О возможности сердца зимой: тридцать градусов жара – золотые бронзовки становятся серой золой, я иду пеленой или полем под вечер домой и дышу, так дышу, как ещё никогда не дышала.
Этот воздух я утром придумала, этот песок, человека с двумя головами – смеяться и плакать, как обмакивать пальцы в жару, опираясь на локоть, и отламывать чёрного хлеба кусок. Ладно, ладно, я всё-таки вас хоть немножко люблю, хоть немножко терплю, ну, а вы, почему не хотите? Потому что, я вижу, вы с беленьким брюшком летите и по-птичьи поёте своё эге-гей, улю-лю.
Вот возьму вас за крылья и просто в траву приземлю, потому что я песен таких не люблю, не терплю.
И ещё оторвался листочек один календарный, и ещё завершился бесцельный, тоскливый, бездарный. Можно даром лишь сердце отдать, но никто не берёт. Или наоборот. Захватили, осталась одна – роковая – возможность или, может, его безоружность.
Или, может, его безоружность.
— Летит ли стрела? – вопрошаю прохожего, словно про адрес искомый, и прохожий, стряхнув лепестки, поднимается из-за стола и выходит из комы.
— Улетела! – смеётся вторая его голова. Я теперь поняла, для чего собирала слова. Для возможности сердца, и чтобы его миновала или не миновала, пришла, оцарапав едва (всё равно получается, что миновала), смерть (зачёркнуто) или халва.
|