* * *день спустя, как снято оцепле, возвращаются поесть в тепле. вдоль фудкорта, словно под плетьми, автослесарь тянется с детьми. не проси герою, промолчи, злыя казни, медныя печи. не желай сложиться за пустяк: он тебе старается и так. в уголках глаза его сбоят, руки охуительно болят. от стрельбы и до другой стрельбы все как недоспавшие слабы. не умеют очередь занять, сок помятый просят поменять. * * *
случалось, гасишь человека, охранника ли, рыбака, но те́рпящий неугасаем, и огнь преобладает им. тогда с удвоенным пристрастьем разломишь пазуху, разгладишь что в ней спеклось от досаафа, морские клейма каковы. одними пальцами нашарив, полупрочтёшь в ужасной саже складной псалом, письмо альенде, открыточку от столбняка. не нужно большего, не нужно. от нас и так немного правды, и календарь не перевёрнут над ночью нашего ума. так дети, вытолкав с платформы приезжего, стоят, не зная, куда ещё покинуть сердце, как превозмочь остаток дня. помашем слепнущему чуду как молодости, как несчастью, как будто это мы здесь живы, а больше нету никого. * * *
матчей зоны «центр», заречных свадеб результаты все упразднены. все столы затянуты землёю, стадион забит одной землёй. той же ношей, скажем, по́лны урны из-под детских, вдовьих выборо́в. агитаторы, сложив котурны, потонули в молоке дворов, и селенья сделались безбурны. продолбав последнее потомство, в рот набрав на годы киселя, стой со мной, народное угрюмство, стук утробный, подпол населяй. скобари с плакатными врагами, женщины с разбитыми ногами, в пригородах зрящие росу, на деньгах читают и посуде: весело уже совсем не будет, а что будет — как произнесу. но с высот, где лайнеры линчуют, дольнего же скрежета не чуют, этот непростителен провал: вас ещё никто не убивал. вам опасны черти да врачи лишь, а на башнях солнце греет якоря, и кирпич распущенных училищ незакатен к вам до сентября. мята и жасмин в руках народа, для чего же речь его дика и растёт в ночи, не зная брода, стон таксиста, плач истопника? 1987
отец сгорел на видеокассете: отличник связи, знавший, что почём, сказал, что эти горы будут наши, и двадцать шесть медлительных секунд мы наблюдали, как под чуждым солнцем он превращался в углекислоту. мать выжгла, что могла, на передаче под новый год — ей помогали все, и, окажись мы рядом в это время, мы б не могли никак ей помешать: она и не хотела видеть дальше нас или тех, кто стыл на площадях, и вспышка, облегчившая её, украсила наш вечер, как умела. те, кто был старше, выбрали себе домбытовские фотомастерские, остатки городских иллюминаций, большой аквариум автовокзала, исполненный глубокого огня. их выносили рано, как во сне, — надорванных, стреноженных, сомлевших, — но право их крепчало на ветру и овевало ноющую даль ещё яснее и неотвратимей. брат справился паяльною иглой. и вот, сестра, мы собираем эти немногие слова в нелучшем месте, как будто до сих пор убеждены, что ничего на свете нет важнее. мы говорим растерянным: война объявлена. граница раздаётся. все силы вспенены. железо поднялось. кто не родился, пусть погибнет дома. ты говоришь: никто не опоздал. ты всем одна обещана в награду. и я люблю тебя ещё сильней, чем если бы ты не существовала. * * *
С. никто не помнит, где мы жили, как было имя у воды; что вдоль дороги сторожили, когда заводы без руды возили из китая перхоть при подтекающей луне. мы знали, где страшнее ехать, но не могли помыслить не. лицом в земле потух свидетель, как поезд никнул от ремня и стеариновые дети расходовались без огня; как из железного пенала с нечистым облачком над ним тень сатуновского канала, не объясняясь ни с одним. теперь ничтожествуй, изветчик, прядай, почтовая гоньба, вали на санино и ветчи трясти чужие погреба. а ты старайся, ночь святая, пронзаемое естество, ни от кого не отлетая, не подбирая никого. * * *
в посёлке первенцы мертвы без видимых причин. приходят сизые менты, опека и священник, ведут неспешный протокол, держа оружье на виду, и ночь стоит как ледокол в тёмно-зелёном льду прислушивается плита ещё в обугленный плафон, но во дворе не жгут петард, не клянчат в домофон, и лестничный сгорает спирт, уже не нужный февралю, всё кончено, и я не сплю, жена моя не спит выходят матери в пальто, как двадцать лет тому назад, прожившие хлебозавод и хладокомбинат. их руки пропускают снег, как бы утративший мотив, как бы освоивший мотив их пенья трудового преодолён напрасный хлеб, воздвигнут острый лёд, нестрашен скорбный аттестат, повестки прощены, с балконов лезет чешуя, надсмотрщик бьёт в пожарный щит, и разжимаются края совокуплённых плит выходит с песнями огонь, потом стоит под козырьком, совсем далёкий и другой, ни с кем из наших не знаком, и проникает к старикам на этажи, как нефилим, чтоб истребить их аспаркам и клофелин мы просыпаемся ещё, не признаваясь до конца. в другом конце теперь видней пылающий ханой, но те, кому принадлежат рабочий хлеб, железный лёд, другое в жизни сторожат, никто их не поймёт из среднерусской синевы, не достающей до виска, на их губах светлеют швы водопроводного песка. стучит четвёртый кипяток, срывая крышку за двоих, и занимается восток, и обнимает их
|