Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
Россия

Страны и регионы

Москва

Дмитрий Замятин напечатать
  предыдущий текст  .  Дмитрий Замятин  .  следующий текст  
Ландшафт и бытие

        Ландшафт и справедливость

        Ландшафт отдыхает – там, где есть пространство свободное, вечное, незаёмное. Бесприютное сердце стремится найти тот вид, ту панораму, в которой взгляд расстилается и расслабляется бесконечно, безудержно. И то есть безусловная ландшафтная справедливость.
        Не следует настаивать на морали и этических принципах, наблюдая рядом трущобы и резиденции, небоскрёбы и шанхаи. Ландшафт сам по себе мораль, он сочиняет пространство как бы впервые, набело и сразу – насовсем. Справедливость в возникающем разом кругозоре, чьё бытие определяется совмещением, сосуществованием различных разнонаправленных образов.
        Лесные дали, полевые станы, степные зарева. Освещенные полдневным солнцем косогоры, заброшенные временем и историей деревни, самоуспокоенные самобытностью провинции. Уездная глушь, тишь переулков, заросшие огороды. Справедливость и не ночевала в становищах первобытного времени, в доландшафтных пещерах хромого разума.
        Расставим наблюдателей пространства, расстелем карту оперативных ландшафтных действий. Справедливость – в сгибах и складках карты, в переходах от одного бинокля к другому. Ландшафт справедлив полускрытыми, неочевидными пассами внимательных глаз, сторожких ушей, чутких собачьих ноздрей. Правда ландшафта улавливается походя, незаметно, всей кожей как бы спящих чувств и едва нарождающихся младенческих мыслей.
        Растение ландшафта осторожно пробивается сквозь несправедливость убитой, утоптанной земли, сквозь несправедливость беспросветного дикого ливня, сквозь несправедливость равнодушного серого неба. И чего же хорошего ждать ему от пустого невидящего взгляда обнимающей самоё себя природы, вечной ночи бессознательной и не проснувшейся Земли? Земство влажных веток и облупившихся скамеек, земство бесхитростного весеннего ветра и заброшенного старого парка, земство шальных земных желаний и бесцельных шатаний вдвоём – только так и можно нащупать справедливость образующего себя, разумеющего себя пространства.
        Дробность, охват пространства принимают справедливые ландшафтные решения. По сути, отдаления и кружения полузабытых заснеженных гор, бурая трава однообразных равнин неотвратимой осени, живописные повороты обреченных на экзистенциальное одиночество дорог – всё это лишь мимолётные судьи располагающего нами и нашими ландшафтами пространства – пространства, заботящегося о справедливости границ и пограничий земного бытия. И тут уж придётся повертеть головой, подвигать ногами, попрыгать образами.
        Праща ландшафтной энергетики раскручивается исподволь, невзначай. Ландшафт ещё в дрёме, в дымке, в тумане нечётких впечатлений. Но импрессии нагнетаются, создавая поле очевидных и расширяющихся созвучий, запахов, ощущений, рассказов, взоров, владеющих секретом – гением и дьяволом места. В этом то поле вдруг обретается, проглядывается, оконтуривается справедливость и незыблемость полуразваленной автобусной остановки, случайный, слегка бессмысленный диалог прохожих, ритуальное кормление голубей и бездомных собак.
        Установление ландшафтной справедливости не связано с дизайном цветочных клумб, покрытых аккуратным щебнем дорожек и посаженных в шахматном порядке яблонь. Блестяще отформатированный склон большого усадебного владения может стать ядром окрестного пейзажа, но ландшафтная справедливость опять ускользнёт. И даже высокая архитектурная мысль, собирающая воедино и с высоты птичьего полёта планирующая разноцветье домов, улиц, переулков, площадей, скверов и пустырей ничего не может поделать с наглядным отсутствием неуловимой и желанной ландшафтной справедливости.
        Рискни начать с образной «тарзанки», раскачайся собственным взглядом, разгони неуклюжую лодку полуспящего покуда пространства. Не требуй справедливости у рисующихся по отдельности на бумажных горизонтах золотых куполов, сверкающих башен и цветущих степей. Ландшафт получается, дыбится, горбится сшибкой, столкновением, свалкой лучей и линий путевого сознания, путевой воли, нацеленной на скорый и праведный суд над сусальными, заготовленными заранее пейзажами.
        В конечном счёте, я вижу крайнюю невыгодность, может быть даже ненадежность ландшафта, отождествляющего себя повсеместно с тотальной справедливостью. Насколько же справедлив ландшафт Нью-Йорка или северной русской деревушки, тропического африканского леса или монгольской безоглядной степи? Где же гнездится эта справедливость – вне самого ландшафта, внутри него ли; определяет ли она фундаментальные законы его развития, или же она представляется, выражается им – в любых своих проявлениях, утверждая неизбывный онтологизм земного пространства?
        И всё же: любой ландшафт справедлив – справедлив в той мере, в какой его образы проникают в плоть и кровь мысли. Меняясь, исчезая, возрождаясь, умирая, живя – ландшафт проповедует справедливость занудного дождя, жирного пляжного зноя, опавших и порыжевших сосновых иголок на лесной тропинке, сырых окопов с засевшими в них пехотинцами. И коль скоро ландшафт живёт разговором, обмолвкой, росчерком бытия, то и справедливость его неотделима от сиюминутных событий пространства.
        Ткань ландшафта-справедливости крепка и красива. Она красива нераздельностью пространства и мысли о нём: люди и реки, города и горы пребывают узорами и гармонией увидевшей и помыслившей себя как высшую справедливость земли. Ландшафт и справедливость скрепляются образом-дефисом пространства, мыслящегося как древесные кольца, как пределы растяжимости облюбованных мест, как дом утраченного и добытого обратно с бою детства.

        Ландшафт и хаос

        Хаотические нагромождения камней, обломков скал, чьих-то забытых здесь воспоминаний, брошенных образов, видавших когда-то виды. Так ли слагается ландшафт руин или хаоса, ландшафт разрушения или тоски, ландшафт горестного ужаса или еле светящейся на горизонте узенькой полоски надежды? Хаос, казалось бы, не предполагает какого-либо ландшафта, надеясь лишь на собственные, бесформенные донельзя очертания, служащие предостережением и предуведомлением всякому усилию осмысления земного пространства.
        Следует ли из этого, что сам по себе хаос не есть ландшафт, что он не является нам в обличии хотя и грозных и тёмных, но всё же в ландшафтных по происхождению образах? Романтические виды разбушевавшейся и уже неподвластной человеку природы, будь то буря на море, или ворвавшийся на побережье тропический ураган – или теряющие свой образ и целостность панорамы людского муравейника в необъятном мегалополисе – способны ли они напомнить нам о существовании «шевелящегося хаоса» под нашими грёзами и думами? Тихие и спокойные, ландшафты могут созревать неожиданным, бессмысленным хаосом природного смятения или техногенной катастрофы, но содержали ли они изначально мельчайшие частицы, крупинки первозданного, первобытного и не видящего самого себя хаоса?
        Осознавая мимолётность красивейших пейзажей осени или зимы, пойманных ненароком видов восхода и заката с пламенеющим или нежно подкрашенным небом, думаем ли мы о неизбежной, почти не преодолимой визуальности нашего подхода к ландшафту? Но довольно вопросов, ибо бытие сторонится прямолинейного натиска на загадочные позиции обособившихся в своём интровертном замедлении и самообразовании классических ландшафтов человеческой экзистенции. Расставаясь с иллюзиями противопоставления хаоса и космоса, хаоса и порядка, хаоса и ландшафта, убедимся, согласно модным и весьма правдоподобным синергетическим посылам, в потенциальной нужности и креативности неоформленных яркими и понятными образами ландшафтных состояний и событий, тлеющих и длящихся зачастую незаметными метками редких дождевых капель на рукаве рубашки, хищным рысканьем дворничьих лопат спозаранку в заснеженном по воровски, ночью, дворе.
        Материя и память ландшафта живут хаотическими колебаниями летних трамвайных звонков и дребезжаний, перемешанных с повизгиваньем санных полозьев на свежем ядрёном снегу, им приходится размазывать и растаскивать на всегда пустом белом листе постоянно начинающегося бытия пятна и грязь суеты и сутолоки буден, торопливость и неаккуратность воробьиных наскоков на упавшие невесть откуда крохи удачи, развязную походку и непричёсанную шевелюру очередных ловцов счастья и большой карьеры посреди торжища разнокалиберных и не притёртых друг к другу судеб. Раскаиваясь в наивности первых гипотез о ландшафтной нетерпимости к грубому и неотёсанному хаосу, я не склонен, тем не менее, выдавать аванс, или, проще, давать шанс парадигме бесконечного и поистине взаимного ландшафтно-хаотического со-творения. Ландшафт – всё-таки – есть неизменная попытка обязательного дистанцирования, строго требуемого хотя бы целенаправленным или же принципиально рассеянным в этом целенаправленности взглядом наращивания расстояния по отношению к вне-ландшафтным способам и лазейкам пространственного протяжения бытийной самости, бытийности как таковой.
        И тут я бы пустил в ход тяжёлую артиллерию: не есть ли сама бытийность, бытийственность как стихия самотворящегося и тем самым оформляющегося земного бытия – ландшафт, или прото-ландшафт, не осмысляющий себя, не образующий пока себя сериями и циклами последовательных представлений – представлений, мыслящихся как череда, пожалуй, неожиданных цирковых номеров, как спектакль варьете, не стремящийся к окончательному единству задуманной поначалу композиции, но и не сползающий в беспамятство и натужное юродство рассыпанных – якобы невзначай – ландшафтных образов. В таком, пусть воображаемом, бытийственном ландшафте и хаос приобретает незаметные, вкрадчивые, слабо осязаемые ландшафтные черты, очертания, контуры, могущие предстать и «первозданными» силами землетрясения, тайфуна, шторма или городских событий или сельских буден. Ведь хаос символизирует жизнь в непроявленном, недооформленном пространстве, которое всячески сигнализирует наблюдателям, участникам, путешественникам, поселенцам, жителям о богатых возможностях любой пустоши, любого «пустого места».
        Современный мегалополис, городская агломерация, в конце концов, конурбация кажутся хаотическим нагромождением стекла и стали, автомобилей и пешеходов, событий и соучастий, успехов и катастроф. Собственно, говорить можно о таком огромном количестве микроскопических, мельчайших, мелких ландшафтов, покоривших столь потрясающие воображение гигантские земные пространства, что они рисуются уже не последовательно и даже не одновременно, но однопространственно – предполагаясь бесчисленными наложениями, просвечиваниями совершенно различных и неслиянных пространственных образов. Короче говоря, здесь напрашивается образ океанского планктона – ландшафтного планктона, формирующего видимый хаос городского урбанистического бытия.
        Не к океану ли сводится столь желаемый и чаемый образ ландшафта-хаоса, ландшафта, помышляющего себя хаосом или хаоса, распускающегося упругим и мягким ландшафтным осьминогом? Вот степной океан, вот океан нью-йоркских небоскрёбов, вот океан пустыни Гоби, а вот океан Тихого, Великого океана. Помыслить, вообразить океан в океане занесённой снегом прадедовских времён деревушке, океан в океане плотно утрамбованного салона городского автобуса, или же океан в океане крохотного живописного этюда – всё это ландшафт, включающий и представляющий хаос как непременный и несменный образ своего полнокровного и полноценного бытия.

        Ландшафт и небо

        Без неба нет ландшафта. Но есть ли ландшафт в пещере или в комнате без окон? Есть ли вообще ландшафт в обычном доме или в малогабаритной квартире? Только ли храм творит другое небо?
        Под этим шквалом ландшафтных вопросов легко забыть о существовании неба. Но суть ландшафта пробавляется как раз образами вездесущего неба – пусть иногда или часто отсутствующего облаками или безупречной синью, хмарью или беспросветным ливнем. Всякий и всяческий ландшафт всегда есть небесная проекция земного пространства, взгляд свысока и чуть сбоку.
        Не забывая о поставленных в начале честных вопросах, не забудем о чести любого ландшафта, претендующего на своё, оригинальное и не заёмное понимание неба. Я заведу здесь речь о желании неба – не единственного, но многообразного – запечатлеться бесчисленным множеством всевозможных ландшафтов, пейзажей и видов. В сущности, небо – это тюрьма ландшафтов, не могущих вырваться за пределы низменной и изменчивой атмосферы, и даже ночной, бесконечный звёздами космос напоминает лишь о естественной ограниченности земных образов. Рассматривая снимки видов Луны, Марса или Венеры, мы продолжаем лицезреть всё то же земное небо, пытающееся прозреть здесь привычными и успокаивающими ландшафтами.
        Заглянем в обычную тюрьму. Пусть это будет тесный и сырой карцер, а, может быть, просторный и холодный каземат – опять же без окон. Присутствие неба тут физически не просматривается, а искусственность тусклого света лишь разбавляет горечь воспоминаний. Воспоминаний – о чём?
        Пусть небо невидимо во многих земных местах и пространствах, тем паче – подземных или подводных. Оно ощущается самим воздухом пространства, образами пространства, проницающими и пронизывающими любые световые и цветовые преграды. Ландшафт тюремной камеры или подземной станции метро есть бытие незримого, но прозреваемого и воображаемого неба.
        В чём ландшафтная привлекательность и необоримость неба? Только ли в архетипах безграничной свободы и вечного парения, недостижимой распахнутости огромного пространства и красивого полёта? Нет ли опасности удариться – наоборот – в полное и безоговорочное отрицание небесного могущества в ландшафте – в конце концов, признать полную независимость местных достопримечательностей от небесных катавасий и сполохов?
        Небо, небеса прорастают ландшафтами – они немыслимы вне и помимо полевых, лесных, городских, речных, деревенских образов. Небо определяет «градус» ландшафта, и оно же «строит» ландшафт, пейзаж своим состоянием, со-строением, соучастием. Ландшафт как событие происходит в небе; небом ландшафт ощущает, ощупывает, чувствует нёбо бытия.
        Дождь ли, снег ли, зной ли, град ли – не небо ли виновато в столь чаще бедственных, чем сладостных трансформациях улиц, деревьев, воздуха, ворон? Можно придумать тысячи и тысячи улик, усугубляющих и утяжеляющих беспросветную вину неба, вину его грозовых набычившихся облаков или же его безмятежной безоблачности. Собственно, не погода ли является небесным «спидометром» ландшафтного мещанства, мещанства огрузневших и осевших, покосившихся мест; мест, уютно разместившихся банальными эмоциями небесных состояний в ячейках и нишах ландшафтных невыразительностей, бесцветностей, серостей и тривиальностей?
        Но погодой не отделаешься, не будем на неё грешить. Не проще ли обратиться к архаичным космогониям и космологиям, путешествиям шаманов и спиритов, в которых небеса – всё та же земля, только величественнее, сакральнее, значительнее? Не без них.
        Да только тепло ли душе-то с таким, слишком уж подавляющим, продавливающим даже своей сакральной тяжестью землю небом? Ландшафтная справедливость требует сосредоточенного и зоркого и в то же время поджарого, чуткого небесного свода, завершающего и продолжающего земной дом вовне, к иным мирам неизвестных, но всё тех же в своей небесной архитектуре ландшафтов. Но небо же и расслабляет, способствуя признанию силы тяготения, непременной земной гравитации лишь локальным, региональным образом ландшафта, «упёртого» в собственной специфике и неповторимости.
        Можно небо и перевернуть. Град небесный недостижим, однако воображаем. Можно представить небо озером и морем, горным хребтом и безраздельной пустыней. Тогда уж непомерно легка будет псевдоземная, квазиземная жизнь в рассеянном воздухе облачных деревень и бесплотных, эфирных политических событий и манифестаций. В сущности, не является ли небо во всей его целокупности потрясающим по своей ритуальной мощи ландшафтным жестом – а, может быть, безоглядным и отчаянным до невозможности земным даром?
        Вот так вот и можно утихомирить небо, слегка всё же снизить его – для большего ландшафтного удобства. И ключ тут таков: ландшафт есть дар небоземный, дар неба земле в её полновесном ощущении небесных щедрот. И нет тут противоречия, ибо всякий дар – особенно дар ландшафта – немыслим без двуединства дарующего и принимающего дар и его же своей благодарностью возвращающего и возмещающего.
        Небо – слияние повсеместных и вездесущих ландшафтов в благодарности одомашненного и одухотворенного пространства, зрящего и видящего себя переходящими и переливающимися друг в друга окоёмами, далями и горизонтами. Осознание дали земной проявляется даром небесным; пространство закинуто в небо укоренённым собственной близостью, близью ландшафтом, эта осязаемая в своей простоте и надёжности близь и есть небесная «дарственная» всякому, любому осмелившемуся «разжиться» и расшириться ландшафтными образами. Дать ли простейшую «формулу»: благо земли есть дар неба, воображаемый ландшафтом?

        Ландшафт и отчаяние

        Голый человек на голой земле. Есть ли ландшафт там, где человеку уже ни до чего нет дела, когда все мысли и образы сожжены и развеяны всепоглощающим, опустошающим всё и вся отчаянием? Есть ли вообще-то земля в сознании, занятом разрушением пространств надежды, любви и веры?
        Кидаясь в крайности, можно постулировать существование экзистенциальных ландшафтов отчаяния, зафиксированных картинами Босха и фильмами Тарковского, стихами Цветаевой и прозой Кафки и Беккета. Но это те крайности, те ментальные фронтиры, без которых не мыслимо плодотворное воображение устойчивых и подчас самодовольных ландшафтов покоя, удовлетворения, застывания в интровертной недвижимости. Другое дело, что, оказываясь в подобных ландшафтах отчаяния, крайне необходимо иметь, обладать соответствующими стратегиями поведения в этих ландшафтах, ибо иначе легко угодить в огонь саморазрушения.
        Отчаяние диктует стремительный поиск прерывистых, иногда надрывных ландшафтов расширения, разоблачения, раскрытия скрытых, казалось бы, доселе сил природы – сил в понимании их как ведущих и направляющих образов построения новых реальностей, вмещающих уходящие навсегда в прошлое ранящие душу события. Только так и возможно переживание отчаяние ландшафтами, окружающими постепенно источники, гейзеры горячего неприятия уже свершившихся местособытий, местовременностей, которые продолжают пока еще нагнетать температуру сжимающейся и одновременно расширяющейся мысли. Нетрудно догадаться, что такие ландшафты не есть лишь перемена обстановки, отъезд в почти мифические дальние страны или же попадание в объятия принципиально иных в своей пространственной организации и образности сообществ.
        Мне было бы проще говорить о так называемых реальных ландшафтах – то есть тех буквально понятых буколических или пасторальных, горных или пустынных, равнинных или городских видах, чьи визуальные, звуковые и осязательные признаки как бы провоцируют на те или иные образные тональности. Но так всё же гораздо труднее проникнуть в суть эмоциональных ландшафтных месторождений, несмотря на, казалось бы, прочные романтические подпорки наиболее очевидных пейзажных трактовок. Отчаяние же меняет даже образы, в коих могут успешно размещаться известные и детально описанные ландшафты – ассоциативные, литературные, культурные.
        Всеобъемлющая картина ландшафта отчаяния – серая пелена неразличимых, недифференцированных, сливающихся безрадостным безбрежьем географических образов, бесконечно повторяющих, тиражирующих друг друга в этой неразличимости и нарочитой стёртости. Иначе говоря, любой привычный обыденный ландшафт может представать маревом почти бессмысленных хорологических маркеров, лишь помогающих хоть как-то передвигаться и пытаться жить как бы по-прежнему, но не способных породить энергетику целостного кругозора, посылающего беспрерывно в развивающееся и движущееся сознание уже фактически готовые знаки и символы леса, улицы, города, природы, соучастия, холода или тепла, улавливаемые соответствующими «корзинками» и «сетками» смыслов и образов. Но здесь есть вопрос: что происходит с подобной знаковой пеленой и неразберихой: она, в конце концов, приподнимается или рассеивается – то есть имеет некую силу собственного пространственного предвидения, или же она проникает в самоё сознание, обрекая его на ментальное рассеяние, расслоение, расщепление?
        Речь не идет о нарастающем безумии в контексте ландшафтного опыта. Пример Ницше напоминает мне только о невозможности прогнозировать ландшафтный дозор сквозь призму сосредоточенной абсолютно на себе, центростремительной мысли, игнорирующей всякие другие реальные/образные центры, обладающие, так или иначе, географическими координатами и репрезентациями. В сущности, состояние безумия уже вне ландшафта, оно а-ландшафтно – ландшафт становится «чёрной дырой» аутичного в своей аутентичности пространства без образов.
        Сужение пространства до узких дорожных коридоров и маршрутов, снабженных лишь «верстовыми столбами» – верный признак нарастающего ландшафтного отчаяния. В сущности, всякий ландшафт предполагает подобные состояния, предлагая на своих окраинах (под ландшафтными окраинами я понимаю здесь общепризнанные топосы парков, заброшенных садов, замызганных предместий и пустынных развалин) посильный выбор образов пространственного сочувствия и соучастия. Направленное движение без цели, месиво ландшафтных признаков без самого ландшафта.
        Как видит, или блюдёт подобные ландшафты бытие, входят ли они в его несущие онтологические образы мира конструкции? Можно ли сказать, что отчаяние творит ландшафтный хаос? Эти вопросы опять-таки подводят меня к фундаментальным образам-архетипам ландшафта как попытки географической интерпретации бытия.
        Жизнь всегда строит своё собственное пространство, становящееся постепенно её доминантой, её ведущим образом. По сути дела, уже феноменология была штурмовым приступом неотъемлемой ландшафтности бытия; он был подкреплён пространственной мощью гештальт-психологии. Обретая жизнь как повсеместный экзистенциальный ландшафт, любой человек мог теперь разместить и своё, набегающее и накатывающее враз безнадёжное отчаяние как географический образ, как бережное пространство, сохраняющее всё-таки свободу и естественность бесконечной и гибкой поверхности, ограниченной лишь сломами и складками времени.
        Пожалуй, именно временность незаметно, но всерьёз регулирует ландшафт в безднах отчаяния, именно она как-то выруливает в пространства доместикации эмоциональных срывов и слишком решительных поступков. Это, однако, нисколько не дискредитирует ландшафт сам по себе, ибо он может наращивать свою экзистенцию, свой собственный образный масштаб посредством негативации и негации неизбежных, но преодолимых чувственных состояний. Проходя сквозь отчаяние, ландшафт – как несомненный и явный географический образ – приобретает особую пространственную пластичность, становясь рельефом не боящегося Ничто бытия.

        Ландшафт и нежность

        Нежность не требует ландшафта. Она столь невзыскательна, что ландшафт сам неслышно, бесшумно подбирается к ней, огорошивая внезапно водопадами счастливых и хохочущих пейзажей. Такая неслыханная добровольность и отзывчивость ландшафта поистине непонятна.
        Ландшафт может быть мягким или невзрачным, резким или вкрадчивым, отрывистым, как азбука Морзе, или плавным, как округлые переходы архитектурных деталей в фантазиях Антонио Гауди. Нежность не включена и не может быть включена прямо в ландшафт; не может она быть и его органической составляющей. Тут дело в другом: она может прийти в какой угодно ландшафт и преобразить его, дать ему совершенно другой образ.
        Как всё это происходит, как порождаются новые ландшафты, имеющие онтологическим основанием собственно нежность? Весьма затруднительно ответить сразу, пулемётной очередью, ибо – опять-таки – даже преображенные нежностью ландшафты не желают выдавать причины своей неприкрытой отзывчивости. Здесь проще обозреть неразговорчивые поначалу окоёмы, войти к ним в доверие, попытаться вызвать их на топографические откровенности.
        В сущности, искрящаяся дождевая капля, набухшая и готовая упасть с мокрой радостной ветки перед окном, распахнутым в весенний суматошный и бестолковый ветер, уже говорит о чём-то необычном, о том, что выходит за пределы будничных, официозных и даже, пожалуй, благостных ландшафтов. Но эта необычность, эта приподнятость, проникновенность находится или прячется по краям внимательного взгляда и сторожкого слуха, затаившегося в засаде обоняния. Упоминание «шестого чувства» может помочь; однако – не сразу.
        Смущаясь прямого и откровенного разговора, ландшафт обиняками всё-таки даёт знать о чём-то неистребимо незаметном, но важном – не воздухе, конечно, сообщающем ему прозрачность или туманность, серость или белесость. Скорее тут имеют значение качества протяжности, растянутости и одновременно обострённости самих чувств, растворяемых ландшафтом, уже познавшим нежность. Только так – как бы из-за плеча, невзначай, осторожно и чуть виновато проникает нежность пейзажными мазками и невнятным то ли упорным, но постепенно стихающим жужжанием заблудившейся в стеклянном оконном пространстве пчелы, то ли потрескиванием хвороста в помигивающем на горизонте одиноком костерке.
        Нежность может держать ландшафт в напряжении – как это ни странно сознавать. Вообще, берясь трактовать и описывать столь «деликатные материи», нелишне рассказать и о ландшафтных нежностях как таковых, ибо именно они и выступают непосредственными проводниками тотального и порой, фактически, беспощадного чувства нежности, сметающего, как картонные домики, все мелкотравчатые ландшафты до-нежности. По сути, иногда, внешняя обыденность всё того же, казалось, ландшафта, демонстрирует нам на самом деле мощные органные регистры баховских, уже как бы потусторонних нежностей и вздохов.
        Зелёная шелковистая мягкая трава на манящем пригорке – не ландшафтная нежность, но приглашение к ней. Лишь образ, преображенный этой травой, разбуженный ею и размягченный, становится самой настоящей ландшафтной нежностью, бытиём расслабленного пригорка, запоминающегося нежностями раскрытой в ландшафт и ландшафтом памяти. Иначе говоря, ландшафтная нежность есть незыблемое наследие «шестого чувства», растворённого и запомненного благодарным ему пространством.
        О других ландшафтных нежностях можно тараторить бесконечно и самозабвенно. Только так не проторишь дорогу к пониманию внутреннего строя и согласия ландшафта, уже содержащего в памяти неба характерные приметы обретённой нежности. Тут бы лучше вспомнить о хаосе ландшафта, смятённого любовным натиском и штурмом самих же берёз, елей, просёлков и забытой перчатки на скамейке автобусной остановки.
        Вот такими мельчайшими деталями достигается согласие ландшафта со страстями, его составляющими и преобразующими. Нежность, никогда настойчиво не требующая ландшафта, становится всё же, помимо своих временных желаний, справедливостью не забывающих себя в сырой ветреной ночи окоченевших фонарей и огорчённых сломанной в затвердевшем сахарном снегу лопаткой малышей. Теперь уже не трудно спуститься вниз – из жаркой натопленной комнаты к входной заиндевевшей двери – и открыть нежности, скулящей замёрзшим щенком, свои объятия.
        Остаётся лишь договориться с ландшафтом об условиях «выдачи» нежности в руки жаждущего обладать ею пространства – земного пространства, не чающего окончания хаотических и поначалу а-ландшафтных перемещений этой самой неуловимой «красавицы». Но просто рамочные договорённости ещё ничего не дают: ландшафт любит прятать свои телячьи нежности в таких закоулках и шанхайчиках, что пространству остаётся надеяться только на отчаяние вечности, не терпящей в нестерпимо холодных стремнинах мимолётных временностей ещё горячих и дымящихся обломков сострадания и сочувствия. Тогда уж закавычится, затрепыхается наивная кудрявая нежность в тяжёлых лапах неуклюжего – теперь уже своей нежностью – пространства.
        В конце концов, ландшафт мог бы и обойтись без всяких нежностей, обрасти дымкой и пылью хвалёных романтических горизонтов, равнодушных к незапланированным строгим ландшафтным сюжетом проявлениям чувств. В такой, по-человечески понятной ситуации, не до нежностей, требующих, как известно, весьма больших эмоциональных, а заодно и финансовых затрат. Но что в этом случае скажет ландшафт растерянному окоёму и распавшемуся на мозаичные и бессмысленные фрагменты кругозору; что будет он вспоминать у камелька вечности, явно отворачивающейся от предъявляемых ей суррогатов немыслимых в своей багровости закатов и фальшивых денег безлюдных осенних аллей?

        Ландшафт и тело

        Сядь, развалися на мягком, чуть проваливающемся опасно и обманчиво лесном мху. Или подставь лицо, всё тело сентябрьскому солнцу – зная, что эти косые лучи ценны вдвойне, в виду недалекой уже снежной теми. Или: подумай о ландшафтности всего своего тела, о ландшафте как целостном теле, чья органика неминуемо всасывает, впитывает все полезные и созвучные ему запахи, взгляды, тактильные ощущения.
        Однако именно взгляд по преимуществу создает тело, которое можно в неком промежуточном итоге назвать ландшафтом; именно он формирует дистанцию – то пространство, где расстояния заранее охвачены определенной цепью мер, незримыми размерностями, формирующими всевозможные ракурсы и панорамы. Понятно, что тогда любое тело – человека, птицы, животного, насекомого, а также камня, куска горной породы или просто поверхности лужи или океана – становится, дистанцируясь по намеченным правилам, ландшафтным фракталом, множа усилия природных образов по всемерному расширению ландшафтных пространств. Телесность любого ландшафта есть внутреннее качество текучих и многомерных дистанций, округляющихся и образующихся соответствующими пасторальными видами и ведутами.
        Я не премину задать очередной вопрос: где границы, где пределы того тела, которое может обрисовывать или планировать собственные ландшафты? И ещё: всякий ли ландшафт может помыслить, предугадать феноменологически свои очевидные телесные субституты? Не чураясь чересчур специальной терминологии, можно – благодаря подобным вопросам – неожиданно найти новые сферы ландшафтных предуведомлений и наставлений.
        Предуведомление о жаре и холоде, предупреждение о неслыханном цветочном аромате и привычной помоечной вони, о тупике изрисованного кирпичного брандмауэра и проникающем уличном прозоре с трогательно розовеющей в закатных лучах колоколенкой. Обжигает ли неконтролируемый более очагом, печью или камином огонь, или леденит снежный колючий заряд во вьюжной непроницаемой ночи – тело стремится занять достойные ландшафтные позиции, окопаться на них, чтобы стать поистине телом самого ландшафта. И не случайно именно эротика человеческого тела одновременно близится и отдаляется, сужается и ширится ландшафтом, закрепляющим телесность как фрактальный хаос всесильной и самовластной вечности.
        Ландшафтно-эротические телесные модуляции, обертоны, тональности строят струнный мир натянутых, криволинейных и плавных поверхностей, чьи формы следуют, казалось бы, природе, но какой природе? Сочленения различных телесных сфер, соития и копуляции лесов и полей, деревень и городов, просёлков и хайвэев несут в себе невыразимый каким-либо одним ландшафтом космос неуспокоенных, постоянно повторяющихся движений и артикуляций, призванных давать жизнь всё новым и новым земным образам. Так-то вот рождается природа, бесконечно и неустанно продолжающаяся непредсказуемым ни одной геоморфологической теорией рельефом, поглощающим и переваривающим любые попытки телесности найти ярко-красные, вызывающие ландшафты «красных фонарей».
        Непредсказуем также приход души в ландшафт. Забытая покамест душа, не разделимая с живым и всё чувствующим телом ландшафта, имеет право напомнить о себе молоточками, иголочками, «ёжиками» затёкших от долгого лежания ног на горячем от солнца пригорке. Она, эта душа ландшафта, не забывает оснастить, обеспечить всякое милое ли, памятное ли место переживаниями и чувствами благодарного и благодатного тела – тела, не мыслимого без точных ландшафтных описаний, реперов и привязок.
        Картографирование телесных радостей и горестей позволяет нащупать те приемлемые для чуткой и даже скрытной души ландшафты, которые расцветают, разгораются, раздвигаются нежностью случайного прикосновения или неслучайной реплики. Душевное пространство предопределяет мощные телесные ландшафты – не подавляющие, но раскрывающие свободу и ветер путевых вольниц. Путешественник в таком случае есть непрерывно изменяющееся, максимально изменчивое тело души, воображающей себя бесконечным и безграничным ландшафтом.
        Но где тогда место неба в ландшафте, чьё тело формуется, мнётся, лепится, ваяется, чертится душой-скульптором, душой-архитектором, видящей и чувствующей маленькие вечности придавленной тележным колесом травинки или кома рыхлого залежавшегося снега, падающего-ухающего торжествующим мартом с застрехи? Небо оказывается внутри встретившихся взглядов, внутри слабого и еле заметного соприкасания взаимных образов туч и озёр, вётел и щук, шпилей и тоннелей. Хрупкая материя, почти невесомая субстанция, небо обычно торопит с констатацией очевидной и наглядной телесности ландшафта-зеркала, ландшафта-судьбы.
        Ландшафт-и-тело следует оконтурить узорной вязью солнечных бликов в весёлой полутьме кленовых листьев, подкрасить виртуозно-моцартовским оттенком желто-зелёного с примесью рыже-красно-медного осеннего, пахнущего уже прелью будущего, пружинящего лесного ковра, представить глухим таёжным распадком незабываемых вольным пространством страстей. Вот тогда-то вечность будет, наконец, обязана заметить отчаяние и нежность подсвеченных, подбитых небесной ватой закатных облаков, шум и ярость почти южных овражно-водопадных ручьёв, хаос и справедливость городской беспросветной толкучки. Ландшафт располагает и располагается телом, не боящимся угроз нежданных летних гроз; телом, влекущимся равнинно-речным течением уверенного в собственном пространстве бытия, – и телом, чьё отдаление и таяние в весенней суматохе громоздящихся друг на друга ледоходных событий оборачивается бесконечным возобновлением и расширением пространства торжествующих и бушующих мартовским коварным ветром образов.

        Ландшафт и вечность

        Не к вечности ли обращены стенания мятущихся голыми купами ноябрьских берёз и осин? Не к вечности ли направлены белесые умолчания и пропуски февральских речных долин и террас? Не к вечности ли взывают тяжёлые, грузные, засиженные голубями и воронами вездесущие городские монументы и прилагающиеся к ним площади?
        Нет, не к вечности, но к немой и слепой поначалу протяжённости и протяжности просыпающихся вертикально-горизонтальными ландшафтами заспанных, по преимуществу Россией и около, пространств. Но не нужно впадать здесь заранее в прострацию или в пустое и праздное удивление столь равнодушными и сиюминутно-сезонными внешне местностями, волостями и весями. Не проще ли разложить упорное молчание заснеженных лесов по тесным полочкам одиноких и не возвращающихся обратно следов; не проще ли разделить сливающиеся, слипающиеся в одно степное небытие вёрсты и вёрсты и вёрсты на аппетитные куски дымящегося образами пространства времени?
        Поговорим начистоту: не вечности ведь просит тело ландшафта, а соучастия в бытии брошенных наземь пожелтевших трав и окаменевшей глубокой осенью живой и подвижной летней пыли; в бытии, как оно есть посреди пространство-упорных слоёв упрямой и слепой мысли. Сама-то вечность не цепляется за пласты внедряющегося незаметно в ландшафт(ы) бытия – она близится лишь нежностью курортно-пляжной искрящейся волны, не подозревающей о несметных и раздвигающихся враз кругозорах неба. Прижатая к хаосу повседневной шелухи глянцевых разворотов псевдоландшафтных событий, вечность не торопится с признаниями в любви к ставшим прочными и надёжными штампами типичным видам Сахары, Нью-Йорка, амазонской сельвы, Красной площади, Вестминстерского аббатства, Гималаев, демонстрации фермеров в Брюсселе, лежбища морских котиков и прочим хорошо оборудованным репрезентациям Земли, внешне лояльной к собственным красивостям и аффектам.
        С утра иногда ландшафт особенно непригляден: ржавые мусорные баки в бетонно-асфальтовых джунглях или непролазная мартовская распутица в виду нескольких покосившихся избёнок и уничтоженного тоскливо-серым туманом горизонта. Стесняться ли вечности подобных ландшафтных экивоков или же ей стоит по-тарковски расплыться и вновь сосредоточиться в точках и пунктах наиболее верных и вечных дистанций наблюдения и сканирования бытия, вынужденного расти в быту фактически любой, даже самой нищей природы? Не зная конечного полюбовного решения и договора, я могу представить только развитие неких, скрытых поначалу и крайне скрытных ландшафтных форм, почти сливающихся с кажущимся однообразным пространством, но в то же время ставящих своим существованием и медленно проявляющейся образностью серьёзные и нетривиальные вопросы оторопевшей и закосневшей привычными ландшафтами вечности.
        Пусть будет невзрачная речушка, долинка, заросшая ракитами, ольхой, орешником и крапивой. Может быть, даже загаженный окурками, консервными банками и опорожненными пивными бутылками полупесчаный искусственный пляжик, роднящийся с илисто-глинистым дном речушки-соседки. Виды вокруг небогатые – если не сказать, что удручающие.
        Вечность развёртывает любой, даже самый экстравертный и блестящий ландшафт вовнутрь, она берёт его за шкирку и швыряет в ледяную купель онтологически ясных образов сцепленного, склеенного собственным бытиём пространства – пространства, чьи образы суть не что иное, как помысленная естественной земной кривизной и криволинейностью вездесущая вечность. На изгибах и складках, морщинах и ряби каждого лица, впитывающего и преобразующего своей кожей ландшафтные панорамы и ракурсы, отпечатываются и «складываются» образы топологических моментов, мигов и мгновений, меняющих сами структуры земного пространства, постоянно обновляющих и искривляющих их. Вот тут-то наша речушка и предстаёт микрокосмом телесно-пойменных радостей и страстей, средоточием разнообразных водоземных сред, просто портретом некоего лица, чьё выражение течёт, плавится, растекается – в унисон нашему внутреннему речному бытию.
        Плакучие ивы вечности – пусть, даже лучше, мерно колыхающиеся водоросли вечности – бередят нестройную, неоформленную, мягкую душу пространства-осьминога; его ландшафты безнаказанно проскальзывают между щупальцами-образами, пытаясь уплыть, спрятаться в укромных норах времён-перекрёстков, времён-звонков, времён-лайнеров. Но и под увесистыми тяжёлыми камнями внешне солидных и громких событий ландшафты-крабы не дремлют, ждут, выжидают уже не осьминогов, а медуз прозрачного и почти невесомого пространства вечности, касаясь которых, пытаясь проницать которые, можно нащупать и увидеть ещё незаполненные чистые страницы широких и счастливых образов лесов-объятий, островов-встреч, домов-нежностей, морей-путешествий. В сущности, ведь любой ландшафтный плеоназм, любая образная спайка-двойчатка являются удобным дном-ложем пространственной котловины уютной и обустроенной в космосе судьбы, вечности.
        Большой взрыв Вселенной вечности обещает – через миллионы световых лет и эфирных образов – рождение ландшафтов, чья квантовая механика не чурается и не стесняется гравитации густых от человеческих сообщений и откровений мест, притяжения экстенсивных в своих простейших эмоциях американских небоскрёбов и средневековых замков Луары. Можно поверить также на слово, что нет и не было никогда пространства, вечность которого могла бы быть удостоверена и подтверждена отсутствием, небытиём каких бы то ни было – хотя бы и умозрительных – ландшафтов. И проще говоря, именно в ненавязчивой сослагательности не обязанных никому и ничему вольных ландшафтов и спускающейся с небес упёртой метафизики вечности и обнаруживается, про-образуется и укрепляется собственной, по сути, аутентичной кривизной, географическое пространство.


Гуманитарная география: Научный и культурно-просветительский альманах. — М., 2007. — Вып. 4. С. 362—380.
  предыдущий текст  .  Дмитрий Замятин  .  следующий текст  

Все персоналии

Дмитрий Замятин эссеист, поэт
Москва
Эссеист, поэт. Родился в 1962 г. Окончил географический факультет МГУ, кандидат географических наук, доктор культурологии. Возглавлял Центр гуманитарных исследований пространства Российского института культурного и природного наследия им. Д. С. Лихачёва, затем главный научный сотрудник Высшей школы урбанистики ВШЭ. Автор книг и статей о культурном образе географических объектов, пространственно-географических аспектах творчества П. Я. Чаадаева, Александра Блока, Бориса Пастернака, Владимира Набокова, Андрея Тарковского, Венедикта Ерофеева и др. Премия Андрея Белого (2011) в номинации «Гуманитарные исследования», Международная отметина имени Давида Бурлюка (2018).
...

Тексты на сайте

Премия Андрея Белого, 2011

Воздух, 2011, №1

Воздух, 2010, №1



Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service