Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2021, №42 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Проза на грани стиха
Из повести «Иониты»

Наталья Явлюхина

Хризантемы на партах

        Подмывало обернуться, и он обернулся, но Зеркаловой уже не было, была только дразнящая полнота отсутствия. До этого пахшие горелым матери разобрали катких словно латунные набалдашники детей, а они, не прикасаясь к раскалённому незнакомству, доехали на троллейбусе с именем коровы (Ночка? Офелия? Тайна?) до Парка Сожалений, вслепую обошли центральный фонтан, увёртываясь от региональных ровесниц с головами в венках из асбестовых волокон — опрелый пух, янтарные звёзды леденцов, сияние, натёртые стеарином шеи — и скатились обратно в никуда не девшийся жалобный свет (выходящие из троллейбуса — отбитые карты, входящие — розданные; кому из сидящих попался пенсионер или младенец, тот проиграл). Что ещё было? Лимонное небо солнцестояния подмораживало песок, блистали, как во сне, рукоятки карусели о четырёх гулких сиденьях, а за серой критской травой дач, куда, превратив всё в облако, сошли зодиакальные знаки, твердела лакированная синева учебного года в конструктивистской школе с квадратной башней для наблюдений за эманацией судеб; Эотту больше всего нравились сомнамбулические понедельники — потому что в бархатные обломки взболтанной кисточками воды натекал васильковый дым, потому что, отодрав стаканы от «Птюча», ходили в битый туалет лить буро-малиновую суспензию в раковину, озираться на ждущее снега по перекладинам турников зеркало, потому что в трикотажной духоте, ёрзая и сшибаясь локтями, заново привыкали друг к другу после выходных; потому что во всём этом был предсказательный покой и преднебесная слабость. Сложенное за авиационной синевой, заранее жгло язык гепардовое железо той осени, когда что-то закувыркалось в крупитчатой тьме ротонд и на одеревеневшем как гуашь иле, откатилось, таща прокисшие парики крапивы, арафатки, значки эмо-групп, ангорских зверей тира, стало безупречной яростью и вернулось. Она потребовала от всех, кто мог видеть и слышать, пожизненного служения ритмизованному веществу, и задохнулись души падких на хищные чудеса, апрельские аптеки, ежевичные залежи воды под балюстрадами, сколотые с октаэдрических небесных пустынь литорали за пакгаузами, народной селекции яблони в поймах, затянутых перловым мартовским бульоном: в наушниках «European son», какая щедрая на тоскливые озарения свобода, как выросшая во рту подкова, куда и с кем таким же её нести в дождливом чёрном мае вдоль рабиц с заклеенными муцином, то ли девичьей слизью ячейками? В классе после ночного урагана неузнаваемо пахло плотвой, некрозёмом, срезанным стеблем, двухвалентным железом с ветчиной. Клали химические хризантемы в просверках органзы, ошпарившие им костяшки, на сдвинутые парты и почтительно отступали: неизмышленная красота, да ещё и на самом видном месте лежащая, этим как бы лгущая, но не лгущая, иначе бы не тошнило. Пока писали экзамен, в надышанном тепле осыпалась обжатая китайской упаковочной плёнкой ступенчатая белизна и зияла, как мог зиять только тот опустошительный исток за языком, о котором проговориться даже желательно, ведь тем надёжнее он укрыт, чем больше слов. Так вместо физики они сдали зияние вещества, впрочем, не взяв, оставив на партах рассыпчатые ключи к небесам, чем бы последние ни были — собственной инверсией, претворённым недостатком, делириозной явственностью отсутствия, подбивающей тасовать колоду подобий, полигоном сверливших надлобья акустик, инкубатором наших заблаговременно и лучше нас сбывшихся призраков, ничем, — чтобы жить, то есть помнить.


        Что сказал собачий шиповник

        Курсе на втором Эотту стало сниться, как, поднятый смутным уханьем праздника, доносящимся будто с окраин далеко раздавшейся квартиры, он вешает раскрытую книгу на подлокотник и идёт по коридору на прибывающий звук: светлая от луны комната спит, но забитое гремучей пылью шкафное зеркало, стопка переложенных кукушкиным льном подрамников, выпавший из чаши лежащей на ковре люстры хрустальный кишечник, шаровое скопление святочных додекаэдров, отряд обувных коробок с неподходящими крышками, выкатившиеся из-под полотенца на натюрмортное серебро нефтяные виноградины смотрят на вошедшего, как ангелы на влетевшую душу, и вместе со стационарным шумом растёт морозная способность видеть затылком; на пике её Эотт различал позади себя женщину в чёрном апостольнике, а на спаде возвращался, удивлённый тривиальностью явленного ужаса, спиной вперёд к своему дивану, чтобы очухаться к третьей паре, пропустив самые бездарные из старательных докладов, читавшихся при открытой форточке без запинки с лакированной в меловых потёках кафедры. Но до нагелей Парк Сожалений прояснился позже, после тускнеющих сноповторов и императивных, как галлюциноз, реконструкций: с первым дымом последних в щебетавшие перголы шагнуло поголовье увлечённых недлинными цитатами из Фуко, самоиронией, дрязкой ломоплёнкой, одноэтажными штатами, надписями в тумане, впечатало в забродивший до пены строительный мусор резидуальных готов и скинов, ронявших бесполезную присыпку с пробуравленных лиловыми желобами acne vulgaris щёк, осело по мешковиной, колосками и гирляндами обитым берегам, переманило к себе всех огарей и Одного Другого и исчезло даже без пиротехнического хлопка, едва Эотт спокойно понял, что они пришли навсегда. Паузу разбавляли штучные бегуны и веломученики с тугими, как щуки, голенями; ледоходы пропахивали сине-медовую отмель, спешно перестраивались молекулы в опаловых пустотах меж пролётных балок, комаром подрагивало над пучкастыми скосами коллективное мыслительное усилие, и однажды новая формация, деятельная беспримерно, за одну ночь обвела штабными верандами уставленный тёмно-фарфоровыми пружинами бобастых, с глазурованными витками люпинов пригорок: врачебные шмели падали в джезвы, не готовые к августу японские маркеры текли и прожигали до йодно-жёлтой гусиной кожи муслин, поднимавшийся дутыми зигзагами от коленных чашечек до подбородка, когда, распаренные, под щелчки лопавшихся в подколенных ямках долгоносиков опускались на собственные мокро поскрипывающие икры; из-под типографского пресса вжатых в доски волглых коленей лез разреженный ватман, зовущий местное медицинское сообщество признать существование психических травм и расстройств аутистического спектра, его относили на просушку в глубинный розарий. Эотт подбирал солёные прокламации, но читал совершенно другое: собачий шиповник писал поверх изданного: Парк Сожалений неуязвим то ли как чудо, то ли как зло; благодатная толкотня в лекториях и кофейнях, к которым ты выруливаешь из одиночных прогулок, где почти настигаешь ритмизованную темноту, где тебя быстро укачивает и ты каждый раз оказываешься слишком голоден, пуглив и неточен, чтобы вдавить животное звука в гумус и дождаться агональных схваток, всего лишь оттенила ноуменальную ночь этих мест, смотри.


        Обморок крови

        Октон схватил за рукав мерклым промышленным вечером, когда причалы пахли раной и ветер убирал пряди со лба глядящим в неё. Будущая Лествица, осень — лампы и кости — ждала сборщика, но Эотт не знал, за что хвататься, что приставлять к виску, а что оставить на потом, когда всё кончится и он в свою очередь заступит на ночные детские площадки читать с телефона про кровельные листы и галогенный свет. Он заранее присматривал предначертанные октябрём, с натяжными сетками и разноцветными винтовыми скатами, такие, откуда только что ушёл, потеряв крышку от картонного стакана и ничего не поняв о своей беде, кто-то такой же и прежний. Он бы изучал несходство, самый любопытный из забытых Богом предметов, о чьём предназначении (противовес? вот ос [про вот и всё?]); стабилизатор? сбор зла таит? роза, сила и бит? [названия поэтических группировок? избранные примеры транскрибации электронных голосов?]) не стоит гадать, он бы размышлял, что совпадения — тени не-этих дней, но каковы эти дни, если судить по совпадениям: облы или нет, и на что похожи? На отдых? На отсутствие духа? Пытку нездешностью? На рекреации в азорском вереске, то есть рекламу шампуня? Или всё-таки на те постмортальные семейные комнаты, в одну из которых заглянул, когда играла кода Fatal Familial Insomnia, онейрический (связавшийся со сном) гражданин США, искавший свой пропавший таламус; прощальный репортаж бомбардируемого амилоидными бляшками цитируется в невозмутимом кейс-репорте: я понял, что всё в порядке, и это они исчезли, а не я. Он бы думал о тех событиях текста-мира, что следует попробовать своим голосом, довершить пересказом: если верить мурашкам, синева в горельниках ждала, как окончательного воплощения, распределения по порожним безударным, потому и никла к шоссе, бросалась на лобовое. Сколько раз рижский состав въезжал в лишайниковый сосняк, где к измаранным пеной стволам привалились громадные рубины главного воздуха, столько раз Эотт, ещё слишком качаемый наркозом первого забвения, чтобы думать о втором, иначе говоря, будучи ребёнком, видел такую колею в соснах, по сравнению с которой все другие были как последовательно слабнущие копии: две секунды нестерпимого узнавания, кипятка в затылке, и она исчезала, красно-белые шлагбаумы, прелые шпалы, обморок крови, цаплевые с колотым льдом в трахеях. Он бы вспоминал, как поэт из Мглистого района посещал арнику, очанку и ятрышник с несколько женским намерением достучаться до садовника из Герцогства и как тот ускользал, а вернее, просто брезговал намерениями, берёг заблуждение от экономики покаяния и ждал, когда гость войдёт в тишину как в общий дом; его ожидание не гаснет до сих пор (преданное?). В отзыве на «Тодтнауберг» садовник отмечал, что это слово о «дне, проведённом <...> в разном настроении»; имел ли он в виду, что только одно из этих настроений называется поэзией? Они упали на ближайшую из выставленных полукругом у водящего неоновыми спицами фонтана скамей, согнав ос с начищенного кальцита, и Октон отпустил рукав.


        Слухи о стеклянном заводе

        Октон всегда возвращался, обогнув блокировки: перебирал, пока что-нибудь не срабатывало хотя бы эстетически, сплетни, шутки разных ценовых категорий, клятвы из апрельского стекла доверительной прочности, выпущенные стеклянным заводом, о котором ходили слухи, в честь потери равновесия. Шаря хромым бирюзовым глазом по невредимому мраку, а другим, понтийски женским глазом по Эотту, он говорил, что Один Другой, переметнувшийся к светлолицым, на какой-то сходке в мастерских перебрал и забыл о маске — отлепившись, та сначала грохнулась на поднос, а с него на метлахскую плитку, где завертелась придурочной юлой. После ступора, выстланного бликами, как трубка калейдоскопа, Один Другой был бит и изгнан, помнишь все эти посты о том, как они вымоют руки и впредь будут умнее? Послонявшись по предвещающему Парк Ненашему Саду, к чьей моклой коре припадаем во дни сомнений, и наслушавшись берлинской школы, он, видимо, решил, что терять ему нечего, и пошёл, ну, угадай, к кому он пошёл. Только не это, отозвался Эотт, и бирюза встала, застрекотав. Они просидели до утра, вспоминая, как вокзальная шпана почти бережно обчистила их под преломившим бульвары трёхпролётным мостом, именуемым Сводом Неясных Событий, и тогда с северо-восточных холмов Сада, где у Эотта имелась любимая сосна с бодливой, как сенбернар, мухой, утешительно и подстрекательно, но скорее просто для красоты заиграла, роняя слоги в леса, песня о вражде пластмассы и солнечных зайчиков; как в невесомом от химической бодрости вагоне Октон сказал «а сейчас они введут слона», и Эотт понял, что ему тоже снится чёрная женщина, и что это было ясно с первой встречи; как Один Другой рассказывал о собачьей смерти: после второй или третьей ходки к ломящимся осенним бакам, куда еле влезла обоссанная ковровая дорожка, ответил кому-то в лифте «Нам на восьмой» и догадался, что навсегда везёт Эффи обратно. За месяц до баков вся полусемья разучилась вставлять терьера в выученную наизусть кошачью шлейку, и тот кувыркался вокруг своего ещё вполне румяного сердца, пока они по очереди перебирали перемычки с застёжками, иногда расступаясь, чтобы кто-то один попробовал приладить их куда надо; так ничего и не вышло тогда. Когда Один Другой спохватился, что хочет похоронить Эффи в Парке, в углу с самой нежной и нехоженой темнотой, где обреталось влечение к реке, тело, как объяснил дозвонившемуся до ветклиники Эотту голос вежливой печали, уже ушло на утилизацию; Один Другой развернулся и пошёл по сажистой кислице, переступая через призматические кристаллы, осколки сосен, к воротам на эстакады. В негреющем пластилине потёкшей от времени косухи Октон взбирался по опилкам и дёрну, сшибая флоксы, к проветренным больничным корпусам и, далее, пустынной развязке у Академии. Эотт же, пожимая мокрый стеклярус ракитовых кистей, двинулся к баржам, дебаркадерам, встроенной в объятый гудящей на заре арматурой чёрностеклянный надречный мост станции, к чьему просифоненному вестибюлю над кассовым залом прилегала монументальная лестница, начинавшаяся в лиственницах и в причитавшемся им усадебном кирпиче северных дебрей Сада, бывшего врезанным в город фрагментом ненасытно сбывающегося леса — его мускусные испарения, скрип и свист его неизгнанных птиц относило к дальним университетам, так что свето-звуковая взвесь стояла в подчердачных коридорах с апреля по ноябрь, да и зимой слёзы признательного узнавания плавили ноздри младших сотрудников. Ожидая первый, катящий перед собой ледяной малиновый дым поезд, Эотт записал в телефоне: войти в себя как в дом мертвеца и разделить хлам на две категории: то, что никогда не пригодится, и то, что никогда не пригодится, но выбросить жалко.


        Функциональный метод

        В районе, где Эотт выгнанным подышать подростком ходил, ничего не чувствуя и не понимая, но всё замечая, внимательно, как патологоанатом, рассматривая весеннюю рвоту вещей на лишайном газоне, рисунчатую, словно брикет червей, прошлогоднюю аспидную траву под бутылочным стеклом, то качаясь на никому не нужных красно-жёлтых качелях, наблюдая за своим отражением в окне парикмахерской, в верхней точке вогнутого пролёта вытягивая ноги в только что купленных матерью ботинках; растерянно преследуя жившую на парковке вечно кормящую суку с мотающимся пыльным выменем — жертвенная любовь к животным прошла, дополнительно перечёркнутая переездом, вместе с первым детством, но он ещё по инерции таскался за дворнягами, уже ни одну не решаясь похлопать по густому плечу, — гоняя «Агату Кристи», особенно «Шпалу» и «Кошку», в серебристом волкмане, дожившем до института и осевшем в свитом из матрасных пружин и забитой парацетамолом марли притоне на мутном, как северокорейский полдень, с матерчатыми от выхлопов листьями пролетарском проспекте, воплощавшем функциональный метод на всём своём протяжении от купеческих задворок центра до кольцевой автомагистрали, неизменно засвеченной мглистым степным солнцем, по которой тоже, кажется, всегда волоклась подкрашенная кремационным пеплом замять, вспомогательно мешавшая автобусам швартоваться у протяжных, как вялотекущая онкология, коммун-общежитий, демонстративно в свирепо-чистой отрешённости сверхценных идей коллективизма отстоявших от раскинутых по ознобным низинам СНТ; в районе, тоже посвящённом рабочим, но выполненном на регистре, чуть более снисходительном к ещё не достигшей кристаллизации психике новочеловека и поэтому допускавшем голубятни, сирень, наплывы ужаса с дач, геральдическую синеву в апрельских лужах и сами эти лужи на невышколенном асфальте, снотворную подмесь монастырской и кладбищенской кладки в прагматической ясности корпусов, осень такая, в которой светло с закрытыми глазами, стояла, и он посидел на детской площадке, близко подпустив ещё обитавший здесь страх, что родители отдадут его в летний лагерь: при переезде это наваждение — он днями напряжённо изучал непонятно откуда проскользнувший в воображение превентивный снимок будущей пытки прикроватными тумбами, тошнотой и смехом, — мутировало из гнобившей его в покоробленных рябинами многоэтажках обоснованной паранойи насчёт музыкальной школы, в которую инквизиторской рукой уже была записана сестра (от одного слова «сольфеджио» жарко передёргивало, как от мыльных волос в решётке слива), с полчаса перед тем, как зайти в подъезд.


        Уроки полдня

        На блюдце от английского сервиза сестра оставила ему что-то из снеди для мастерских. Оцарапав нёбо чиабаттой, на эскалаторе влез в у́гольное пальто перегонного ветра; перронный зал из размытого родонита — восьминогие чугунные люстры с опистосомами керосиновых ламп, набранные смальтой на путевых стенах карты расположения шиншилловых питомников и птичников Парка — был долгожданно пуст; подошёл обледенелый состав с гравировкой по борту Когда это было, не знали, как и назвать. В землистых пазах перегона шатались клавиши серой воды отключённых пристаней, уступы возвратных ночей, а ближе к «Несусветной» завиднелись обсыпанные цитриновыми прилистниками липы переулка, где у Эотта без объявления войны, на сорок выжидательных минут целиком исчезла душа (блестящий урок полдня). Он плёлся за остальными, одними рефлексами перемалывая непревзойдённую пустоту, пока в туманистой кайме депошного сквера не качнулись приветно витрины сетевой кофейни, умилительно поганые репродукции и шахматный пол, радовавший гуманитариев широким ассортиментом аллюзий; внесезонный крем-суп из шампиньонов пробил округу неотменяемым светом спасения, однако Октон упёрся против супа истошно, как против угрожавшего будто бы самому Парку компромисса, и следующие несколько лет Эотт то подозревал его в покушении на свою жизнь, то презирал за мещанский страх перед мещанским, чреватый смертями соратников. В ослепительном, как кабинет забора крови, переходе с «Гипнагогической», вычерпанной со всем её антрацитом из Озёр Незримых, Октон спал сидя, облокотившись на припаянную к стене связку латунных ландышей, и жетон уранового стекла с выбитой в нём аркой главного входа светился на лацкане его пижамы вынутым изо рта региональной ровесницы салатовым леденцом. От окрика забельмевший глаз вздрогнул и прояснился до той искусительной прозрачности, какую производители перекидных календарей для бухгалтерий сообщают радужкам лыжниц, парагвайским водопадам и осенним байкалам; полуобнявшись, потащились, хотя навстречу нёсся саксофон и набивавшийся в складки фланели пух, по возраставшему коридору; свободной рукой Октон притянул к губам и измождённо поцеловал жетон. На станции из чёрного и медового оникса, где громче играл саксофон, но не было саксофониста, только шахтёрский ветер, с трудным размахом бились тенями о пилоны жестяные, в рудничной пыли конусы подвесных абажуров; вагон с надписью Теперь, когда это уходит, тем более нет слов уже ждал их.


        Пропуск в вечность жалости

        Отец Одного Другого сидел в середине вагона, и в него по кускам, словно кто-то сталкивал в колодец один за другим мешки с цементом, проваливалось время, отчего он не менялся в хриплом лице, только на лбу трепыхалась прилипшая наконечником к восковой переносице прядь. Давно ночь разрыва взорванной звездой разметала октябрь: в лифтовых шахтах лежал искоса светлевший к утру маджентовый пар, под окнами шли и шли, обдирая бортами липы, эшелоны душного мрака, египетской лисой тягуче пах мандарин, в жестяных трафаретах формул сокращённого умножения застревали пресолярные зёрна, секции батареи белели в темноте, как голени купальщицы, столь же пупырчатые, и это теперь различалось легче, чем то, как уходил к другим, словно снился и не запоминался, отец; когда он позвонил и предложил повидаться так же запросто, как, бывало, предлагал вытереть сопли, спуститься и сесть в машину, раз уже ему так нужна собака, Один Другой запросто же согласился. Договорились о просеке у вымирающих аттракционов, на которой, подкашивая зрение и ноги, всё лето вращается скруглённая тень какого-то пламени; Один Другой пришёл раньше времени и успел осмотреть цепочную карусель из диснеевского пластика, усеянного молочными зубами лампочек, и мельком оцепенеть у вольерной сетки детской железной дороги: точно такая же, с тем же жёлто-синим паровозом и мухоморами из папье-маше снилась ему когда-то, но во сне он ехал один в фанерном вагоне вдоль рабицы и немотствующих берёз, так оглохнув от лунной пустоты, что напрасно ужас клевал ангелическую макушку, он ничего не слышал. Тихо полыхал ненужный разговор; Один Другой любовался цепким бесчувствием, как глиняной синицей-свистулькой — такие зима раздаёт самым отмороженным своим детям, когда они рассаживаются по прошитым пеной для бритья и аэрозольным снегом зеркалам выдувать из себя остатки гула. Заваленные пудовыми канделябрами выкорчеванных дубов ложбины пахли сырыми корнями, как редькой, слежавшиеся рододендроны вели к кинотеатру, в котором показывали только ночь. У центрального фонтана отец бестолково захлопал крыльями скорбной решимости, и он уступил этой калечной музыке, одобрив сходку со второй роднёй в обрякших от овчарок и айвы коттеджах; рука признательно метнулась к плечу и провалилась бы по локоть в васильковый дым, не затвердей Один Другой до общепринятой степени моментально. На станции «Темно с другими» отец вышел, показав одутловатую спину в седых потёках маалокса, окутанную синим электричеством исчезновения — пропуск в вечность жалости. Здесь состав задержался так надолго, что это стояние напоминало жизнь, решившую не горевать по выселенному смыслу, а просто считать ворон, облизывать спички, выскребать из пепла красоту, за неимением альтернатив покрепче веря в её смутный зарок как в сумрак, в пустые небеса, пропавшие встречи, морозные рынки, фольгированную кровь, если идти от арки главного входа направо и вниз, а если идти налево и вверх — в огромный снег промзон, стаявший вкруг яблоневых стволов до щавелевой мыльной водички, в спокойные, как глаза выдуманных зверей, то ли кукол, эти лунки, в хвойный лёд Немецкой слободы, в окликнутый лёд забытых застав, в сгоревший вслед за партитурами и нотоносцами лёд казарм, мартеновскую сталь — билет в сады, не верящие папиным слезам; во всё, что из смертельной синевы ссыпано в мир морочить и обещать, но не лгать. И никто не уйдёт отсюда раньше, чем эта испытательная правда. Во всяком случае, не те, кто дёргается, как от выстрелов на границе, когда тонкой выделки куркумистая тьма, скользя по таслану, разбивается взгорьем сведённых тесным синтепоном лопаток на ядерные струны с жужжащими охвостьями, роняющими искры в котлованы, в пруды.


        Ягдтерьеры

        Памятью было не видно тех равнин в светящихся пробоинах озёр, которые Эотт любил сильнее метро, но их видела кожа, затылок, рот: зоркость тела, как душевная болезнь, обострялась по ночам. Тётя пела Асадова — хозяин погладил рукою лохматую рыжую спину — Эотт слушал молча, колотя прутом по стеклянным трубкам травы: она бледно звенела, как кристалофон. Он двумя пальцами выламывал трубку из инструмента, приставлял к губам и выдувал в спину кровохлёбки две-три снежинки. Ей было всё равно, как школьной зубриле. Зверобой всегда рос из серого, вдоль сараев, компостных ящиков, был похож на шёпот, жёлтые шхеры с запасной темнотой, руку протяни. Узна́ешь её одним ноябрём: в морозном дворе нарезанное оргстекло — длинные лимонные листья, а земля вся как рыхлый чёрный свет. Но пока — вороные тонны воды, торчащие из неё буркалы кубышек, канареечный пластик с по краям мочалистым от тычинок зрачком, та же лохматая слякоть, что и внутри осенних дынь; пахнущий вязко и снотворно. Зимой в деревню заходят волки, напиленные из голубого мрамора, и их видят те, кому некуда смотреть, кроме как на небесные кости берёз (и во сне, и в медкабинете, и на уроке труда не своди глаз с абсолютной музыки). Или зной: та четырёхэтажка из силикатного кирпича, где поселилась вся семья: запах пчелиного хлеба, мокрого железобетона, придверной тряпки, которой вытерли болотники и марш; по радиальной нити к центру паутины рывками движется отрезок сияния, чтобы срезаться на ступице; звери, ягдтерьеры, вымазались в пчёлах, благо охотник ещё и пасечник, хотя и сами как пчёлы размером с ребёнка: это чистые и злые собаки с настырной негой внутри. Они брали на реку детей и катали их на кусках пенопласта, не допуская лишнего веселья, рукоприкладства, соскальзываний горлом на арматуру: неспешное оздоровление на природе под доброжелательным полицейским надзором. Никто не утонул при ягдтерьерах, а вот до и после — ещё как. Весна раздувает перья стрижу, когда утопленник немигающе смотрит на солнце сквозь бурую, как муравейник, воду. Впрочем, зарыбачившимся дядей Васей Эотт был задет по касательной: впечатлительность впечатлительных детей избирательна, не ведает стыда и в чужом горе больше всего ценит ледяное мастерство случая, русалочий ветер не этой музыки, а пьяненький дядя Вася зарылся в ил в рамках статистики, не надломив ни общих печальных ожиданий, ни собственных.


        Молочный труд вещей

        Вращавшиеся вокруг центрального звука цинковые лопасти тащили жирную от грядочной почвы плёнку, плоско, как голомень, налагаясь, давили вощёную, пятнистую от затуманившей её изнутри гночевицы розовизну томатов, счищали с заколевшей, тёмно-ясной, как марганцовка, глины пух состоящей из пристальной ненависти к внукам бабушкиной кошки; ливни — незнакомый воздух воды — были тем никогда, где цветёт папоротник, белой ночью, конспиративным молочным трудом вещей; сплошная белизна вращения мутила кровь, как голову, но рассудок берегло вставленное в межключичную ямку яблоко — и в фосфорном сумраке болот, из которого гонят нашатырный спирт (голубой ментоловый газ неба в нижней арке срезанной колокольни, влитые в сфагнум желеистые склеры сыроежек, пустые, как сгоревшие стрекозы, трубки берёз, обметавшие свекольный кирпич ёлочки хвоща с яблочным соком, то ли детской мочой в коленчатых стебельках), и в черёмуховом холоде спальных районов (дни, колоссальные стеллажи из гофрированного стекла, дзынькают от прохода подземных поездов, отчего до будильника просыпается учительница английского — ввинчиваясь свободной пяткой в ковролин и подцепив большим пальцем с махрящимся на срезе ногтем из пригоршни жидкую тьму, намазывает на алебастровую ляжку отдающий вишнёвым на бёдрах и ягодицах и как кофе же дешёвый капрон, греет в микроволновке вчерашнее мясо по-французски, отдирает зубочисткой кружок помидора от вздувшейся корки, и та, продырявленная, опадает, выдохнув перчёный сывороточный пар, блюёт в гудящую раковину, срезая, чтобы до школы успеть в аптеку, шарахается по пахнущим памперсами и планктоном газонам, и леденеет не столько от перспектив, сколько от проходящих по верхним стыкам бешено тихих теней арктического дыма), и в экспериментальном квартале с его промытыми фрамугами и хризантемами на сдвинутых партах (никто, кроме подсечённого в дрогнувшем дворе красивой скользкой машиной Алика Пеплова, который лакал, сгорбившись, холод из миски твёрдых ночных полей и знал, что апрель уже водит осиным жалом по чистому листу, не догадывался, что директриса мертва: трогая перила вербной веткой, он поднялся на пятый этаж, вдавил кнопку в сновидения, куриный пар и алфавит, на чьё дно косыми илистыми тяжами оседала та фиалковая пыль, что струится изо рта и ушей, когда смерть выдёргивает из человека зазубренный стержень, и она открыла ему и с тех пор не заступала на пост, потому что после всего, что было, и всего, что будет, у неё появился собеседник); в щелястом, законопаченном свёртками крови, как головками календул, квартале (сделанные из Argentum Astrum банки от редбулла никто не убирал, во-первых, из-за непроглядности майника, а во-вторых, потому, что кроме Эотта, днём питавшегося никотином, энергетиками и сиренью, а ночью снотворным и арбузами, здесь никого не водилось).
        


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service