* * *мы сидим за круглым как хлеб столом. по правую руку от меня — батлеечник, розовый и полый это я поднял его из сугроба и усадил за наш стол, поэтому он нам теперь за невесту будто в яслях сидит додик-батлеечник, ходит под себя и ждёт новой переписи потому что последнюю он проспал, а значит, не видать бы ему пайка и лекарств если бы однажды не откусил он от нашего брашна и не задневал в нашем доме сегодня мы кормим его печёными грушами и селёдками — пищей невольников хлеба же он не ест, потому что уже отупел от хлеба и сам стал кругл, как хлеб из наших тарелок он таскает конфеты, макароны, каштаны и прочую женскую пищу а за кисель подставляет шею, ластится и садится нам на колени когда на небе повесится месяц и звезда занеможет, мы нальём ему бальзама и вместе разговеемся пустив по кругу заздравный кубок за всех тех, кто так и остался лежать в сугробе батлеечник встанет и упадёт, поднимется с трудом и вновь рухнет. та́к вот тебя развезёт мы уложим тебя спать на печь, словно ты — золотая баба или стельная корова а сами выйдем во двор, чтобы не тревожить твоего сна и не спугнуть снегирей, примостившихся в изголовье тебя разбудят боли в ступнях, исколотых морозом и стояниями на всенощной. не найдя нас рядом в пустом срубе, где твоя сырная голова задрожит от страха и немощи, ты заплачешь, будто голодный спрыгнешь с печи и провалишься в короб, расписанный красками, обвешанный тряпками и гирляндами прямо за спину ангелу, чей бритый затылок унесёт тебя в страну кедров и пастухов wielka improwizacja
И я снимаю плащ Конрада Антоний Слонимский дети играют в футбол так, будто в здании комендатуры не произошло взрыва пьяный Воццек набирает своей буфетчице так, будто бы линию не прослушивали мы познакомились летом — сыграли в футбол, съели вишен, искупались он математик, сын пастора, тоже интернированный. ему предлагали работу в штабе но он отказался. теперь Воццек на плохом счету и ждёт, что его переведут в лагерь а я боюсь просить за него у начальства, но знаю, что подожгу себя на площади у магистрата если его переселят в бараки у заставы — там люди разевают рты, пустые на наследие и ждут, что их посчитают по головам, а потом отведут в кино, где можно сидеть, вытянув ноги и хотя я не брежу мыслями о побеге через границу и не пытаюсь связаться с партизанами хоть меня не обсчитывают на кассе, не досматривают в метро и не окликают в переулках я всё равно бы раздал все свои контрамарки в «КитКат» и перестал бы лечить свой рак лишь бы не видеть танцовщиц, лысых под париками, и не ходить по врачам потому что когда я лежу на кушетке и смотрю им в живот, то за больничным халатом я не ожидаю увидеть ничего, кроме скудной заброшенности — не бассейн, а всего лишь овраг все эти люди — водители трамваев, дети в очках, городовые — что им от меня нужно? меня мало что держит на этом свете, кроме идеи мирного атома и кофе, который он для меня ворует теперь мы встречаемся реже — в последний раз виделись в церкви, он похудел и осунулся я знаю, что он голодает, потому что к нему перестали пускать учеников из офицерских семей мне страшно просить за него у начальства, но я знаю, что возьму в заложники дочку снабженца если ему не удвоят паёк и не вернут альбом с марками, который он обменял на брикет масла в ту встречу я впервые заметил, что город стал плоским, будто монета или крыло авианосца он согласился, ведь антенные вышки и колокольни срыли ещё до обстрелов союзниками и только наша с ним кирха на площади у магистрата сохранила свою звонницу тогда он сказал: как обнаружить след Бога, если в городе не осталось высот и глубин? про глубины я понял не сразу, ведь прямо под нашим носом зияла воронка — след ночного прилёта однако подумал, что действие Бога я и до этого наблюдал лишь в предметах плоского тыла в кусках мыла, которыми я расплачиваюсь у молочника, или в книгах, которые он давал мне читать в гильотинированной столице, где сложно различить сердце и дефицит, нет места богоборчеству нет в нём места и богоискательству, потому что аскеза перестала вести к изобилию её перестали держать за упражнение духа — посмотри на францисканцев, рыскающих по помойкам я вижу твой голод так, как научились видеть туберкулёз, полимеры и планеты на слое фотоплёнки но среди истончившихся в своей тайне вещей мне не найти для тебя такого источника насыщения что привёл бы в порядок гуморы, испорченные меланхолией, и напитал бы иссохшие сны я много молюсь. молитва — это единственное, что они не успели изъять и запечатать в амбарах поэтому молись и ты. за пшеницу, за обогащение урана и за преумножение радиоволн и писем пусть твоя молитва будет сытой, особенно та, что ведёт к появлению новых свидетельств времени не забывай молиться и за меня, особенно выходящего из кабинета коменданта потому что мои молитвы пока что все сплошь рассеяны, как взгляд Сакалаускаса, блуждающего по пустому вагону смерть евгения Харитонова
You murdered me in Ostia жаркое кухонное лето. разбит последний остаток тревожного сна, и радио не находит нужной частоты тебя уложили на кухне у пети: цветком скарлатины между ног набухает простынь, нужно умыть лицо ты не ночуешь дома, а рукописи прячешь по знакомым. сегодня вернёшься за бритвой в пустую однушку в кунцево, где никто не закурит в окно, где будет звонить телефон асфальтоукладчики у подъезда раздеты до трусов. они загорают на детской площадке и пьют сахарную воду жаркое лето для всех пап и мам. ани па путёвки на мори, а ты с больным сердцем в маскве всех машинисток и участковых в маскве разморило. температурит мент над твоими бумагами впивается лифчик в наборщицу катю. у кати больное горло или стоматит, её мажет, и блузка намокла каждого участкового в городе мажет, пока подруги читают вслух твою рукопись и клюют носом от зноя кто-то ест кукурузные палочки, остальные обтираются холодными полотенцами и мочат подмышки в ванной снова потеет мент, расстёгивает пуговицу, ослабляет ремень, а после уходит обедать в стекляшку оставляя твоё дело на подоконнике под стерильным надзором лабораторного солнца ты выйдешь из дома, ослепишься бельём асфальтоукладчиков и сядешь в автобус, пока диме трезвонит мент таня с мужем ждут тебя в ботсаду. дома хрипит телефон, у логопеда мычит андрюша он чешет вспатевший пах мама бйёт па рукам гаварит как ни стыдна. пахнет спиртом и ватой нина нальёт компот, разбавив холодной водой из-под крана, зашторит окна, запрётся, достанет листы из папки андрюша смущённо отводит взгляд, будто водитель бобика, приехавшего на облаву голубых в туалете ботсада логопед марина сергеевна настраивает проигрыватель и ставит андрюше кассету, но трудно дышать и глотать ты же, спускаясь в метро, споткнёшься на турникете — лопнет пузырь, треснет линза катя сбивается со строки. таня ложится в тени. телефон задушен шнуром. андрюша мочица сердце упало, как обруч с талии пети в репзале театра. сушит у нины во рту, давит у жени в груди ты прислонишься к стеклу — кто-то ударит в висок. вцепишься в поручень — что-то заколет в ребре дима набирает опять, затем звонит тане, но никого нет дома. он хочет сказать, что приходил участковый хочет чтобы ты пасидел аддахнул хочет чтобы тебе новые ботики и штаники на ризиначке хочет папить где-то затрещат термометры и зашуршат носилки. когда ты очнёшься совсем уже далеко от москвы от рабочего стола, от квартиры, всегда обставленной убого, будто назло приставленным наблюдателям ты вздохнёшь впервые спокойно, без утренней тяжести, без прищура старости, которую так презирал и поймёшь, что останется только мерцать созвучно мерцанию лунного света и речи новее и чище
|