Помимо прочих счастливых ситуаций мне пришлось наблюдать Анну Глазову как преподавателя. Она говорила о литературе и, собственно, прямо — говорила литературу очень тихо, очень неспешно и очень сосредоточенно. Сначала, с непривычки, от этого было как-то даже не по себе, от понимания: она говорит в первую очередь с теми, о ком она говорит, поэтому непосредственная аудитория является второстепенным адресатом или даже свидетелем происхождения этой речи, этой беседы. Глазова таким образом принимает всерьёз дерзость царя Креона, брошенную царевне Антигоне: «Ну тогда и ступай к своим мёртвым и люби их!» Глазова последовательно внимательна к «своим мёртвым» — поэтам Целану, Гёльдерлину, Мандельштаму, Тютчеву, Дикинсон, — она поддерживает их голоса среди нас, не даёт никому занять их места, она держит их святое место свободным и пустым, давая им новые силы посредством своего языка, своей мысли. Устройство её стиха — это в первую очередь устройство внимания: здесь живут и значат камни, травы, воды, зарева, облака. Глазова одушевляет их, то есть наделяет силами и правами, но не человеческими (она не поэт-сказочник), а их собственными. Она их различает. Глазова, скорее, поэт-микроскоп: через неё мы обретаем возможность наблюдать иные жизни, сочувствовать им, овладевать иными языками — без неё мы бы не узнали ни их, ни о них, без неё нам было бы ещё труднее отвлекаться — хотя бы на время протекания стиха — от своих острейших нужд, о которых завтра и речи не будет. А у этих неизменных, неизбежных участников бытия речь была и будет всегда: но обычно нам не до неё, настолько мы заворожены собою. Примечателен выбор поэта служить таким микроскопом, или всё же, вернее, отсутствие выбора, он, этот инструмент Глазовой, не скажу кощунственное «всевидящ», но всесмотрящ. Она не отводит глаз, смотрит на всё, даже на блёклые и лишённые очевидной весёлости предметы и явления. Здесь поэзия, остранённая от своего оголённого, горящего, зудящего лирического я, — поэзия сочувствия. Поэзия, допускающая позиции другого, отличного ото всех и всего, отдельного, странного существа и вещества. Мне кажется, это поэзия очень современная: отшумели наконец страсти богов-романтиков, за ними отрыдали о себе модернисты, пошёл простираться постапокалиптический (в смысле незадавшейся пьесы Константина Треплева) пейзаж, где до нас уже и дела никому нет. Но если этот пейзаж даже помыслить не может о поэтической личности, требующей для своего осуществления всяких дымящихся вершин-глубин, это не значит, что здесь не может быть творчества, не может быть голоса. После боли, после утраты, после опустошения голос не исчезает — он усиливается и смягчается. (Тут важен союз «и».) Тихий, мягкий, горький, строгий голос Анны Глазовой. Перечитывая днями её стихи, я с удивлением для себя сформулировала, насколько они диалогичны — обращены к другому, насколько всё здесь построено на возможности, практике обращения. «Затяни меня в зелень, в ржавый старый корсет / здесь кончавшейся / долгое время / железной ежихи». Затяни — кто, что? Возлюбленный, разрушившийся, заросший сад, садовый истукан, altra ego? Если перед нами любовная поэзия, то в качестве моделирующего производителя такого мелоса выступает — да, скажем, Франциск Ассизский: тот, кто терпел и велел всех примечать и всех жалеть, всех-всех малых сих — из которых мы-то точно всех меньше и жальче. Стихи Глазовой постоянно обращены к, направлены на птиц, зверей, цветы, деревья, ветер. Да, таким образом эти стихи говорят Бога, но всесущего, проявленного во всех этих чертах и чёрточках и предметах, которые, оказывается, нуждаются в замечании. Невероятная, страстная вещественность: яблоко падает, мёд течёт, вода стынет, зверь спит. Населённый, беспомощный, всегда исчезающий мир, свою задачу по отношению к которому Глазова определяет как задачу подмечающего, подбирающего. Взгляд поэта — это, конечно, ещё та защита. Но нет другой защиты. Начиная с Бродского, потом через Драгомощенко и Жданова возник цеховой образ поэта-фотографа: камера клацает (не так важно, в глазу или в руке), мир замирает. Словесная камера Глазовой — это камера обскура, она всё переворачивает вверх дном, чтобы замедлить, затруднить, раздражить, взволновать нас. Всё в этих стихах мне трудно, необычайно, ново — в русской поэтической традиции не существует инструкции, заранее заготовленной карты местности таких слов и таких задач и такого синтаксиса. Таких стихов по-русски ещё не писали, каждый раз в трудном, почти болезненном изумлении думаю я, сталкиваясь с ними. Искомый герменевтический механизм здесь не разгадывание, как у Ерёмина, не растворение, как у того же Драгомощенко, но уподобление; чтобы примериться к такому способу соединения слов, нужно совершить усилие и — на время чтения — стать этим способом, отразить его в себе. «молча стоишь у стены, у окна, / у постели, собравшись, ты в руках держишь / белую книгу простую, / в двух стаканах плещется спирт». Начало ли это драматического (без)действия, сегмент ли это сна (онейрологическое качество её поэтики всегда очень мощное), но очевидно событие — событие мысли, событие встречи-утраты, событие боли и свободы. Вернёмся к сумме приёмов Глазовой-педагога: кто там плавал — знает, преподавать можно запугивая (скажем, объёмом знаний), смущая, обольщая. Глазова поразила меня тяжкой прямотой своей задачи: она тогда говорила о Целане так, чтобы студенты вполне ощутили, как это трудно — думать и говорить о поэзии, потому что всё особое, ничто ни на что не похоже, всё различно. Каждая формула работает лишь единожды, потом нужна иная формула. Никакой опыт не помогает. Говорящая о Целане Глазова была похожа только на саму себя, ни с кем не сравнима. Помимо иных занятных ситуаций мне повезло разговаривать с ней после её посещения домика поэта Дикинсон в Амхерсте — мы вкратце и смеясь обсудили нерадивого родственника призрачной Эмили, неуловимого прощелыгу по фамилии Bianchi — уж не родственник ли и нашего автора лесных газет? Вечером в томе странной прозы В. В. Бианки, говорящей то ли об адском, бездомном состоянии человеческой души, то ли о временах года, я прочитала: «Землеройка только издали на мышь похожа. Вблизи сразу отличишь: рыльце землеройки хоботком вытянуто, спина горбиком. Она из насекомоядных, сродни кроту и ежу. Её ни один зверь не трогает». Встреча / Begegnung Анне Глазовой Бел-ка на сос-не Бел-ка со-би-ра-ет шиш-ки Бел-ка шу-бу но-сит Теп-ло бел-ке И бар-сук шу-бу но-сит А за-яц? а ли-са? Выпятив серый зуб Выпучив серый глаз Серая белочка проносится мимо нас Мимо острой твоей ноги в острой твоей туфле Тащит она трофей по замёрзшей земле Как тебя ни сравнить Как-нибудь не сравню Мне на себя смотреть Мне на тебя смотреть Странно как всё равно Цианид циркуль цель Близость брезгливость боль Белочкино чур-чур под земною корой Важно — не преуспеть в утешеньи тобой Себя: мол ещё того! (Шее зоб горлу ком) А земле так легко Выдыхать бобо Под твоим каблуком
|