Воздух, 2013, №3-4

Вентилятор
Опросы

Групповая идентичность и риторика противостояния

В прежние времена движение литературы зачастую питалось энергией противостояния: «мы vs. они» (реже «я vs. они все» — но это другая история). Представление о принципиальном многоголосии современной культуры, о непродуктивности бинарных оппозиций могло бы вести к отказу от риторики противостояния, к замене генерального противопоставления множественными сопоставлениями. Но произошло ли это в пространстве сегодняшней русской поэзии (не говоря о сегодняшней России вообще)? И если нет, то в какой мере удержание этого режима противостояния вызвано объективными условиями, а в какой — злонамеренными, безответственными, героическими, ещё какими-либо усилиями отдельных лиц и институций? Возможно ли выстроить некоторое «мы» без парного к нему «они» и нужно ли это «мы» зрелому автору, будь то в виде «нас, может быть, трое» (Пастернак), «нас семь» (Вордсворт) или «нас двадцать пять» (Арсений Ровинский)?

Марианна Гейде

        Не произошло и, по-видимому, не могло произойти, не злой волей отдельных личностей или институций, а просто от отсутствия опыта переговоров с пресловутым другим. Художники, выросшие и состоявшиеся в советское время, по-видимому, имели некий опыт «мы», сформированного через противостояние навязанной сверху идеологии. Был некий образ «своего», продолжавшего оставаться «своим» несмотря ни на какие личные или идеологические контроверзы. К сожалению, подобная стратегия, вне всякого сомнения эффективная в той исторической ситуации, которой была порождена, в изменившихся условиях смены режима продолжала воспроизводиться по инерции, не принося уже никаких позитивных результатов, а лишь приводя к пустой трате энергии на поиски врага, воображаемого или реального, в своей же среде, попыткам восстановить привычную картину «вот мы — вот они, и настанет день, когда мы их сотрём с лица земли» в тот недолгий промежуток времени, когда свобода действительно была — и оставалась бы, если бы нашлись силы и желание удержать её и защищать, отвлекшись от мелкой мстительности и паранойи. Теперь, когда нужный исторический момент, по-видимому, упущен, можно только развести руками. Не судьба, стало быть.



Наталья Горбаневская

        На своём опыте я этого противостояния в поэтах не знаю. Из противостояния «мы vs. официальная культура» никогда не исходила — эта последняя не могла быть точкой отсчёта. (Потому-то меня так удивляло, если не сказать смешило, принятое в своё время в Ленинграде — кругом людей следующего поколения — наименование «вторая культура». Какую ж они считали «первой»!)
        «Мы» без парного к нему «они», на мой взгляд, строится главным образом в молодости и затем сохраняется как память о принадлежности к поколению. «Мы» — это примерно компания, которая собирается и читает стихи «по кругу». Для меня таким «мы» были, условно говоря, в Москве с середины 50-х «круг Красовицкого», потом в Ленинграде с 1960-го будущие «ахматовские сироты». От этого сохраняются (или не сохраняются) дружбы, но со своими стихами с какого-то момента существуешь один на один. И каждого другого «одного» воспринимаешь тоже как одного.
        У меня и сейчас много друзей-поэтов, но это множество «я и мои друзья-поэты» я не воспринимаю как «мы», тем более — «мы», чему-то и кому-то противостоящие.



Николай Кононов

        Когда кончилась тотальная цензура — не так и уж давно, правда, — все пластические противостояния утратили актуальность, так как действует только одно правило: талантливо или нет. Как это определить — другое дело. Но широта поэзии неохватна. С того самого момента, как силлабо-тоника раскачалась реальным ходом времени. Номинации «нас» — бессмысленны, потому что поэт (в широком смысле слова) всегда подразумевает, что он — один. И всё. В этом суть литературы, она — не групповая. Просто стиль разговора о «мы с друзьями» ещё остался от соввласти, но улетучивается на глазах. Скоро таких вопросов не будет. В музыкальном искусстве, в композиции, они звучат комично. Могучая кучка?!



Григорий Кружков

        Тут много вопросов сразу. Но я воспринимаю их как один, действительно интересный вопрос. Хотя простого ответа на него нет. Конечно, для меня энергия творчества всегда мыслилась как энергия противостояния. Но в этом ещё не вся мудрость. Приведу стихи Олега Чухонцева, они здесь к месту:

        Душа чему-то противостоит —
        неверью ли, тоске иль вырождению,
        но ей, как одинокому растенью,
        в чужую тень склониться предстоит.

        Мои любимые поэты двадцатого века — те, что шли против течения, против потопа уныло эмпирических, размазанных по плоскости стихов (не обязательно верлибров), которые в итоге затопили почти всю видимую Ойкумену. Этому противостояли «бойцы Сопротивления» — Йейтс и Хименес, Рильке и Лесьмян, и так далее — включая, конечно, русских постсимволистов.
        Но... Дальше идут оговорки. Со временем осознаёшь, что твой главный враг — внутри тебя, что сопротивляться надо собственной инерции, бездарности, косности. И, сверх того, в любом противнике научаешься искать точки опоры, — то, что работает не против тебя, а с тобой, не уменьшая, а умножая твою силу.
        И даже когда иссякает энергия сопротивления, ещё не всё потеряно; можно остаться собой и в «чужой тени» (Чухонцев), и даже под стопой гения (Тарковский). В общем, не обязательно переживать и дёргаться: жизнь, если захочет, победит «неизвестным науке образом» (Хармс).



Полина Барскова

        В нынешнем сезоне я питаюсь, скорее, не энергией противостояния, но энергией ощущения общности с каким-то разрозненным, но при этом в моём представлении отчётливо связанным сообществом поэтов. Это авторы, практикующие в своей работе уверенность, что сейчас — время менять язык. Время нестабильности формы поэтического высказывания.
        У каждого из участников этого вымышленного мной сообщества (в реальности это люди симпатизирующие другу, но наблюдающие друг за другом часто издалека — хоть и пристально) свой метод ломать и менять, свой метод созидающей деконструкции — то, что делает Гронас, в корне отличается от того, что делает Степанова, то, что делают Скидан или Кузьмин, никак очевидно не связано с тем, что делают Глазова и Фанайлова (это из тех только авторов, которых я имела «трудное счастье» преподавать в последние недели), — но все эти авторы, каждый по-своему, противостоят инерции.
        И мне сейчас это важно: чтобы у русского стиха опять наполнились лёгкие, в массе узловых соединений должно пройти это движение, этот вопрос — какой язык соответствует новой боли, новому знанию, новому «сейчас»?
        В принципе я не хочу сказать, что сейчас настало время писать только вне рифмы и ритма, или на языке рекламы и интернета, или вне пола и вне места. У каждого свой слом — кто-то ломает жанр, кто-то предыдущий договор (с традицией? с читающим (со)обществом? с самим собой?) не смотреть на определённую табуированную зону, но сейчас кажутся интересными те, кто находится в состоянии мощного непокоя. Вот за ними я и слежу — с радостью.



Виталий Кальпиди

        Вменяемый провинциальный художник всегда будет находиться в поле избыточной компетенции: во-первых, он в достаточно «большом курсе», что именно делается в столицах, во-вторых, отлично ориентируется в своей провинциальной системе смыслов, чего нельзя сказать (за редчайшим исключениям) о представителях столичного «подиума». А это уже конфликт.
        С другой стороны, эта самая избыточная компетентность — и преимущество, и проклятие: чтобы реализовать это преимущество, надо двигаться в столицу, а чтобы его сохранить, надо оставаться на месте. Заявленная вами тема — цилиндр фокусника, откуда один за другим вылезают разноцветные кролики новых проблем и конфликтов, от которых никуда не убежать. Вопрос стоит только в насыщении этих проблем и конфликтов достоинством и справедливостью.
        Только что мы выпустили более чем 600-страничную книгу «Энциклопедия Уральской поэтической школы», где периметр очерченных вами вопросов просто распирает от внутреннего уральского давления, но пересказывать эту книгу я не смогу. Поэтому позвольте ограничиться сказанным. Спасибо.



Владимир Богомяков

        Я неисправимый индивидуалист и в жизни и в литературе. Я с трудом сбиваюсь в стаи. Были литературные группы, которые мне в жизни очень помогли, например, парижский альманах «Мулета» и товарищество «Осумашедшевшие безумцы». Мне было приятно, что они называли меня своим, тем более, что за это мне не нужно было исповедовать какую бы то ни было идеологию. Я совсем не нахожусь в гуще литературной жизни, но думаю, что деление «друг-враг» присуще всем сферам жизни, в том числе и литературе. Печально, но это, наверное, так. Что касается меня, то мне совершенно всё равно, к какой литературной партии человек принадлежит, лишь бы писал хорошо. И если книжка хорошая, я её буду читать, пусть её даже фашист написал.



Александр Уланов

        Скорее, единое противопоставление заменено множественными сопоставлениями И противопоставлениями. Продуктивно понимание культуры как многоголосия, где ни один голос не обладает монополией на истину. Но одновременно необходимо понимание того, что некоторые из этих голосов являются в принципе антикультурными (и таких в сегодняшней России более чем достаточно; но немало и в любом другом месте; потому что всегда найдётся кто-то, кто из выгоды, фанатизма или тупости будет мешать людям жить по-человечески). И понимание того, что какие-то из принадлежащих культуре голосов являют собой более интересное и сложное понимание культуры, а какие-то менее (опять-таки всегда). Человек — это способность понимать другого, не совпадающего с ним. Но одновременно человек — это и выбор. Который гораздо сложнее, чем бинарный, но необходим, поскольку без него невозможны движение и рост (без которых невозможна культура). Поэтому, в частности, продолжаю сожалеть, что «Воздух» публикует отрицательные суждения только о том, с чем и так уже ясно.
        Но «мы», да ещё с исчисленным количеством, вряд ли нужно не только зрелому, но и любому автору. Потому что он стремится быть отличным от других и отвечать сам за себя; потому что это «мы» мешает слушать других, в него не входящих; потому что пути и успехи авторов переменны, и если один автор ощущает близость к тем или иным произведениям другого автора, это может быть далеко не всегда для первого автора и далеко не для всех произведений второго. «Мы» далеко отстаёт в подвижности от «я».



Александр Скидан

        «Противостояние» в сегодняшнем контексте всё же слишком резкое слово. Скорее, имеет место ряд конфронтаций вокруг конкретных поводов и фигур, неприятие тех или иных позиций, эстетических форм, культурных моделей и т. д. Это неприятие в отдельных случаях может быть очень сильным, но в полноценное «генеральное» противостояние, которое подразумевает если не лобовое столкновение, то хотя бы чётко прочерченную линию фронта, всё же не складывается —- из-за рассредоточенности, разнесённости по разным плоскостям точек соприкосновения и расхождения, а также наличия более чем двух враждебных друг другу сторон. Да и в советские времена взаимоотношения официальной и неофициальной литературы не описывались исчерпывающе «противостоянием»; было много «переходных» фигур, равно как и тех, кто не принадлежал однозначно тому или иному «лагерю». В перестройку возникло противостояние «либерально-демократической» творческой интеллигенции и «патриотически-охранительной», потому что контуры идеологического размежевания в какой-то момент совпали с эстетическим и, шире, социокультурным (впрочем, тоже далеко не у всех). Сегодня, такое ощущение, спорадически намечается нечто похожее, но повторение перестроечного сценария вряд ли возможно —- констелляции позиций многообразнее и сложнее.
        Теперь по поводу «мы». Оно имплицитно присутствует в самой структуре субъективности, как и «они», как разделение на «своё»/«чужое», «сакральное»/«профанное», «мужское»/«женское» и т. п. Это отложения глубокой древности, пронизывающие наш язык и, соответственно, мышление, не говоря уже о бессознательном. Современная философия (и поэзия) попытались разомкнуть эту бинарную логику, введя фигуру Другого (ср. известное высказывание Рембо «я — другой»; имеется в виду несамотождественность, «расщеплённость» субъекта) и деконструировав казавшуюся самоочевидной в случае принятия политических решений оппозицию «друг»/«враг» (к которой Карл Шмитт возводит само понятие политического). Но архаические структуры живучи, пересмотр или отказ от них, крайне непростые даже на уровне рационального дискурса, на практике оказываются делом ещё более трудным и болезненным, особенно в критических ситуациях, когда апелляция к ним выглядит риторически и онтологически беспроигрышной. Как пел один интеллектуально весьма продвинутый для своего времени бард: «Но, чтобы стоять, я должен держаться корней». На макроуровне положение усугубляется ещё и тем, что философия Другого — в вырожденной форме толерантности и мультикультурализма — воспринимается как навязываемая западными рыночными демократиями, как идеологическое прикрытие их экспансионизма, в конечном счёте, сугубо прагматических, экономических интересов (высвобождение и мобильность дешёвой рабочей силы из слаборазвитых стран требует её «разукоренения», т. е. разрушения традиционного уклада). Неудивительно, что это вызывает отпор. Наш традиционный литературный уклад, замороженный в советское время, также находится в процессе трансформации, но от дальнейших параллелей я, пожалуй, воздержусь.



Станислав Львовский

        Мне представляется, во-первых, что без необходимых уточнений такую постановку вопроса нельзя признать корректной. Что подразумевается под «движением литературы»? Если речь идёт о, так сказать, социальных манифестациях эстетического — т. е. о том, что раньше было «школами», а теперь принимает форму скорее полей с размытыми границами (а то и вообще разомкнутых/пересекающихся), то ответ будет один. Если под «движением литературы» понимается движение собственно эстетическое — то, по всей видимости, другой.
        Применительно к социальной реальности мне представляется, что произошёл переход иного рода — от генерального противопоставления к множественным противопоставлениям (но не сопоставлениям). Учитывая общий социальный и исторический контекст, это не удивительно, трудно было ожидать иного. Идёт процесс структурирования, в ходе которого поля возникают и автономизируются. Поскольку процесс автономизации одновременно является и процессом конституирования границ, он сопровождается агрессивными действиями одних полей в отношении других, затем мирными переговорами, затем снова агрессивными действиями — и так далее. По всей видимости, это долгосрочная тенденция.
        Единственным событием, которое может притормозить (или даже ненадолго прервать) этот процесс, является возникновение Большого Другого на позиции врага, — я имею в виду гипотетическое «Министерство Литературы». В этом случае, вероятно, будет заключено своего рода водяное перемирие, — впрочем, для этого такое министерство должно будет предпринять (по крайней мере) попытку взять под контроль не только экономические ресурсы — и без того невероятно скудные, — но и каналы распространения текстов. Каналы эти можно контролировать только очень отчасти (под угрозой находятся толстые журналы, крупные розничные сети и, возможно, библиотеки). Но интересующая лично меня часть литературы основной своей частью и так существует помимо перечисленных институций. После исчезновения Большого Другого, если оно не будет сопровождаться полномасштабным социальным апокалипсисом, процесс обособления полей возобновится.
        Если же мы понимаем под «движением литературы» её, как бы сказать, органическое развитие — т. е. расширение предметной области, возникновение новых техник и трансформацию оптики (всё это, to some extent, разумеется, само по себе является функцией социального) — то придётся признать, что эти процессы по сравнению с теми, о которых шла речь выше, являются запаздывающими. Свидетельством тому — множество авторов, печатающихся одновременно в изданиях, уже явным образом принадлежащих к разным социокультурным полям, но не вполне дифференцировавшимся в, условно говоря, эстетическом отношении. В одних областях запаздывание это выражено слабее, в других — сильнее. Опыт говорит нам, что мобильность поэтических практик довольно высока, процессы эстетической и социокультурной дифференциаций здесь пусть не синхронны, но характеризуются не таким уж большим разрывом. А вот, к примеру, только для появления — не говоря о большем — новой генерации критиков понадобилось двадцать лет.
        Так или иначе, режим противостояния множественных социокультурных полей является, на мой взгляд, органичным, поскольку появлению режима «множественных сопоставлений» должны предшествовать процессы автономизации сообществ и конституирование сравнительно ясных границ между ними, — а до этого состояния нам очень и очень далеко. Дифференциация и автономизация же полей собственно эстетических произошла у нас в ещё меньшей степени, чем социокультурных, — тут о противостояниях и сопоставлениях говорить вообще, кажется, рановато: в очень значительной степени здесь всё ещё сохраняется аморфное постсоветское состояние. В том, что касается прозы и критики, — уж точно.
        Наконец, выстраивание «мы» без парного (а на самом деле, парных) к нему «они» — и более того, без довольно радикального отвержения «их», — представляется мне пусть и желательным, но в реальности совершенно невозможным.



Андрей Тавров

        Мне близко высказывание Г. Померанца о том, что стиль ведения дискуссии намного важнее самого предмета дискуссии. Шире эту фразу можно понимать как сказанную про стиль любого противостояния или диалога. Неочевидная суть приведённого высказывания заключается в том, что качество моего целостного присутствия в мире важнее того, что я могу поведать собеседнику (неважно, противнику или другу), и моя цель не выиграть спор, не навязать кому-то свою точку зрения, а открыть собеседнику своё бытие. Тут уместнее продемонстрировать и предъявить самого себя, а не набор фраз, имеющих корыстную цель победить.
        Одним словом, тут важнее сначала быть, а потом уже действовать.
        Второе высказывание о борьбе и сотрудничестве — это стихотворение А. Парщикова «Борцы», где соперники больше похожи на напарников по танцу — идея, которая легла в основу философии борьбы «айкидо».
        И если бы литературное, а лучше всего, мировое сообщество состояло из борцов Парщикова и писателей с этикой и духовным уровнем Г. Померанца — то всё было бы идеально. Любые оппозиции превращались бы в искусство наращивания смыслов и энергий, в путь к единению при разнообразии на том уровне, куда с поверхности не проникнуть.
        Но литературные сообщества состоят из разных людей, а борьба и дуэли всегда были отличительным признаком как раз литературной жизни. Пушкин, Грибоедов, Волошин, Мандельштам и т. д. — все они имели дуэли на литературно-бытовой основе, склоки на той же основе, масса литературы, порой первоклассной, была рождена на почве литературной борьбы не на жизнь, а на смерть, и приравнивание чернил к крови (Толстой-Американец, Маяковский) стало обычным делом.
        Парадокс в том, что стремление к борьбе такого рода, вообще к конфликту лежит в глубине человеческой личности, потому что высвобождает огромное количество дополнительной энергии. Революция в России (во многом дело — литературное, все они написали целые тома сочинений — Троцкий, Сталин, Ленин, не знаю, писал ли Фидель или только говорил...) была инициирована вбросом как раз невероятной силы энергии борьбы. Большинство харизматов ведёт борьбу и знает ей цену.
        Отказ от борьбы, от образа «врага» может осуществиться либо сверху — законодательством, корпоративной этикой (но тогда конфликт будет загнан как раз в глубину той самой личности, которую я и намерен предъявить миру, т. е. это решение — всегда решение косметическое), либо изнутри.
        Думаю, что второй случай — единственно реальный путь перехода от ситуации героического конфликта к творческому сотрудничеству, к новому, неэгоистическому мышлению. Этот непопулярный призыв всегда выглядел утопично, но ситуация сегодня меняется на глазах. Пока этот переход не осуществился, рассуждения, каким быть литературному сообществу и стилю его диалога, достаточно непродуктивны, потому что никто ничего не решает. И не решал, кстати. Прежнее мышление всегда было жертвенно, особенно в жестах героического поведения. Жертвенно, это значит — было мышлением невольных заложников обстоятельств, а не их творцов. (Ну, деспот и толпа — взаимозависимы, избитая парадигма.)
        Общая сумма человеческой агрессивности всегда примерно одинакова, а количество её жертв росло благодаря технике. Сегодня, устрашившись возможностей убивать в таких количествах, люди и их агрессия перешли на природу. Попытка создания постполитического социума, рая на земле, где все жили бы в мире, в том числе и писатели, интеллигентно и корректно обмениваясь своими взглядами и идеями, удалась лишь отчасти, локально (Запад) и внешне. Личности участников не стали менее агрессивными или эгоистичными, стал менее эгоистичным лишь внешний стиль общения. Но всё же на деле мы предъявляем окружающим и самим себе не свой стиль — а самих себя со всеми своими «странностями», а проще сказать, частично регулируемым безумием.
        Самих себя — это тех, кто поставил Землю с её ресурсами на грань исчезновения. А это уже не косметика — это результаты деятельности и самосознания человеческой природы на сегодня.
        То же относится и к литературе.
        Тем не менее — раздробленная, распылённая масса литераторов, уходящая от «яростной борьбы», слишком политкорректная, мне кажется, большой литературы не создаст. Это будет и есть продукт литературного обслуживания социума в лице тех, кто в этом ещё заинтересован. Работа официантов. Настоящая литература всегда была и будет преступна. Но это преступление жизни против эгоистических матриц и паттернов смерти. Точнее говоря — действие внеэгоистического цельного сознания (которое считывается в процессе вдохновения, «священного безумия») по отношению к сознанию рационалистическому и прагматическому, сознанию «удобному» и контролируемому.
        Процесс, скорее всего, так и останется — парадоксальным и противоречивым.



Владимир Аристов

        Такую проблему, возможно, надо было бы ставить в «мировом контексте». Ведь реальна уже всемирная поэзия, при том, что поэтические области до сих пор (не только для нас и не только в силу «языковых разногласий») видятся разделёнными. То есть «энергия противостояния», о которой идёт речь в вопрошании, существует и между «поэзиями» разных стран. Однако даже осознать её, а тем более «использовать», пока не представляется возможным. Если же говорить о собственно нашей внутренней ситуации, то «баррикадность» в русской поэзии возникала и поддерживалась явно или неявно по моделям существовавших наших основных общих доктрин, — утверждения вроде «человек поэтической партии, я признаю суд только своей партии» до сих пор пронизывают сознание. Но поэтическое, если оно способно предвосхитить некоторые тенденции (и политические в том числе), может обнаружить зарождение нового отношения между людьми, хотя бы между стихотворцами (представим, что они тоже люди). Устремлённость в себя и вглубь своей группы или «партии» могла бы способствовать не только противостоянию, — эта особая энергетика способна была бы помочь выйти в пространство всеобщее. Вырастить новое, пусть в игровом отблеске, пространство, где своё просвечивало бы сквозь чужое, — одна из задач. Поэтому поддерживать «режим противостояния», если в нём — благотворная «разность потенциалов», необходимо, и в чём-то она, несомненно, будет даже усиливаться, но надо помнить о «едином» и проращивать его в себе, и тем оправдывать самоуглубление.



Никита Сафонов

        Ответ на подобный комплексный вопрос (а это именно комплекс, связанный процессуально и событийно в актуальности) естественным образом предполагает некоторое определение (а значит, и распределение) уровневых понятий. Генеральное как таковое (если мы говорим об имеющейся ситуации не только в масштабах страны и языка, но в соотнесённости с действием власти как силы, так или иначе ограничивающей различные свободы) являет собой некий принцип объединения тех или иных сред (чтобы не говорить «групп»), в которых сближаются принципы действия включённых единиц. Генеральное как инструмент, в том числе редуцирующий как различия, так и сопоставления, а соответственно, тоже являющийся порождающей функцией власти, может работать или на сжатие (в форму неразличимости, где отдельные голоса просто сосуществуют, объединяясь формальными сферами деятельности), или на расщепление (в форму частной раздробленности).
        Одинаково неудовлетворительными видятся структуры «мы — это не они» и «мы и они». Первая реализует генеральное на уровне представления одного через другое за счёт ввода различий, мало касающихся средств, задач и способностей работы «этих» и «тех». Вторая обобщает зоны работы, одновременно производя строгую партикуляризацию дискурса, где всем и всему предоставлено пространство (со)существования на уже имеющихся, закреплённых основаниях.
        Необходимостью является выраженное понимание того, что сопротивление генеральному в любом его проявлении — это процесс вырабатывания языков, высвобождающих процессы коллективной работы, коллективной не на уровне тел, но на уровне открытий (изобретений), являющихся субъектами искусства (и не только его) как актуальной деятельности. Это сопротивление может быть только беспринципным, без фокусирования на простом маргинальном противодействии (тогда оно просто было бы ответным в экономии сил), и постоянным в конвертировании (преображении) форм собственного проявления. И, конечно, это сопротивление не может находиться в прямом взаимодействии с той имеющейся широтой генерального, которая пытается изобразить его своим языком описания.
        «Нас может быть», и мера для этого — области нового.



Евгения Суслова

        Культура эстетического противостояния тесно связана с пониманием того, что сегодня предполагает поэтическая практика, понимаемая как «узел деланий и говорений». Если литература, даже обладающая мощным потенциалом смещения, всё же выполняет охранительную функцию (некоторая поэзия, безусловно, работает литературой), то поэзия находится на границе культуры и должна постоянно вырабатывать камертон действия (практики), связанного с многомерным распределением полей работы. Натурализация противостояния («мы — они») выводит из политики эстетического в быт, где невозможна никакая проблематизация происходящего.
        Компетенции поэта смутны, вопрос о том, чем он занят, кажется — при всей его нерешённости — неприличным, а соотнесённость поэзии с другими социальными (профессиональными) задачами — непринципиальной. Меж тем противодействие, думается, вырастает из ощущения пробоины в смысловом пространстве, вокруг которой, будто черви и догнивающие куски плоти, трепещут тексты, глухие к вопросу о том, в какой точке сходятся прошедшая картирование личная текстовая история поэта и вызов времени. В этом интервале, в удержании его от смыкания и превращения в границу, и разворачивается работающее противостояние.
        Письмо методологично в том смысле, что сегодня кажется необходимой выработка текстов, которые могли бы быть порождающими структурами для создания новых языков ментального мира, а значит, вели бы к освобождению от неартикулируемых властных структур. Некоторое количество сложно взаимосвязанных позиций обеспечило бы возможность говорить о политике эстетического, что сейчас в России невозможно. Поле критики же можно рассматривать как полигон для выработки языка мысли о письме, развитии его инструментальных возможностей. При так направленном усилии то, что кажется чрезвычайно удалённым от предзаданного поля прагматики и существующих позиций деятельности, могло бы привести к возникновению новых культурных практик, как это произошло, скажем, с абстракционистами и конструктивистами, имеющими прямое отношение к построению отраслей дизайна. Работать в области письма сегодня — значит постоянно задаваться вопросом о том, что, собственно, может быть поэтической практикой. Это противостояние представляет собой векторально втянутую внутрь силовую воронку, сметающую то, что не обладает равной ей силой сопротивления и созидания.



Татьяна Щербина

        «Мы» без «они», конечно, не бывает. Это всё-таки желание отделить, как в стихотворении Ахматовой «Нас четверо» (с Мандельштамом, Пастернаком и Цветаевой), «нас» от прочих, тоже называющихся поэтами. Стихотворение позднее, 1961 года, в молодые годы она бы такого не написала. А «Нас, может быть, трое» Пастернака — наоборот, очень раннее (1921 г.), и не факт, что оно о поэтах, хотя есть свидетельство, что Пастернак имел в виду Маяковского и Цветаеву. Вознесенский, наверное, последний, кто решил «зафиксировать» — «нас, может быть, четверо» (с Ахмадулиной, Евтушенко и, вероятно, Рождественским). Во всех случаях имелось в виду отделить «настоящих» поэтов (включая себя) от прочих. С тех пор есть много поэтов, хороших и разных, попытки систематизировать поэтов 80-х были, всё же, внешними, за исключением концептуалистов, но они — явление философское, не сугубо поэтическое. Есть просто поэты, которые печатаются в одних и тех же изданиях, ездят на одни и те же фестивали, получают одни и те же премии — но я не знаю, живёт ли там какое-то «мы». Лично у меня поэтического «мы» никогда не было, просто с кем-то дружили в разные периоды или всегда. Нет такой «жёсткой конструкции», эстетической, имею в виду, по отношению к которой «мы» возникало бы. В моё «мы» входили и прозаики, и музыканты, и художники (в одном стихотворении я даже называла троих) — это была новая волна 80-х, немыслимая в рамках бытовавшей ментальности, пусть и очень расширенных «шестидесятниками». Как-то Юрий Давыдович Левитанский, когда я принесла ему стихи Пригова, удивился, что мне может нравиться эта графомания. Прошло несколько лет, когда «гребень волны» накрыл всех, снова встречаю Левитанского, и он спрашивает: «Знаете такого поэта Пригова? Интересный, мне кажется». Т. е. в какой-то момент появилась возможность переварить и Курёхина, и Сорокина для людей, которым ещё недавно это казалось посягательством на святое. «Святое», видимо, изменилось.
        Так что потребности в «мы» поэтическом у меня нет (хотя отторжения всякие есть, вернее, просто неинтересно многое), а в человеческом — есть. И — но это уже не вполне «мы» — я радуюсь, когда выходят важные для меня книги: «мы» в ощущении, что разговариваешь с автором на одном языке, впрочем, и в жизни на одном, с теми же авторами. Вот общий язык — это важно, а он касается именно что «картины мира», восприятия периода истории, в котором мы очутились.



Бахыт Кенжеев

        «Мы», несомненно, нужно. Для меня это «мы» формируется по признаку причастности к настоящей поэзии. Вопрос только в том, как её, «настоящую», определить. Я считаю, что — помимо таланта — истинное искусство должно быть основано на служении. Но и тут возникает большой простор для истолкования. Кто-то сузит рамки этого самого самого служения до наших классиков, кто-то сочтёт служением, хм, поиски новых способов самовыражения. Скромно полагаю, что места в этом клубе «своих» заслуживают все те, (а) кому есть что сказать urbi et orbi, и (б) кто знает, как это сказать. Остальное — мелочи.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service