Воздух, 2016, №3-4

Перевести дыхание
Проза на грани стиха

Аксолотли и амбистомы

Марианна Гейде


* * *

«Наилучшие воспоминания оставались о тех промежутках времени, которые вы сами вспомнить не в состоянии, но вам о них рассказали так складно, что вы, может быть, и не поверили, но это же не предмет веры, ну, то есть не вопрос доверия, это скорее удовольствие от хорошо написанной книги, в которой доверие рассказчику играет не самую главную роль. Куда важнее было, скажем, то, насколько удачно зарифмовались цвета встреченных предметов. Непредумышленность совпадений исключала вероятность изначально кем-то продуманного плана. Потому что, как бы вам это сказать, в нашем сознании уже довольно-таки прочно закрепилось представление о том, что всякий замысел по сути и цели своей является преступным. Так и говорим, вместо «божий промысел», допустим, «божий умысел». И разгадать этот умысел равносильно самоубийству, потому что боги мстительны. Счастлив тот, кому удалось проскользнуть между вещами, не задев их, не слишком пристально в них вглядываясь, потому что они и от слишком пристального взгляда могут вдруг вскипеть, заверещать, вывернуться наизнанку, взбеситься, сорваться с мест, сбиться в кучу, из хрупкой непрочной лукавой гармонии внезапно сгуститься во враждебный непредсказуемый хаос. Нынче же они выглядят как лес в октябре — полупрозрачный, вспыхивающий неестественно яркими пятнами, точно их гигантской губкой нанесли поверх голых тёмных стволов, он готов рухнуть, он уже в падении и осыпается по частям, но пока они зависли в воздухе, точно от взрыва, и мы перемещаемся в замедленном времени, нам хорошо видны эти чёрные контуры, прочерченные в воздухе, и толстые шкурки пугливых животных, тонкие вьющиеся речки цвета неба, куколка с оторванными руками, вдавленная в глину, ещё лица людей, которые встречаются время от времени, мы ничего о них не знаем, даже имён, а вот имена собак звучат довольно часто, странно, правда же. Мне запомнилось изумление, которое отразилось на лице маленькой девочки, которая спросила, как зовут белку, и ей ответили, что у белок не бывает имён, что их никак не зовут, это действительно кажется странным с непривычки, то есть ты только что усвоил, что у любой вещи есть имя, и вдруг выясняется, что у огромного класса предметов имён не предусмотрено вовсе, что они как-то без этого обходятся. Если додумать эту мысль до конца, от неё жуть берёт. Но что, в сущности, для нас имена, совсем не то, что прежде, не так, что назвавший себя чужим именем автоматически получал доступ к другой, прежде закрытой для него области мира. Нынче кто угодно волен называть себя как угодно, и ничего из этого не проистечёт. Быть может, как знать, их скоро и вовсе отменят. Без них проще. Они как будто бы к чему-то обязывают носителя, почти ничего не предлагая взамен. Так, сочетание звуков, более или менее приятное или отвратительное для человеческого слуха, сотрясание воздуха. Вещи под ними устроены и движутся по совершенно другим, абсолютно глухим к человеческим нуждам законам».


* * *

Маленькая травести имеет тонкий привкус чёрной желчи. С первого укуса не различить.
Прежде, когда она была ещё дрожащим перепуганным комком протоплазмы, перекатывающимся между большими, уже отвердевшими предметами, то страстно жаждала принять форму. Чем больше вещей, чем меньше пустого пространства, оставленного между ними, тем сильней соблазн формы. Пустоты эти, выкроенные контурами других вещей, выглядят как тихие лагуны, лакуны. Нащупав, стремится перелиться через край, застыть, принять вид. Формы жадны до человеческой материи, крепко схватывают и не отпускают, они ведь ничто, пока не обретут плоть и кровь. У них даже имени нет, имя ты приносишь с собой или составляешь из подручных материалов. Эта, небольшая и компактная, не форма, а формочка показалась уютной и безопасной: никто ведь не настолько плох, чтобы причинить зло ребёнку (так думает комочек протоплазмы, втекая и постепенно отвердевая). С тех пор проходит время и время. Форма, как мы сказали, схватывается намертво, маленькая травести не может выбраться. Другие, более твёрдые и замысловатые формы от неё ускользают. Точно рост её прекратился и она оказывается запертой в форме ребёнка, что бы ни происходило внутри, в потайной лаборатории желёз. Ей трудно отыскать места в серьёзной пьесе, ни Федру, ни Медею, режиссёры не желают в ней углядеть и тени этих величественных теней. И это неправда, что никто не настолько плох, чтобы причинить зло ребёнку. Оказывается. Маленькая травести хандрит и злится. С досады берёт в руки маску Федры или Медеи, показывает ей язык, ковыряет пальчиком в глазном отверстии. Её вдруг охватывает жуть. Она переворачивает маску лицом вниз и видит другое, её изнаночное лицо-негатив, лицо-контррельеф. От пляшущих переливающихся теней оно делается объёмным, как будто глумится. «Попробуй-ка в меня перетеки». Маленькая травести отбрасывает маску, с отвращением принимается за работу. Её пляшущие пальчики с короткими пухлыми фалангами выражают высшую степень возмущения.


Чувствительность

В той жизни V. часто посещал G. и J. Они жили в очень маленькой, очень засаленной комнатке в доме, назначенном на снос, в то время это было ещё сравнительно легко, перебивались случайными заработками. Главным и единственным предметом роскоши в их обиходе был серебряный соусник в виде рыбы, разинувшей рот, с удивлёнными глазами, кажется, довольно старый, V. не разбирался в антиквариате. G. и J. рассказали ему какую-то чрезвычайно захватывающую историю своей прежней изящной жизни, в которой серебряные соусники были к месту, — в результате оставившую смутное, но устойчивое ощущение того, что этот предмет они просто где-то украли. Бо́льшую часть денег, отведённых на еду, они тратили на ингредиенты для разных замысловатых соусов, поливая ими что попало — картошку, перловку, дроблёную пшеницу. В начале V. заикнулся было, что можно продать соусник, он, наверное, стоит кучу денег. G. и J. посмотрели на него с таким выражением, точно он предложил им продать ребёнка на органы. Душевная тонкость — вот чего он был начисто лишён. Этот недостаток он, однако, стремился восполнить, чтобы не ощущать себя ущербным, и уже успел узнать об этом свойстве достаточно, чтобы если не чувствовать самому, то во всяком случае иметь довольно полное представление о том, что приблизительно должен чувствовать. Так и тут V., пусть не сразу, сообразил, что соусник с его содержимым — единственный настоящий, полновесный предмет в их скудной обстановке. Он проводник неведомого, изящного будущего, в которое они верят и которое тоже украдут в случае необходимости. Все остальные предметы и обстоятельства иллюзорны и не имеют значения. Тогда они сменили гнев на милость и угостили гречневой кашей под белым соусом. Пусть даже он не имеет манер, но, во всяком случае, пытается. Через много лет V. встретился с J., узнал, что они теперь разошлись и тем или иным образом процвели. Он постеснялся спросить, у кого из них остался соусник в виде рыбы. Было ясно, что он достался тому, кто более достоин им владеть, ни к чему вызывать на такие признания. К тому времени он уже научился понимать такие вещи, во всяком случае, качественно изображать понимание.


* * *

В голове Z. всё смешалось, как в шейкере. Z. говорил: «Дьявола называют "обезьяной бога". Т. е. с эволюционной точки зрения бог произошёл от дьявола путём мутации. Бог соперничает с дьяволом, желая уничтожить его и занять его место. Но он меньше, слабей и побеждает лишь в локальных стычках, это подачка, бросаемая дьяволом, чтобы отвлечь внимание своего неудобного потомка». Собеседник Z. рассеянно кивал, пуская дым из ноздрей. Дождь стучал в стекло, как горошины по голове зомби.


* * *

«Чрезмерное любопытство и крайняя осторожность. Любопытство сидело в осторожности, как желток в белке, и проглядывало сквозь её толщу. Когда происходят события, то вся конструкция хрупает и разбивается, так что любопытство и осторожность растекаются и смешиваются. Но в обычное время всё остаётся круглым и целым, осторожность неподкупна, любопытство ласково трётся изнутри, урчит, мурлычет, удовлетворяется малым. Время всё в трещинах. Сквозь них мы вытекаем, наше место постепенно занимает кто-то другой, так что сразу и не заметишь, но вдруг в одно прекрасное мгновенье оказывается, что этот другой, или, лучше сказать, другое полностью вытеснило нас, и оно теперь мы. Оно глядит на себя без всякого удивления, оно себе хорошо знакомо. А мы тогда где? Боюсь, что нигде. То, другое, что смотрит на себя без всякого удивления, это — здесь. В нём нет ни осторожности, ни любопытства. Совсем круглое и никакое. Мы — эти были какими-то, обладали свойствами или чужествами, на худой конец. Этому же, никакому, даже вопрос «какое?» не прилипает, отваливается».


* * *

— ощущать себя частью большого и правильного конгломерата
— ощущать себя частью небольшого, но правильного конгломерата
— ощущать себя частью небольшого и неправильного конгломерата

— ощущать себя частью большого и правильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и противозаконным образом
— ощущать себя частью большого и правильного конгломерата, отщеплённой от него ненасильственным, но противозаконным образом
— ощущать себя частью большого и правильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и непротивозаконным образом, автоматически переходит в ощущение себя частью небольшого, но правильного конгломерата

— ощущать себя частью небольшого, но правильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и противозаконным образом
— ощущать себя частью небольшого, но правильного конгломерата, отщеплённой от него ненасильственным, но противозаконным образом
— ощущать себя частью небольшого, но правильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и непротивозаконным образом, автоматически переходит в ощущение себя частью небольшого и неправильного конгломерата

— ощущать себя частью небольшого и неправильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и противозаконным образом
— ощущать себя частью небольшого и неправильного конгломерата, отщеплённой от него ненасильственным, но противозаконным образом
— ощущать себя частью небольшого и неправильного конгломерата, отщеплённой от него насильственным и непротивозаконным образом, автоматически переходит в состояние полного разрушения того, что мы по бедности именуем собственной личностью

но это не следует путать с просветлением. это совершенно другая статья


* * *

Небеса, заминированные страхом. Или, лучше сказать, уверенностью. Устойчивое положение, позволяющее делать ложные движения в любом направлении, оставаясь при этом невидимым. Глаз видит только то, что движется. Зачем тогда эта маниакальная точность деталей? По-видимому, предполагается ещё какой-то другой наблюдатель, чьё зрение устроено таким образом, чтобы различать и неподвижные предметы. В настоящий момент мы заняли это место. Ни на мгновение при этом не обманувшись относительно принадлежности этого места: в следующую секунду, возможно, его займёт кто-нибудь другой. Более того, и в эту самую секунду тоже. Это возможное тождество снимает различение, так что личность наблюдателя фактически растворяется, остаётся только само действие зрения. Мы глядим на передвижение объекта в заминированном небе. Небо сохраняет следы предыдущих крушений. Объект, проходящий сквозь точку, в которой предыдущий объект потерпел крушение, временно приобретает его свойства. Потому что, как мы уже сказали, существует только действие зрения, а самого объекта, в общем-то, не существует. Он лишь побочный эффект нашего дефективного зрения, который мы ошибочно принимаем за преимущество. Стало быть, движение зрения получает определённое направление, которое задаёт параметры выстраивания карты. Хотя карты не существует тоже. Но если объект каким-то образом вовремя догадался о своём несуществовании, то, в принципе, ничто не мешает ему осуществить действие одновременного прохождения сразу сквозь несколько точек крушения. В этом случае карты вступают в противоречие и образуют зияние. Точки зияния небо не сохраняет. Небо как таковое, собственно говоря, и есть зияние, и то, что мы видим, когда подразумеваем небо, на самом деле также является эффектом нашего дефективного зрения. Небо хранит точки крушения, потому что, кроме крушений, собственно говоря, никаких серьёзных событий и не существует. Объект, вообще говоря, может двигаться сколь угодно долго, не проходя сквозь точки крушения вообще, чисто теоретически его движение может быть бесконечным, но совершенно никем не будет зафиксировано. Потому что о направлении можно говорить, если имеется вектор. А вектор можно прочертить тогда, когда есть точка крушения. А если точки крушения нет, то и вектора нет, и, стало быть, движения тоже нет. Потому-то глаз, который видит то, что движется, их отследить не может. А наблюдатель, чьё зрение дефективно и способно различать неподвижные объекты, видеть их может, но недолго, потому что взгляд сливается с объектом и перестаёт отделять его от самого себя. Так что фактически никто в таких объектах особенно не заинтересован. В точках зияния, чего уж там, тоже никто особенно не заинтересован. Никто не спешит уйти в зияние прежде времени. Потому что свойство зияния таково, что... да нет у него никакого свойства, на то оно и зияние. Словом, про него мало что можно сказать, кроме разве только того, что оно неизбежно. А идея, в общем-то, именно в том и состоит, чтобы можно было говорить. Всё небо и есть одна развёрнутая притча во языцех, и мы — её придурковатые междометия.


* * *

Очарование хрупких вещей в той двойственности, которой они расщепляют сознание. Хрупкое разделяет: та часть стремится оградить хрупкую вещь, укрыть от внешнего мира, позволить ей окрепнуть и вырасти — но тогда она утратит хрупкость и перестанет волновать наш ум; эта же часть, напротив, испытывает желание уничтожить хрупкую вещь, смять, разрушить — и тем закрепить её как символ её самой. Оба устремления противоречат друг другу, оба и внутри себя самих несут разделённость. В самой идее хрупкости уже заложена идея разрушения, получив дар зрения, хрупкое тут же обращает его на себя и начинает разрушать само себя. Идея темноты, слепоты, движения по звуку — та последняя отчаянная попытка, за которую хватаются вещи, утратившие хрупкость, но сохранившие память о ней, потому что предчувствуют, насколько опасными могут стать зрячие хрупкие вещи, насколько более безжалостны они в своей жажде расщепления всего, что попадёт в поле их зрения.


Аксолотли и амбистомы

Не любой аксолотль становится амбистомой, хотя любая амбистома была когда-нибудь аксолотлем. Аксолотли нравятся почти всем, даже амбистомам (частенько). Амбистомы, вообще говоря, мало кому нравятся. Ящерицы и ящерицы. Аксолотлей в детстве родители пугают: смотри, вырастешь — станешь амбистомой. Даже родители-амбистомы хотят, чтобы их дети на всю жизнь остались аксолотлями. А маленькие аксолотли часто играют, будто они амбистомы, но втайне надеются, что по-настоящему с ними никогда такого не случится.


* * *

«ангел из яйца вылуплялся в гнезде на высокогорье, качался-качался в скорлупе, да и выкатился, и свалился прямо мне на шляпу. взял я малого ангела, несу его во рту. иду, рта не раскрываю, все, кого ни встречу, смеются: кол, говорят, что ли, проглотил. отворачиваюсь, иду скорым шагом, боюсь — рассмеюсь и выроню ношу, слово скажу — раздавлю языком, скоро идти тоже не след — споткнусь о корень или о камень, поперхнусь, ангел провалится, застрянет, острые когти его раздерут мне горло, оперенье крыл не даст мне дышать, упаду тогда замертво. иду не быстро, не медленно, ни слова сказать, ни засмеяться, а как хочется — ангел крыльями щекочется, все, кого ни встречу, смеются: вот, говорят, идиот, не знает сам, куда идёт, даже имени своего сказать не умеет. и верно ведь, идиот: кто, кроме идиота, станет таскать во рту ангела, выпавшего из гнезда? ведь ангелов, выпавших из гнезда, следует сразу раздавить каблуком или камнем».


* * *

История о существе, имеющем несколько жизней. Допустим, девять. Не бессмертие, но неплохо. Существо беспечно: оно знает, что в случае чего всё можно начать сначала. Вдобавок ему нравится умирать: ощущения перехода жутковаты, но незабываемы. Так оно доживает до последней, девятой жизни и становится таким образом самым обыкновенным смертным существом, но по привычке живёт так, как привыкло, — то есть беспечно и, мы бы сказали, безалаберно. При этом периодически вспоминает о том, что эта жизнь у него последняя, и жутко параноится, но на следующий день забывает и продолжает прожигать жизнь. «А вокруг уж слышен ропот: "Нас на «Зуму» променял! Весь день в «Зуму» проигрался, сам под вечер «Зумой» стал"». И зловещий хохот за кадром.


* * *

Однажды Б. пришла в голову идея написать роман под названием «Коллектор». «Коллектор» — это такой человек, в которого перерождаются после смерти для отработки кармы все члены какого-либо сообщества, которые с ним как-либо соприкасались, кроме него самого. Никто в точности не знает, кто именно является коллектором, даже он сам. Каждый нет-нет, да и почувствует лёгкий ужас при мысли о том, что вдруг он вот сегодня говорил с коллектором и что-нибудь не то сказал или сделал. При этом каждый старается себя утешить, воображая, что он сам коллектор и есть. Сам по себе коллектор не человек, а что-то вроде временно́й петли, никакой своей собственной кармы у него нет, он распадается на части всякий раз, когда круг завершён и через перерождение прошёл каждый член сообщества. Эта идея Б. так понравилась, что он сразу принялся за дело и накатал аж сто тридцать четыре страницы, но потом позвонил знакомый издатель и пообещал Б. кучу денег, только чтобы он этого романа не писал, а написал вместо этого что-нибудь гуманистической направленности. Поскольку душа у Б. была низкая и алчная, он принял это предложение.


* * *

Говорит: «Не спрашивай, каких Бог любит, каких нет, потому что человек в своей неполноте частичен и для него любить — одно, знать — другое, творить же, в той мере, в какой можно ему это атрибутировать, — третье. И бывает, что человек любит то, чего не знает, узнав же, отвратится. И столь же часто бывает так, что человек знает нечто, и это знание вызывает в нём неприязнь. И нередко случается так, что человек вдохновенный как бы в опьянении сотворил то, что впоследствии не понимает и не любит. Бог же — не то, что человек, и в нём нет никакого разделения: он един и для него любить, творить и познавать слиты в едином акте, посредством которого он и творит мир, и познаёт его, и в той же мере ему любезно каждое из существ, которые составляют целое, воплощая его ликующее бытийствование. Оттого-то человеку не надлежит размышлять о том, какие люди угодны ему, какие нет, и тратить жизнь свою в праздных попытках угадать, чего хочет Бог, потому что Бог, если только он есть, хочет всего. Людям же надлежит устраивать свою жизнь по своему разумению».







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service