Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
 
 
 
Журналы
TOP 10
Пыль Калиостро
Поэты Донецка
Из книги «Последнее лето Империи». Стихи
Стихи
Поезд. Стихи
Поэты Самары
Метафизика пыльных дней. Стихи
Кабы не холод. Стихи
Галина Крук. Женщины с просветлёнными лицами
ведьмынемы. Из романа


Инициативы
Антологии
Журналы
Газеты
Премии
Русофония
Фестивали

Литературные проекты

Воздух

2014, №4 напечатать
  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  
Опросы
О силах и страхах
Ф. Сваровский, Д. Веденяпин, П. Разумов, Т. Щербина, А. Самарцев, Е. Прощин, Г. Геннис, В. Бородин, А. Беляков, Д. Григорьев, С. Сдобнов, А. Уланов, А. Черкасов, А. Цибуля, И. Машинская, Г.-Д. Зингер, И. Риссенберг, В. Аристов, В. Iванiв

        1. Что мешает вам писать? Чего вы боитесь или опасаетесь, когда сочиняете стихотворение, когда оно завершено, когда между написанным и ещё не начатым возникает пауза? Изменилось ли это на протяжении вашей творческой биографии или за последнее время?
        2. Что даёт вам силы для стихов? Что позволяет воспринимать свои усилия как не вполне обречённые? Изменилось ли это на протяжении вашей творческой биографии или за последнее время?


Фёдор Сваровский

        1. Мешают писать плохое настроение, болезни, тревоги. Опасаюсь написать дрянь или вещь, которая по каким-то причинам может иметь массовый спрос. Увы, такие случаи были. Нет, ничего не менялось.
        2. Силы для стихов даёт ви́дение образов — смесь интуиции и воображения. Пушкин, как известно, хвалил себя за «Бориса Годунова». Думаю, у меня тот же механизм. Стихи — не способ самовыражения, а служение образу. Так и результат оценить можно вполне объективно. Но, увы, это получается не всегда, конечно. Такое ощущение и понимание процесса у меня никогда не менялось.


Дмитрий Веденяпин

        1. Что мешает? Жена, дети..., неумение правильно «построить» день, разные фобии, дурацкие заботы, необходимость — ради заработка или ещё чего-нибудь — заниматься вещами, не имеющими отношения к стихам.
        Чего боюсь? Когда сочиняю, боюсь, что не получится. Когда стихотворение завершено, ничего не боюсь. Затянувшаяся пауза (то, что это не просто пауза, а именно затянувшаяся пауза, чувствуешь безошибочно), естественно, тяготит.
        Изменилось ли тут что-то с годами? Изменилось. В том смысле, что раньше могло не писаться даже тогда, когда, казалось бы, ничего не мешает. Сегодня при наличии мало-мальской свободы от «проблем» сочиняется почти всегда.
        2. Силы для стихов, вероятно, даёт: 1) опыт (в первую очередь, радости, но и горестей, конечно, тоже); 2) память о поэтических удачах (своих и чужих) и 3) чувство, что ты делаешь нечто невероятно важное, можно сказать, спасительное (пусть даже для себя одного). Сочинение стихотворения — в моём случае — напоминает мне старания пловца, пытающегося в шторм добраться до берега. Это не головная вещь — ты либо доплыл (тогда усилия не обречённые), либо пошёл ко дну (тогда обречённые). Пожалуй, с годами я доплываю чаще, чем тону, хотя это всё субъективно, разумеется. Или так — предлагаю другую, не столь драматичную метафору, — если стихотворение «клюнуло», я сегодняшний, скорее всего, его вытащу, а в былые годы частенько «срывалось».


Пётр Разумов

        1. Я придерживаюсь травматической теории, которая говорит о том, что стихотворение — это больное место, возникшее на основе травмы (перманентной кастрации), которая активизирует читательскую травму, не обязательно похожую по структуре, но тоже присутствующую в любом «нормальном» человеке и, тем более, в человеке с девиациями. Эта теория восходит к выкладкам Аристотеля, которые много раз подвергались сомнению современными исследователями и критиками. Тем не менее, я стараюсь не думать, прав я или нет в своём понимании цели и задач искусства. Просто по-другому писать всё равно не получится, а мой метод порождает то, что близко многим, в том числе тем, кто понимает искусство совсем иначе.
        Мешает писать пустое сердце и частая установка на шедевр, по определению ложная, но ничего не могу поделать со своим культурным и психологическим перфекционизмом. Когда удаётся «расслабиться», достичь определённого баланса покоя и возмущения, обязательно этих двух компонентов, — тогда всё получается. Долгое молчание мучительно, был период, когда я несколько лет после душевной болезни не мог написать ничего путного. Я тужился, пытаясь что-то в себе нащупать и расцарапать, но выходила дрянь. Я почти отчаялся, но всё вернулось, в новом виде. Главное — терпение. И воля творца.
        2. Силы для стихов даёт радость участия в общем лингвистическом потоке, сознание того, что ты с помощью слов меняешь себя и других людей. Этого требовал от себя и своих стихов Рембо, я тоже так думаю. Иногда усилия кажутся тщетными, задачи невыполнимыми, но приходит период надежды и волевого всплеска — и снова тащишь этот камень. Награды не будет, только подросток, каким был Рембо, может верить в то, что от его воли зависит людское счастье. Но какая-то капля всё равно капает и точит камень — что-то меняется, и меняется прежде всего в твоём собственном мире, который становится всё более и более обустроенным. Зачем его строить — непонятно, но мы ведь живём, не зная главных ответов. Если хочешь жить в понятном этическом пространстве — иди в армию, в искусстве ты обречён на неприкаянность.


Татьяна Щербина

        1. Мешает писать не вообще, а о чём-либо, кроме: «Невозможно отвлечься от хроники армагеддона», как начинается одно моё стихотворение, написанное в этом году. Другого хоть и хочется, но, когда читаешь это другое, написанное сегодня, оно кажется «не о том». А стихи прошлого завораживают, будто вести из мира, более не существующего.
        Паузы бывали всегда, разные по длительности, но боюсь не их, а «плохих» периодов, когда стихи рождаются инвалидами.
        2. У меня это не специальные усилия, просто возникает что-то, что просится быть стихотворением. «Обречённости» не было и нет, но момент изменения атмосферы отметила: это когда встреченные знакомые перестали задавать вопрос о новых стихах, а в компаниях перестали обсуждать стихи и читать их вслух. Но это не вопрос «нужны ли сегодня стихи», и какие, и кому, — они живут своей жизнью, их кто-то любит, а вот что касается России и даже вообще истории, тут опасения вплоть до ощущения обречённости присутствуют явственно.


Александр Самарцев

        1. В последние года четыре не мешает ничто. Для меня самое важное почувствовать, куда жить, почувствовать связь прожитого, но продолжающего пульсировать, — с открытой якобы пустотой вперёд (или вбок, или вверх). Раньше одним из самых мешающих мотивов была именно боязнь концовки, распылённость развития. Уверенность, что с этим покончено, пришла через смирение, возможно, слегка извращённое, хотя это и стало знанием. Я знаю, что всё, что должно быть закончено, закончится в нужной точке. Кажется, в музыке это называется кадансом. Заморачиваться о ещё не начатом, на мой взгляд, слух и вкус, — лишнее. Пауза всегда сладка и полновесна, её жаждешь, она обольстительна, пружинна, в ней переплетено столько волн, — и, если с одной (а это в идеале должно быть только с одной) совпадёт дыхание, — бояться будет поздно.
        2. Силы даёт вера, она религиозна или парарелигиозна. Этот процесс, опять же, волновой, ты не можешь стать больше себя, истина не может стать больше, чем ты. Вера означает: всё, что до́лжно, будет написано. Опыт смерти даёт знание, что по большому счёту она лишь связует разные фазы жизни болью. И перед этой болью категории типа «обречённость» или даже «усилие» отдают извинительным школярством. Важно ведь ещё и не растечься словом. Когда-то страх «растекания» сковывал сильнее всего (возвращаясь к первому вопросу). Но лет пять назад (по жизненным и явно не случайным обстоятельствам) страх закольцевался и отпустил. В конце концов, метафорой и метонимией способна стать и запятая, любой знак, любой выдох. Техника — это и есть ты, открытый сгусток тебя.


Евгений Прощин (Егор Кирсанов)

        1. Мешает писать филологичность как представление не только о фактографии, но, скорее, о различных типах письма. Постоянно приходится себя одёргивать, чтобы не впасть в соблазн не повтора, но, скорее, следования определённой модели текстопорождения. То есть это соблазн удовольствия, потому что искать возможность, ещё не совсем освоенную, это следовать принципу выпадения из «зоны комфорта», по очень меткому определению Дмитрия Веденяпина. Данный страх равномерно распределён по всем этапам творческого процесса, из года в год он нарастает и нарастает. Вот почему лично я стараюсь постоянно «смещать» стиль, вообще ставить для себя вопрос о стиле как о том, чего не должно возникнуть в качестве основы для регулярного написания приблизительно одинаковых текстов. А вот классических страхов — стихи не пишутся/стихи пишутся — почему-то не испытываю. С возрастом приходит понимание того, что многие знания не умножают скорбь, а, скорее, оказываются важным подспорьем для профессионализации той деятельности, которую называют поэзией. Вот примерно то, что я понял для себя (не сразу, конечно), когда после нескольких лет перерыва снова вернулся к написанию текстов.
        2. Не очень понимаю, что такое силы для стихов. Можно, конечно, пококетничать и сказать, что поэт — это некоторым образом специфическое существо, которому требуется набор из множества обстоятельств, а если их нет, то он ничего не напишет. На самом деле стихи получаются сами собой, потому что они в первую очередь нужны мне самому, а кому ещё они нужны, я совершенно забросил думать. Когда я писал в своё время под псевдонимом, наоборот, было крайне важно, чтобы тексты резонировали в какую-то внеположную среду, но сейчас это совершенно не так.
        Теперь к вопросу об обречённости. Если видеть в ней невозможность создать что-то совсем оригинальное, то, думаю, это неправильно в контексте современного искусства. То есть я озвучиваю не классическое постмодернистское «всё сказано», нет, — скорее, современное искусство сопоставимо с чем-то глубоко проработанным в своей теории, не знаю, с шахматами, например. Но как бы ни была глубоко проработана теория, её всё время деформирует практика. Так и сейчас гуманитарный бэкграунд кажется чем-то обязательным для современного автора, но не отменяет того, что автор всё равно ошибётся в хорошем смысле, то есть обнаружит эстетическую лакуну даже в нашем максимально плотном информационном бытии, сделает ту самую важную оговорку, которая и станет новацией.
        А вот если рассматривать обречённость как невозможность определить себя в настоящем, тут я совершенно не вижу выхода. Можно писать максимально созвучные запросам эпохи тексты, можно залезть в некий эстетический «карман», откуда невозмутимо наблюдать за карнавалом конъюнктуры, но и то, и другое лишь видимость самоопределения как диалога со временем. Просто как филолог я понимаю, что потом, через какое-то количество лет, то, что написано, обозначат то ли через единицу, то ли через ноль, а скорее — через какие-то проценты после запятой. Поэтому я постоянно гоню от себя даже попытку мысли о том, насколько то, что пишется, соответствует настоящему или же прошлому с будущим. Культура обречена на то, чтобы стать чем-то другим по прошествии времени, и мы как часть культуры обречены на это вместе с ней.


Георгий Геннис

        1. Писать, пожалуй, ничего не мешает, разве что усталость, необходимость что-то зарабатывать и т. п. — словом, внешние причины иногда не дают садиться за письменный стол так часто, как того хотелось бы. А когда что-то началось и стихотворение уже пишется, все страхи, сомнения улетучиваются, и остаётся лишь одно желание — как можно точнее передать то, что видишь и слышишь в самом себе. Да, паузы между текстами мучительны, и возникает неприятный, преследующий тебя страх, наверное, знакомый многим пишущим, — страх больше ничего не написать. Хотя рационально его объяснить невозможно: совершенно неясно, для чего это — постоянно что-то сочинять, выдавать некое количество, при том что этим только усложняешь себе жизнь, делаешь её более тревожной и надрывной, не получая взамен ничего, кроме мимолётного удовольствия (если, как тебе кажется, получилось). Правда, с годами научаешься вводить себя в некое рабочее состояние, чтобы сдвинуть дело с мёртвой точки. Но и тут есть свои опасности: можно ведь написать стихотворение на приобретённом «техническом» опыте, на уже освоенных тобой приёмах и т.д. Как правило, результат такого «силового» письма разочаровывает. И ещё об одной «помехе» хотелось бы сказать. О возникающем иногда подсознательном ожидании читательской реакции, что я стал ощущать относительно недавно, когда начал выкладывать свои тексты на фейсбуке, где таковая реакция следует практически незамедлительно. Это опасность начать невольно подстраиваться под свою (разумеется, более чем скромную, но в данном случае количество не имеет значения) группу поддержки, выставляющую лайки. Иначе говоря, сохранять творческую свободу сложно всегда, и в эпоху вынужденного писания в стол без особой надежды на публикацию, и в эпоху публичного и сиюминутного распространения текстов.
        2. Что даёт силы? Отчасти я уже ответил на этот вопрос. Природа сочинительства — для меня, по крайней мере, — иррациональна. Убеждён, что это во многом физиологическая штука, и тут я, наверное, сам себе противоречу. Но под физиологичностью я понимаю укоренённость творческих побуждений в сокровенных глубинах человека, сочинительство — это едва ли не секреторная, выделительная функция организма наряду с телесными, возможно, ими в каком-то смысле обусловленная и в то же время их превосходящая. Однако, рассуждая на эту тему, я боюсь уйти в совсем уж не формулируемые словами сферы. А усилия, скорее всего, обречены. Нет никакой гарантии того, что сочиняемое тобой будет иметь спустя некоторое время хоть какую-то ценность, кроме той, что оно имеет сейчас, помогая тебе сохранять на протяжении жизни чувство собственной неущербной личности, продолжающей, несмотря ни на что, «выделять» тексты.


Василий Бородин

        1. Мешает писать «найденность» приёмов, какая-то жизненная промежуточная «решённость» и «отвеченность». Почему-то это никогда не надолго: в стихах по бокам проступает художественная и прочая полуправда, сквозь неё — голое враньё; в жизни всё делается непонятно, и тогда, именно после недолгой спокойной паузы, идут совсем новые стихи. Так происходит который раз.
        2. Силы для стихов даёт надежда, что они могут развлечь друзей, кого-то, кого люблю: иногда некоторые стихи их, кажется, удивляют, то есть их трата минут на мои стихи оказывается не напрасной. И стихи же — способ сказать-показать, именно внутри жизни как диалога, что-то объёмное — видящее и (временно) решающее всякие противоречия. Так было всегда: куда-то в неизвестность сходить, принести стихи — редкое и странноватое средство достраивания жизни (может быть, только моей, может быть, иногда чьей-то ещё).


Александр Беляков

        1-2. Что мешает мне писать? Иногда алкоголь. Если понемногу, но ежедневно. Доводишь себя до полной невозможности сосредоточиться. Открываешь тетрадь или книгу — и тут же закрываешь. Включаешь телевизор — и тут же выключаешь. Встаёшь — и тут же садишься. Засыпаешь — и тут же просыпаешься. Подобный пароксизм расфокуса хорошо описан Хармсом.
        Порой не можешь писать от приступа «дежа вю». Кажется, что переписываешь написанное. В этот миг всё своё отвратительно. Иногда отвращение распространяется на письменность как таковую. Но это быстро проходит. Достаточно открыть любимую книгу.
        Внешними помехами для письменности являются телевизор, музыка. Раньше я не мог делать тексты на людях, но сейчас научился. Уже не на бумаге, а на мониторе. Жизнь заставила.
        Делая стихотворение, я больше всего боюсь тумана безмыслия. Точнее, не боюсь, а не люблю. И почти всегда в него попадаю. Строка готова, но куда идти дальше, совершенно непонятно. Чувствуешь себя пустым и никчёмным. Ощущение не из приятных. Здесь требуется смирение и терпение. К тому же, походы сквозь туман нередко оборачиваются самыми неожиданными и радостными находками.
        Когда текст завершён, я уже ничего не боюсь. Отделочные работы, замена одного-двух слов на более точные — самый комфортный этап работы. Обкатываешь текст на языке до тех пор, пока он не будет полностью тебя устраивать — по звуку и смыслу.
        Когда между написанным и ещё не начатым возникает пауза, я жду, пока она не нальётся желанием себя прервать. Без насилия над собой. Созревание происходит быстро.
        Сила для стихов возникает из магии языка и тщеты повседневности. Или наоборот: из тщеты языка и магии повседневности. Короче, сила зарыта на том перекрёстке, где встречаются язык и повседневность.
        Что позволяет мне воспринимать свои усилия как не вполне обречённые? Во-первых, мне многое нравится из того, что я написал. Я помню свои стихи наизусть, с удовольствием читаю их себе. В этот момент по спине пробегают мурашки разной величины. По меркам человеческой жизни товар оказался долговечным. И потом, у меня есть читатели. Это тоже бодрит.
        С годами силы для стихов стало больше. Как будто мускул какой-то в голове прокачался. К этой силе я отношусь с подозрением. Вероятно, это вещь естественная. Но недостаточная.
        Мешает и Даёт должны работать в паре.


Дмитрий Григорьев

        1-2. Чтобы ответить на эти вопросы, на мой взгляд, необходимо в двух словах описать сам процесс.
        Иногда вдруг некая сила, существующая вне моего сознания и не управляемая мной, создаёт спонтанный поток образов, который порой складывается в текст. Это может произойти где угодно и когда угодно. Получается некий, часто ритмически организованный, недоделанный «продукт», он вертится на языке, не в силах его оставить. Раньше я записывал фразы на бумаге, теперь, если бумаги нет под рукой, пишу и на диктофон в телефоне. Вроде бы записал и избавился, но часто «это» остаётся, проявляется другими сторонами, не даёт покоя и напрочь отвлекает от того конкретного дела, которым я в данный момент занимался. Так что доля участия моей личности в создании стихотворения, как правило, невелика.
        А вот далее, когда текст уже на компьютере, начинается сознательная работа, правда, также требующая полного погружения. Текст видоизменятся, к нему прирастают разные части, приумножаются смыслы, порой появляется или, наоборот, исчезает рифма. В некоторых случаях получается стихотворение, которым я поначалу доволен. В большинстве других случаев черновик так и остаётся в текстовом файле. Раньше файлы назывались shit1, shit2 и так далее, теперь: Аа1, Аа2... — их у меня около пятидесяти (в каждом файле десятки невнятных обломков). Иногда я возвращаюсь к этим черновикам, и одна-другая строчка из них вдруг открывает двери туда, откуда она пришла. И стихи снова работают меня.
        Отсюда и ответы. Понятно, что, когда я пишу, ничего не боюсь. А вот после того, как стихотворение уже закончено и немного отлежалось, могут начаться всякие измены: это слово не на месте, это — штамп, а это я уже где-то слышал.... Часто текст возвращается в черновики. Если раньше, в докомпьютерное время, я просто уничтожал лишние бумаги, то теперь файлы с мусором разрастаются — я боюсь, что они вдруг станут доступны кому-нибудь кроме меня. Спасает понимание того, что они почти никому не интересны.
        Что мешает? «Служенье муз не терпит суеты» — я полностью согласен с этой строкой. Суета мне мешает не только писать, но и жить. Оказаться вне её — большой праздник. Мне мешают писать некоторые виды литературной деятельности — копирайтинг, например, сосёт энергию из «поэтической жилы», писание же прозы, напротив, стимулирует. Но первым приходится заниматься довольно часто.
        Умка поёт: «музыкант должен быть бедным, больным и бездомным». Это можно отнести и к поэту. Бытует мнение, что человеку, у которого «всё хорошо», писать незачем. Что боль (причём в самом широком смысле, самой разной природы и этиологии) является стимулом к стихосложению. Как и переизбыток гормонов, то есть химия.
        А у кого из нас «всё хорошо»? У кого «ничего не болит»? Но вряд ли только несовершенство этого (моего) мира является стимулом к стихосложению, занятию, на мой взгляд, заведомо обречённому. Однако без него я не представляю своё сегодняшнее существование.


Сергей Сдобнов

        1. Жизнь. Часто события, которые ты проживаешь, намного важнее письма. Когда ты несколько дней что-то пишешь, в мире что-то происходит. Хотя, конечно, письмо один из способов переживания. Физическое состояние мешает, нехватка времени: хочется много успеть, но тело иногда засыпает в самые неподходящие моменты — в кино, за столом, где угодно. Всё остальное пока только помогает.
        Я боюсь забыть важные строчки, но потом уже не боюсь. Мне страшно потерять файлы Word'a с черновиками, и, когда что-то слетало, я тратил много времени, пока не восстанавливал всё. Написать так же не получается, и потерянный, но крайне важный опыт вызывает ужас.
        Я боюсь, что стану меньше чувствовать, видеть, что забуду человека, что слова станут важнее людей. Я боюсь никогда не закончить важный текст. Когда текст написан, я боюсь, что через какое-то время я изменю к нему отношение и захочу переписать или удалить его; потом, когда я это делаю, — не боюсь. Между стихами страха нет. Я точно знаю, будет ли следующий текст, если есть хоть какие-то работающие строчки, к которым я могу что-то почувствовать и дописать. Если строчек-черновиков нет — ну и что? Пока я могу трогать «интересное» и чувствовать «важное», можно жить. Раньше мне мешали звуки, шум, люди вокруг и внутри, здоровье, сомнение в том, «что же я делаю?». Боялся внезапного нападения на мой мир со стороны или изнутри; сейчас я могу отделить практику письма от другого. В последнее время бояться я стал гораздо меньше, просто стало больше ответственности за действия, всё выросло. Раньше я физически мог больше, но сомневался: например, не умел плавать, думал о многом как о недосягаемом. Сакральные коровы умирают, всё можно потрогать и понять своё отношение. Сейчас я не такой здоровый, но всё могу, рано или поздно, так или иначе.
        2. Со мной стихи случаются. Силы нужны, чтобы написать случай. Я знаю, что о мире сказано ещё не всё, и как сказано — мне не нравится, поэтому пишу. В моём случае силы даёт всё. Ты учишься и даёшь уроки каждому гостю твоего пространства, и сам ты гость везде. Одно из доказательств случилось осенью: у подъезда дома-свечки (такие строили в 70-е) в Иваново. Я услышал шуршание бумажки. Обернулся, увидел скомканный листок, медленно подчиняющийся ветру. Решил снять на видео с планшета. Навёл камеру, и движение прекратилось. Подождал — убрал камеру — лист двигался — вернул — остановился. Мне так и не удалось поймать движение листа — это победа.
        Усилия воспринимаются не обречёнными как минимум по двум причинам. 1) Поэзия — опыт, который нельзя повторить: если опыт можно повторить, то это, скорее, относится к ведомству современного искусства (с многочисленными исключениями). 2) Поэтическая практика — одна из частей тела, которая не может быть напрасной как для самого тела, так и для его зрителей. Даже если она постоянно уничтожает себя. Кроме понятной критической функции, стихи — это всегда часть личной истории и/или история страны (и т. п.). Но области, которая больше одного человека, я пока не знаю.
        Кроме того, стихи — это механизм со случайным действием и открытым сроком годности. Где и что умирает и работает, сказать можно только на сегодняшний день, всё остальное ещё может измениться.
        Часто я смотрю на тексты (свои и чужие) и понимаю, что они могут быть просто частью потребительского опыта поэта, сообщества, его отчётом. Поэтому я переписываю и многое уничтожаю. Думаю, надеяться на символический капитал сомнительного происхождения и не менее сомнительных обстоятельств не стоит. Если речь идёт о поэтической практике, а не о «зимних квартирах» круглый год, то я против «пиздежа вместо музыки». Не обречено то, что всегда может ответить за любое своё действие перед любым, но прежде перед самим собой, если, конечно, у поэтов есть силы не врать.


Александр Уланов

        1-2. Писать — способ встретить, способ жить. Встреченное (не обязательно при помощи письма) даёт силы для дальнейших встреч. Мешает недостаток сил и времени, недостаток свободы. Недостаток способности встретить. Скорее, не страх, а боль от ощущения, что мир в данный момент от меня закрыт, и я не в состоянии встретить ничего из огромного множества наличного в нём (есть и другая боль, когда этим множеством захлёбываешься). Письмо трудно, но не страх и не мучение («если б я носил на спине лошадей, если б я крутил мельничные жернова, — всё равно никогда я не стану трудящимся», — Мандельштам). Но и пауза в письме не страшна, если заполнена интересным не-письмом.


Андрей Черкасов

        1-2. (Отвечать придётся на оба вопроса одновременно, потому что всё переплетено.) До выхода первой книги мешало и давало силы всё сразу примерно в равной степени — «страх влияния», «вдохновение» и т. д. С выходом книги, т. е. с наступившей паузой, когда ничего нового ещё сделано не было, но можно было в полной мере оглянуться на сделанное, (мне) стало очевидно, что тексты не складываются в корпус, и даже в подкорпусы особенно не складываются. Меня этот факт не устроил, но как поправить — тоже было не очень ясно, поэтому я несколько месяцев ничего не писал. Затем, в результате нескольких не слишком значительных поворотов, я пришёл к тому, что практически единственная (исключения можно пересчитать по пальцам) возможность создавать тексты — это найти необходимое мне сочетание правил и ограничений и работать в их рамках до того, как этот подметод начнёт работать вхолостую, а «даёт силы» продолжать понимание того, что поиск таких точек схода ещё далеко не закончен.


Александра Цибуля

        1. Что мешает писать: страх самодовольства речи, страх «впасть в прелесть», опасность лукавства / кокетства. В конце концов — стыд. Последнее время почти каждый текст ощущается как последний, пауза между написанным и ещё не начатым больше не страшит.
        2. Что даёт силы: родство, чувство родства. Пространство диалога. В конечном счёте, только через высказывание этот диалог и может быть возможен.


Ирина Машинская

        1. Паузы — чего их бояться? Это блаженство нормальной жизни без стихов — с приведением в порядок жилья, воздухом, застольями, разной длины путешествиями (хотя бы на почту) и прочими прекрасными вещами. А вот страх, сопутствующий стихотворению... В начале пути — это всем знакомое осознание неминуемого зазора между гулом, облаком замысла — и буквами на плоскости листа. Противоречащий этому здравому осознанию страх и трепет. А сейчас этот зазор, это несовпадение рождает у меня скорее азарт — предчувствие преображения. Но страх и трепет остаются — только теперь это не страх опять не создать совершенство. Теперь это страх оказаться ниже себя самого, планки, поставленной скорее ощущаемым, чем понимаемым замыслом, — страх оскользнуться, сползти со склона, захотеть понравится себе-читателю; страх не дать стихотворению дотянуться до себя самого — и выше себя! — Не дать ему совершить предназначенный ему судьбой подвиг.
        2. А для стихов и не нужно никаких сил — они сами их генерируют! Слово «обречённость» означает подразумемую цель. А у стихов нет никакой цели — как нет её у дерева — нет, то есть, иной цели, кроме как быть и расти. И одарённый читатель стихов эту чистоту помысла чувствует как живое. И тут как раз о страхе: единственный вызывающий у меня уважение страх — это страх создать артефакт. Со временем (а в моём случае и благодаря вовлечённости в работу переводчиков) юношеская угрюмая напряжённость стихописания сменилась веселым чувством множественности: стихотворения, мира в его вариациях, своей жизни и себя самой. Это смирение, так свойственное исполнительству, джазу, и даёт ощущение единственности и ненапрасности жизни.


Гали-Дана Зингер

        1. Что мешает мне писать? Отбойные молотки, дрели, крики строительных рабочих — вот уже десять лет. Религиозные проповеди по радио, доносящиеся через улицу, английские лекции о политическом положении от ближайшего соседа прямо под окном, разговоры о жизни, разносящиеся по всему кварталу с балкона над нами, — уже четверть века. Как выяснилось, всё это преодолимо, хотя и не всегда. Иногда из всего этого шума выпрыгивает слово-другое и находит себе место в стихах. Но речь идёт только о тех моментах, когда я пишу. Что мешает мне писать в долгие паузы между стихами? Ничего. Только я сама и мой страх потерять понимание необходимости, насущности (для меня, для моего внутреннего слуха) того, что я хочу написать. Ведь у меня нет иного камертона. Достаточно его повредить, и всё.
        И это не меняется, сколько я себя помню пишущей, меняется лишь длина пауз.
        Конечно, бывает страшно, что это понимание никогда не вернётся, что пауза перейдёт в бесконечную немоту. Но страх форсировать стихотворение, отозваться на ложный стимул, воспользоваться своими «умениями» — несоизмеримо страшней.
        «Боюсь писать о том, чего боюсь, — вывела Малявка Шань и подчеркнула последнюю строчку красным карандашом. Сперва одной чертой, а затем и второй», — так заканчивалась предпоследняя глава моей очень старой и очень короткой детской истории под названием «Её большой и добрый страх». Это был последний пункт длинного перечня страхов, который составила героиня.
        2. Очиталась: «Что даёт вам силы для страхов?» То же, что и для стихов. Только я не вполне уверена, что тут нужны именно силы. Может быть, слабость? В последней главе Малявку Шань покинул её страх, и вот тут-то ей по-настоящему стало страшно.
        Сознание полной обречённости не только собственных, но и вообще любых усилий — одно из самых приподнимающих и освобождающих переживаний в моей жизни. Так жаль, что оно столь невесомо, что удержать его невозможно, приходится снова и снова нащупывать к нему путь, пока не поймаешь на мгновение. Зато большей лёгкости и вообразить нельзя. А в юности был ужас «ничего не успеть», домашнее воспитание. На житейском уровне он и сейчас иногда на меня набрасывается. Менее осмысленное состояние трудно себе вообразить.
        «Не тебе завершить работу, но и не волен ты отказаться от неё», — сказано в Мишне. Первая половина этого высказывания давно меня сопровождает (на иврите), вторая — подразумевается, она уже как бы содержится в первой. Стоит только повторить, как чувство радостной благодарности меня переполняет. Тоже, в некотором роде, религиозная проповедь, с той только разницей, что я не транслирую её проникновенным голосом на всю округу.


Илья Риссенберг

        Идейная форма Ваших вопросов входит в задачу — поставленную как мою — стихотворчества таким образом, что образуется единомыслие, согласно общевразумляющей формулировке Хайдеггера: вхождение в близость дальнего. Здесь я-отвечание так совпадает с текстом вопросов, словно они суть само стихотворение! В указанном смысле корреляции вопросы эти замечательны и сами по себе. Чем же (спрашиваю, уже тем самым входя в способ-ность вопрошания)? Да хотя бы тем, что вопрошают ответ-ственность перед словом, становящимся — в единстве субъект-объектной бытийности и конечно-бесконечной ничтойности — живым делом, Делом жизни. Моей и более ничьей, той, что сбывается мною, чья жизнь находит себе место в «точке человека», внутри и вне которой инобытийствуют «жизнь, труд, язык» (по Фуко), изображая, постигая, поэтизируя всеми этими способами самоудаления общую-как-частную, чужую-как-свою, картину мира. Вместе с тем, имманентные данному парадоксу исходные вопросы не вредят ли делу, тому-то, которому направлены служить? Мотают душу...
        Но чью? Чем окажется размотанный клубок?.. И вот, многократно испытанное доверие к вопрошающему создаёт заново во мне и для меня необходимую и достаточную «решимость к сбывающейся истине» обдуманных ответов.

        1. Предмет поэзии в сущности противоречит своей технике, проявленной в риторическом поле стихотворения. Свет духопоэтической идеи стремится из теснин противоиграющего текста на простор самопознания, поверх лексических барьеров, — вернуться к чистому, свободному первопутку подвижного по-рождения «из Ничего». Материя нехватки слов Простоты и Совершенства, частично сублимируя эти Качества, органически трансформируется в травму духовного времени, иссякающего смысла. Бессмысленность, косно- и злоязычие, неправота, слишком плотные либо вязкие стенки сосудов, поглощающих Б-жественные искры, беспамятное невежество — все эти угрозы, сопровождая и вытесняя, сбивая с пути следования поэтический предмет пророческого обращения и его продукт, повергают меня в близость к отчаянию, в кинестезию ничтожного праха (в рецепции, что уж там, вечного Псалмопевца... а я?!. вот вам и внезапное появление поэтического — сакрального — мотива: противление себе, накануне покаяния). Страх разминуться с очистительным импульсом, не увидеть, не услышать, остановиться перед непреодолимой росстанью миров, разъЯтьем тождественного и иного, эмпирико-трансцендентальным раз-двоением («Слова и вещи»), провалиться, так и не дойдя до точки человека, где всему параллельно пройденному над-лежит пересечься и создать заново святое «место встречи», подобное неизменному Первоистоку. Вот светоч есть, а тут же, мерцая, гаснет... Собрать без остатка все силы мыслящего сердца, чистой души для про-из-несения невыносимой субстанциальной тяжести, в работу онтической возгонки света Б-жьего. А что же делать: теперь, раньше, потом? Что оставить в резерве «тогда»?
        Я не вправе судить, ибо кто я... Перед лексическим барьером, с навязчивой агорафобией идиолекта, слабо защищённого от интертекстуальных инсайдеров...
        Уже этих угроз со стороны экзистентной агрессии достаточно, чтобы отбить охоту к риску и жертве ради всемирного тяготения к «в начале было...» Да ещё природная стыдливость (совестливость в качестве желаемого этического априори), приобретённая и всё приобретаемая амнезия — разве не достаточно, чтобы самому, по доброй воле просить паузу, тайм-аут? А замену? Мой ответ внутреннему лжеголосу-соблазнителю: нет и нет, ни за что!
        2. Вот я, назначенный на должность человеконарода Даром речи, в одну стиховую строку с духоподъёмным подвижением жизненного пути к Первознаку миров несу долговое обязательство единосущному творению начала и конца. И следы пройденного придают смысл, препятствия — силу, обделённость — наделяет, блуждания — к месту встречи. Сама скромность надежд, наряду с любовью к слову мира и духа, возвращает тёмному пути энергию озарения трудом соТворчества в знаковой системе единства. Пусть это будет одно стихотворение, и всё!.. И даже если потеряна последняя над-ежда, то Первая из ушедших тут же напомнит Суд над отчаяньем и обречённостью как над непозволительной роскошью, точнее — предательством Дара. И вокабуляр миротворения, вернувшегося к началу пути до конца без конца, будет широк как никогда. И даже — теперь уже — неполная обречённость позволит воспользоваться этим «не вполне» как полнотой Дара. А невечная — не тем ли самым вечная?! — память, функционально обновлённая забвением, станет интекстуальным самоучителем внутри сейчас-пишущего себя текста и даже для целого корпуса их, чтобы, по Бродскому, каждое последующее писалось предыдущим. Ибо поэзия, по моим давним понятиям, и есть учение памяти. И постигшая себя неполнота истины, её принципиальная недоопределённость — правдивая не-истина — приносит каждой её строке, даже выдыхаясь бегущей к победе справедливости, второе, и третье, и т. д-ыхание. В этой открытости ещё присутствующее «нет» тем самым собойством уже создаёт живое место свободе для здесь-бытия «да», и в нём пребывает действительность поэзии.
        Теперь о спрошенной Вами биографической детерминации. Конечно, она влияет на творческую динамику. Но рефлексировать над той и другой не в моих правилах, не моё занятие. К лучшему ли эти изменения, не мне знать. Хотя стараюсь бороться с естественной убылью перспективы укреплением веры в дальний Свет идеального стихотворения Красоты. Современные центростремительные требования революционного времени собирают разно-бой взглядов в точку зрения, его пламенные воспарения, смею всё же надеяться, восстанавливают в силе и дыхании слабеющее голосоведение однажды взятой — на свою голову — Высоты. Старой песенки.


Владимир Аристов

        1. Мешает всё, ник/что не помогает. Трамвай ставит свою ледяную подножку. Под нынешней погодой, атмосферой — прошлого тысячелетия, — везде все словно снежным мешком ударенные — до лирики ли? Опасаюсь я лишь одного — что не смогу прочесть то, что написал. И так на протяжении всех лет. Пишу я лишь ночью, в темноте, когда изредка в спальню прокрадывается (как тать) вдохновение. Я не знаю, не иссякнyт ли чернила, не дрогнет ли рука. Иногда, когда забрезжит утро, я вижу в местах, где чернила закончились, лишь белые трассы на снежном листе. Пытаюсь влить новые чернила в старые следы руки, но не всегда удаётся. Есть ли ночные каракули, нет ли — становишься криптографом, знатоком древних (своих) рукописей, кружась в вихре гипотез и предположений о своих стихах. Остаётся надеяться — пусть через необозримое время — расшифровать написанное.
        2. Что даёт силы для стихов? Только жажда.


Виктор Iванiв

        1. Ничего. Ничего не изменилось.
        2. Любовь. И здесь ничего не изменилось.


  предыдущий материал  .  к содержанию номера  .  следующий материал  

Продавцы Воздуха

Москва

Фаланстер
Малый Гнездниковский пер., д.12/27

Порядок слов
Тверская ул., д.23, в фойе Электротеатра «Станиславский»

Санкт-Петербург

Порядок слов
набережная реки Фонтанки, д.15

Свои книги
1-я линия В.О., д.42

Борей
Литейный пр., д.58

Россия

www.vavilon.ru/order

Заграница

www.esterum.com

interbok.se

Контактная информация

E-mail: info@vavilon.ru




Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service