ну, я пойду пока покурю... Пойдем, Светлана Николавна, составишь мне компанию.
        И они вышли. И тогда я, не вставая и не поднимая глаз (и все остальные тоже глядели как будто прямо в свои миски с киселем — то ли смущенно, то ли с каким-то страхом) начала произносить эту древнюю странную формулу (а Антон не говорил мне ее, потому что он понял, что я уже знаю ее от прадеда):

                        — Харевика вра-гнакаю Пафнутие выдьет.
                        (Паутина легла на глаза Пафнутия.)
                        У-зома, у-ваменема, у-обшама орыдий.
                        (Он смеется, он говорит, он быстро растет.)
                        У-озимонема гнаковий.
                        (Он мгновенно просыпается.)
                        Ба-шумах-ба у-гнакем-и алафтий —
                        (Но он никогда теперь не увидит [как] —
                                                { — — — — —}
                                                  я б л о к о .)

        3

        Он поиграл на фисгармонии пятнадцать минут, потом сказал:
        — Леночка, я устал. Помоги мне дойти до той... до этой... лежать...
        Я повела его, он еле передвигал ноги.
        — Ты слышала, как она сегодня скрипела? — спросил он.
        — Кто? фисга... — я покраснела, запнувшись.
        Он повернул ко мне лицо и оглядел меня белесыми, ничего не выражавшими глазами.
        — Да, эта... Дуй-нога, — сказал он и сел на постель.
        Я молчала от страха.
        — Поэтому, наверное, так нога и устала... не сгибается...
        Он занес левую ногу на постель, а правую никак не мог поднять и мучительно кренился на правый бок, пока я, поборов внезапное оцепенение, не помогла ему.
        Я укрыла его одеялом. Он полежал с минуту, глядя куда-то мимо меня и шевеля губами, и потом вдруг, удивленно подняв косматые, совсем седые брови, неуверенно произнес:
        — Гмынх...
        — Что?
        — Ну, это... гмынх... — сказал он, дергая под собой подушку, — выше... поправь, девочка...
        Я сделала, как ему было нужно, и он немного приподнялся.
        — Это мой брат Коля... да, — сказал он, кивая мне как-то странно. — Ты знаешь... Ведь он лихо так бросал бомбы на позиции противника. У него были такие большие, пышные усы, — светло-русые... Где-то у меня была его фотография: он снялся в авиационном шлеме, и на лбу, поверх шлема, такие очки, которые назывались... кажется, консервы, да... Была давно, — нет, теперь, наверное, уже не найти: куда-то затерялась... Он старше был меня на полтора года, и, когда мы были еще маленькие, мы с ним всегда соперничали и боролись... Он здорово меня тузил, ты знаешь, но и я ему спуску, как говорится, не давал, да... И когда нас укладывали спать в нашей комнате и няня уходила, мы начинали колошматить друг друга этими самыми...
        — Подушками? — пролепетала я в ужасе.
        — Ну да... да... гмынхей, — повторил он задумчиво. — А что, — вдруг он взглянул на меня, чего-то не понимая, — разве ты не знала этого слова?
        — Нет, дедушка...
        — Ну да... ты еще... сколько тебе лет? семнадцать?
        — Да, скоро будет...
        — А разве ты его не видела в словаре Емельяна?
        — Какого Емельяна?..
        — Ну, Емельяна Андреевича. Он же приехал вчера из Ростова. Разве он тебе не показал свой словарь?
        — Дедушка, вы что-то путаете... Никто к нам не приезжал... А Емельян Андреевич — он же умер... двадцать лет назад...
        — Э, умер!.. Это всё сказки, девочка! Они — Антоша с Сашей — сказали всем, что убили его, и написали его имя на памятнике, на Востряковском кладбище, там где Шурочка была похоронена, жена его... А на самом деле они только пригрозили ему как следует, — ну, и заставили его уехать подальше, скрыться от всех родственников. Но словарь ему удалось сохранить, это я точно знаю: он мне писал потом... Они его связали и обыскивали всю квартиру, но словарь был в таком месте, что они его не могли найти. Они нашли только черновую копию и думали, что это всё, когда они ее уничтожили...
        — А много слов было в этом словаре? — спросила я.
        — Хм... ну сколько?.. примерно где-то... я не знаю, — сказал он вдруг беспомощно. — Мне кажется, они говорили тогда, что больше тысячи слов было... да, где-то тысячи, может быть, полторы...
        — Ну, не может быть! — сказала я. — Где ж он мог столько слов взять? Ведь он был варвар.
        — Да... Где он мог их взять?.. Да... Это непонятно... Ты знаешь, это так и осталось для всех загадкой... Может быть, Шурочка ему сказала, а, как ты думаешь?.. Ты знаешь, ведь он начал составлять словарь после ее смерти... На него так подействовала эта... кончина ее, я припоминаю... Да, там еще речь шла о каких-то письмах: они говорили — Антоша с Сашей, — что после Шурочки остались какие-то письма, которые они тоже тогда уничтожили... Может быть, она хранила письма своих родителей. Ведь они — Антонина с Семеном — жили обособленно, в другом городе... я не помню, в каком, — и другие родственники им, наверное, писали письма, когда кто-нибудь умирал, я так думаю... Не всегда ведь была у них возможность приехать на похороны: годы-то какие были!..
        — Все равно, — сказала я, — сколько могло быть этих писем? — ну, два, ну, три десятка... Не тысяча же!
        — Да... не тысяча, — он закивал и потом опять удивленно на меня посмотрел. — Тысячи, конечно, быть не могло... Хотя, ты знаешь, девочка... Ведь сколько было у меня двоюродных братьев и сестер... Очень много! И троюродных... Они все погибли. Братья воевали в армии Колчака. Они были офицеры, да... Они, наверное, составляли там целый батальон... Кто погиб, а кто пропал без вести... Большинство были просто убиты в боях, да... А две сестры потом оказались в Харбине. У них были какие-то дети, я не помню... Но все умерли. Осталась только одна... Лида, кажется, ее звали, которая потом, уже из Америки, разыскала Шурочку и прислала ей по почте целый длинный список — она тогда всем показывала — этих самых слов, которые нельзя произносить... Нам всем пришлось этот список выучивать наизусть... И тогда еще Шурочка составила из этих слов такое трогательное стихотворение, — чтобы легче было заучивать... Я сейчас уже не вспомню, наверное...

                        Та-та, та-та... вамейли бодье
                        ги-шама-ту, рукфалье ят


        (Рукфалье, — да, ты ведь не знаешь, — это моросить. Красивое такое слово: дождь моросит, серая такая погодка... Только не дождь моросит, а просто моросит — вообще.) — А дальше?..

                        мавыну догости вакобье,
                        хрумеха... та-та-та... нискад...


        Он замолчал, повиснув на звуке, забыв, что надо двигаться. Я подождала и осторожно спросила:
        — Дедушка, а сколько там было четверостиший, в этом стихотворении?
        — Три, девочка... Сейчас уже не припоминается... И еще русские слова, они туда не вошли... Да это не важно... Их так...

        4

        В другой раз, однажды, он сказал мне:
        — Дело не в том, девочка, что Емельян составил этот свой словарь... Это еще полбеды. Но он говорил все эти слова вслух. Он вообще любил говорить на нашем языке. И всегда, когда ему случалось общаться с родственниками, он его использовал на полную, как говорится, мощность. И все непонятные слова объяснял, чем приводил всех в неописуемое смущение, да... Ему боялись напомнить, они, ты знаешь, считали, что он того — ну, помешался слегка...
        — Кто считал?
        — Ну Антоша с Сашей... «После смерти тети Шуры, — они говорили, — Емельян Андреевич поехал...»

        Мне обязательно нужно будет разыскать Емельяна, если он еще жив, и взять у него словарь... Прадед упоминал Ростов, и я думаю, что это Ростов-на-Дону, хотя это могло ему и пригрезиться... Но это не важно. Даже если я найду Емельяна, я все равно уже знаю, что он мне скажет. Я много думала за последний год и, кажется, я догадалась. —
        Дело в том, что во всех словах нашего языка как бы спрессованы корни других слов, существовавших когда-то. За многие тысячи лет, конечно, не могло остаться ни одного слова: все были запрещены и в разное время заменены эвфемизмами, т.е. комбинациями других слов. Те, в свою очередь, тоже потом исчезли, но их корни продолжали присутствовать — в спрессованном, уплотненном виде — в именах предметов, потерявших свои более ранние имена.
        Поэтому, если внимательно рассмотреть каждое из оставшихся слов и догадаться, путем какого именно эвфемизма оно возникло, то из каждого, «распаковав» его, можно достать по два, по три корня, а затем, добавив к ним нужные флексии, получить ту самую тысячу или полторы тысячи, т.е. весь словарь Емельяна. Другое дело — хватит ли у меня гениальности повторить этот его эвристический труд...
        Потом, еще одно: ведь многие эвфемизмы могли составляться из слов варварских языков, а затем, когда они уплотнялись, их варварское происхождение могло забываться. Взять, например, слово «фисгармония» — варварское, — которое прадед запретил лет пятьдесят назад после смерти его жены, Ольги Ивановны (запретил, а сам только и делал, что на ней играл!). Он заменил его эвфемизмом «дуй-нога». Сейчас в произношении младших детей, Володи и Маши, это звучит уже как «дунха» и — кто знает? — может быть, через два-три поколения это будет восприниматься как слово высокого языка?..
        Много ли таких слов, которые кажутся «высокими», а на самом деле составлены из варварских корней?.. А может быть, весь наш язык таков?.. и не было никакого «пра-языка», а все дело в этих запретах, которые искажали, деформировали варварские языки, окружавшие нас?..
        Как бы то ни было, я постараюсь составить словарь. Ведь писать запрещенные слова не возбраняется, — это видно и из традиции оповещения в письмах... А говорить я не буду. Все «слова смерти» я отмечу в словаре специальным значком...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

        Зачем я так? — Разве после того, что случилось со мной вчера, после всего того, что я делала с мальчиком-варваром и что ему говорила, разве я могу так гордо за себя ручаться?..


КРОТОВАЯ НОРА

                Женщина есть природный организм.
                Чаще всего женщина пребывает в чрезвычайно дурном настроении.
                Она непрерывно о чем-то думает.
                Хотя женщина почти непрерывно говорит, но, скорей всего, это происходит на нервной почве.
                На самом деле сказать она ничего не может.
                Даже если вы зададите ей вопрос: «Почему время движется?» — вряд ли она ответит на него.
                Вряд ли она даже поймет, о чем вы спрашиваете.
                Ответит, может быть, что-то совершенно не относящееся к делу.
                А потом сразу автоматически вернется к своим мыслям, которые протекают в ней автоматически, в виде химических реакций.

                У некоторых мужчин тоже иногда бывает очень глупый вид.
                Думается, это происходит оттого, что они обречены иметь дело с женщинами.
                Под постоянным массированным воздействием женщин они тоже превращаются в природные организмы.
                Тем не менее женщины очень несчастны.
                Я бы очень не хотел быть женщиной.
                Если бы я был женщиной, я бы просто умер от тоски и безвыходности своего положения.
                Я и так постоянно унываю из-за того, что некоторые из моих детей обречены быть женщинами.
                Даже трудно представить себе ту тупую идиотическую жизнь, которая их ожидает.

                Если бы все женщины не были нервно больными, то еще можно было бы как-то с ними говорить.
                Женщина обволакивает своей природой, а потом очень просто оказывается, что она лжет. На самом деле она так же жестока, как и вся природа.
                А почему же природе приходится непрестанно лгать? — этот вопрос женщину ничуть не интересует.
                Если (что является совершенно фантастическим предположением) женщину припереть к стенке, она, пожалуй, стала бы отрицать самую постановку вопроса.
                О, сколь многие постановки вопросов произошли в нашей жизни неверно, а зачастую не состоялись и вообще — из-за постоянного бдительного присутствия здесь женщин.
                Они, если можно так выразиться, «стоят на страже», и чуть что — сразу весьма ощутительно дают понять, что к чему.
                Вся культура, можно сказать... — Но язык обмирает и ничего не может выговорить от тоски, его обуревающей.

                В женщине, как и в мужчине, ежесекундно происходит великое множество химических реакций.
                Но это ей нисколько не интересно.
                Вообще, женщины очень жалкие и ограниченные существа, но почему к ним нет жалости? — вот вопрос.
                Вероятнее всего, потому, что они не стараются никак возвыситься над своей ограниченностью.
                Напротив, они всегда торжествуют и декларируют свою правоту.
                И никогда не сомневаются, потому что инстинктивно твердо основываются на самой природе. В этом их пафос, и это-то и есть самое отвратительное.
                Женщина есть гимн и знамя.
                Она по преимуществу есть идеология.
                Она всегда, всем своим видом кричит о жизни и смерти, то есть о таких банальностях, которые давно всем уши намозолили.
                А что будешь делать? — Спорить с ней ни у кого не достанет компетенции, да и никакие слова тут не помогут.
                Ведь трудно даже себе вообразить всю сложность и многообразие химических процессов, которые протекают в женщине (как, впрочем, и в мужчине).

                Впрочем, все это есть совершенная чепуха по сравнению с «кротовой норой».
                Эти норы — их некоторые называют, кроме того, и «черными дырами» — представляют собой столь сильные искривления пространства, что кривизна в них становится отрицательной.
                Куда они ведут — никому не известно.
                Чудовищные гравитационные силы, искривляющие пространство в «кротовой норе», создают в ней так называемый «горизонт событий», за который заглянуть мы не можем.
                Никакое излучение не проникает из «кротовой норы» вовне. Поэтому температура «горизонта событий» равна абсолютному нулю.
                В это трудно поверить, но это так.
                Если попытаться вообразить себе ту гигантскую энергию, которая заключена внутри «кротовой норы», то станет жутко.
                Но вообразить этого нельзя. Мы не можем соотнести масштабы происходящих там процессов с нашими собственными.
                За «горизонтом событий» обессмысливаются наши представления о жизни и смерти.

                В центре «кротовой норы» располагается сингулярность.
                Конечно, мы не видим ее. Лишь математические вычисления подводят нас к представлению о ней.
                Мы говорим, что сингулярность есть точка, обладающая колоссальной массой.
                Но как это может быть?
                Разве может плотность вещества быть бесконечной?
                Приходится понимать сингулярность как точку невещественную.
                Есть масса, но нет вещества.
                Одно только чистое и неодолимое гравитационное напряжение.

                Бывают «кротовые норы» величиной не больше протона.
                Другие же представляют собой воронки настолько громадные, что миллиарды галактик затягиваются в них единым вихрем, как пыль.
                Откуда они берутся, никто не знает. Возможно, они суть просто свойство пространства.
                В первые мгновения Вселенной вещества не было, а было лишь бурлящее месиво «кротовых нор».
                Они сталкивались друг с другом и вступали в различные сочетания.
                Пространство пенилось. Представить этого нельзя. Оно было разрывно в каждой своей точке.
                Постепенно, по мере разлетания «кротовых нор», в пространстве образовались непрерывные области.

                Ничто затянутое в «кротовую нору» не может возвратиться обратно уже никогда.
                Впрочем, взаимодействие с «кротовой норой» зависит также от ее размера.
                Если «кротовая нора» величиной с протон налетит на Землю, то она за сотые доли секунды прошьет земной шар насквозь и помчится дальше.
                Лишь на входе и выходе из Земли произойдут два маленьких взрыва.
                Мощность этих взрывов оценить нельзя. Она, наверное, зависит от величины сингулярности.
                Это может быть мощность револьверного патрона, а может быть и водородной бомбы в сотни мегатонн.

                Поскольку «кротовая нора» окружена, как сказано выше, «горизонтом событий», то ее встреча с Землей вызовет, без сомнения, разрыв событийной ткани в близких к нам областях пространства.
                Могут ли при этом нарушиться причинно-следственные связи?
                На этот вопрос ответа пока нет.
                Это можно было бы как-то вычислить, если бы была создана подходящая математическая теория.
                Но дело в том, что все наши представления о причинах и следствиях, то есть о событийной ткани нашего мира, до сих пор еще очень плохо формализованы.

                Ведь мы даже не нашли до сих пор строгой аксиоматики для теории случайных событий.
                Как же тут всерьез говорить об изучении причинно-следственных аномалий?
                Но что такое событие? — Может быть, о взаимодействиях рассуждать будет легче?
                Вот если бы каждое событие являлось взаимодействием... Впрочем, это можно принять по определению.
                И тогда, кажется, нащупывается различие между случайным и закономерным.
                Скажем, например, так: случайных событий не бывает, но некоторые из взаимодействий могут происходить случайно.
                По-видимому, это те взаимодействия, которые лежат в «кротовой норе» ниже «горизонта событий».

                Если это так, то там действительно разрывается причинность в каждой точке и останавливается время.
                Там нечто происходит, но это происходящее не имеет ко времени ровным счетом никакого отношения.

                Так вот чем нам по-настоящему следовало бы теперь заняться.

Эксперты

Участники

Ростислав Амелин поэт, переводчик
Москва
Родился в 1993 году в Курске. Живёт в Москве. Учится в ЛИ им. Горького на отделении художественного перевода.
подробнее


Антон Тальский поэт
Санкт-Петербург
Родился в 1995 году в Самаре. В настоящее время живет в Санкт-Петербурге.
подробнее

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service