КалибрМне снится, что в мозгу у меня пуля, а я не знаю, как она там оказалась, не двигаюсь, чтоб её не потревожить, иначе точно отдам концы в тёмной яме предрассветного сна. Знаю, что это пуля калибра 7.65, и это не выдумка, не щебечущая птичка с раскрытым клювиком утра, приснившаяся колибри, а калибр пули фирмы Gustav Genschow & Co. Итак, у меня в мозгу эта пуля. Это знание так же надёжно, как немецкое оружие, как парабеллум — чудо техники, что к затылку улана приставил чекист. Проснувшись, чувствую эту пулю в своих мыслях, речи, поступках, когда тяну лямку нового дня и, чтоб отдохнуть, прислоняюсь (к стенке), зажмуриваюсь (не от страха) или сплёвываю (нет, не кровь), когда копаю (ещё не могилу), когда падаю (измученный за день) или когда натыкаюсь на пуговку цвета ржавчины на блузке жены. Спрашиваю её — то вечером в спальне перед сном, то ночью в холодной камере сна, то утром в ванной, когда перед зеркалом, как безумный, ощупываю череп, — как мне жить, спрашиваю, чтобы пуля из Дурлаха, что возле Карлсруэ, не вышла навылет, меня разбудив для ещё большего кошмара, и слышу: ты не мёртв, пока она там. Ставни
Озеро в форме рогов оленьих, домик, где некогда жили свиньи, аллея еловая, высаженная полвека назад там, где во поле рос овёс. Вот страна моя, где я ценю детали: косулю в кругу солнечного света, белку, как брошку приколотую к дубу, лист табака, растёртый в ладонях, вкус клевера с луга в конце июня. Постоянство ценю, когда кажутся чудом прожилки на камне и тени от ставней, прикрытых зимой, распахнутых летом. Предусмотрительность
Он проснулся, почувствовав, что кровь бежит по венам как-то иначе, понял, что наступают заморозки, и вдруг всё то, что он ранее сделал, стало крохотным, как если бы он глядел в перевёрнутый бинокль, даже величайшие сооружения мира: подводные и наземные тоннели, плотины, высотки до облаков, порты и платформы, тайные лаборатории, аэродромы и военные базы, и те съёжились до ничего не значащей точки. Или наоборот — была эта точка весьма значительная, но в то утро он об этом ещё не знал. А самым ничтожным из всего перечисленного казалось действие. Да, действие и людская предусмотрительность. Псалом гостеприимный
Дерево тишины, под которым утром я отёр пыль с предметов, это тело времени, рек поэт, я приветствовал озеро, лицо омыв его водами, голосом, что во сне разверз уста мои, точно клювик, этим голосом разбудил я пташек и голосом этим хотел бы Господу петь, хотел бы играть ему на речных камнях, на скалах известняковых, на бубне из проволоки колючей, на кандалах, как на кастаньетах, на арматуре, будто на струнах, на цимбалах из заграждений хочу играть Господу моему, стоя на куче мусора, на отходах радиоактивных, на мятой жестянке, на гребне и его зубчиках, где развеваются клочья фольги, на цистернах нефти, как на тамтамах. Из бездны бесплодной земли, из бездн людской алчности жажду я петь Господу моему с пластов ржави, со штабелей дров, гуляя по водам морским, что на утёсы прибрежные плещут кровью китов и дельфинов, устами тех, кого лишили надежды, загнали в трущобы и гетто, из резервуаров медиа-клоаки, что калечит разум моего брата, из концентрационных ферм братьев наших меньших, моих сестры-свиньи и брата-вола, на крыльях гусей и кур хочу принести Тебе, Раввуни, весть об отравленных водах, погибших младенцах, до предела униженных бедолагах, Тебе, Раввуни, приношу я молитву, которую племя Твоё ежедневно возносит своим коррумпированным и ненасытным тельцам, демонам нашего века: Тресту, Картелю и Монополии, молитву порченую, обречённую. Тебе играть хочу на орга́не цехов, организованных для производства ненужной продукции, на цитре кибернетических машин, работающих на наше порабощение, на лютне лютой гордыни воров-депутатов, на трубах их трупного цинизма, на бонгах бомб, которые стали товаром первой необходимости, из преисподней плоти моей хочу петь тебе, Раввуни. Дерево тишины, под которым утром я отёр пыль с предметов, приветствовал озеро, пригласив его воды в миску, дабы омыть стопы тем, кто придёт, на столе разгладил белую скатерть и разбудил пташек; прерви молчание, Раввуни, и из навоза времён восстанет душа его. Терпеливо нанизываю псалом из чёток, рассыпавшихся в давнем сне, желая спеть его, Раввуни, первому встречному, который в сумерках встанет под деревом тишины, как если бы был невинен. Каждая смерть касается и тебя
«Вот это я понимаю, шедевр», — сказал художник, глядя в лицо своей умершей матери. «Падение башен-близнецов в Нью-Йорке окончательно освободило искусство нашего века», — заявил некто, тоже наверняка художник. Почему ты, подонок, когда мать умирала, не взывал: останься, не уходи, я — часть тебя, а только спрашивал: «Каково это?» Где ты был одиннадцатого сентября, почему твоё тело, уста твои не лежат под обломками и не повторяют, как эхо в Элизиуме: каково это? как тебе там? как там? Кто из скорбящих в наши дни взывает: останься, не уходи, ты — часть нас. Часть жизни. В городе О., пульс
Меня разбудили три удара часов на башне: значит, уже совсем скоро я этот город покину. Три удара, после чего я сказал словами поэта: Из забывших меня можно составить город. Теперь сад. Можно ль считать колыбелью света природную темноту грецкого ореха, высокой груши, волчьих ягод, кованой фигурки, «секретика» в почве, старой электроплиты, или это свет баюкает их темноту? На верхушке далёкого фонаря золотая звезда мерцает, но это из другой ночи, как силуэт совы напряжённый, из чащи застывшего мифа, что дрогнул на скале мрака, так что уже совсем скоро я этот город покину. На прощание — хмурый взгляд официантки, тёмная бровь, как опушка леса, жилка на подбородке, еле заметный священный пульс. Жилка меня заинтриговала, как если б я был котёнком. В городе В., утро
Она встаёт, проворно натянув трусики, слышишь шлепок резинки о нагое бедро? Снова этот город напирает светом, ещё сонным, как если бы он еле-еле вылуплялся из постели, нагретой любовью, или шерсти пса, которого погладили утром нежные пальцы официантки из бара «Орфей». Сколько дверей в этот час закрывается навсегда, сколько людей отворачивается, пренебрегая утром, сколько ворот распахивается настежь, навстречу резвому сквозняку? В полдень сюда ворвётся гонг солнца, и комната засияет, как пруд, а приснившееся очнётся и, пьяное, отправится на поиски своих очертаний, реальных креплений. Воробушек на балконе попадает в тень траченной сном соседки, всё глубже, глубже. Какова цель этого блеска, этого убывания? Слышишь шлепок резинки, шум крови, ты, вперившийся в сияние моста над рекой?
|