Воздух, 2013, №1-2

Глубоко вдохнуть
Автор номера

Отзывы

 

Николай Кононов

        Совершенно юный человек смотрел на меня незамутнёнными очами в аудитории Литинститута. Он сидел напротив, и нас разделяло несколько метров. Было это в 1995 году. Я читал стихи, а он слушал. Но что интересно, всего остального в подробностях я не запомнил — кроме этого юноши, постриженного в скобку каким-то вневременным образом. Могу описать его позу, одежду, несколько напряжённые манеры. Его неотрывный взор магнетизировал меня, что-то важное мне внушая. Потом, уже во дворе, он подошёл и попросил разрешения прислать стихи. И я получил внушительный конверт стихотворений, напечатанных на тощей бумаге без переката с рукописной правкой. Я, признаюсь, не был склонен углубляться тогда в чужие поэтические тексты, но некая эссенция, восходящая каким-то непостижимым образом над размётанными «пробами» этого юного человека, потребовала серьёзного внимания. Глаз выхватывал из плотной мешанины слов на хлипких листках спорады поэтического, и сомнения в даре этого человека не возникало. Самое главное — какой-то свежий словарь, прямое и цельное переживание самого слова как новости, обольстительная наивность сообщения и трепетность тона. И я отнёс эти тексты к дорогой мне обэриутской дикции. И, надо сказать, не ошибся. Я позвонил юному Даниле Давыдову в Москву. С тех самых пор мы дружны.



Максим Амелин

        Поэтический мир Данилы Давыдова построен на постоянной борьбе разнонаправленных начал: условного добра и не менее условного зла, высокой классики и низкой уличной речи, литературы и жизни, — на борьбе, из которой победителем выходит сам сочинитель, равно восприимчивый к обоим и в то же время им обоим чуждый. Ему удаётся извлекать из бессмыслицы смысл, из невнятицы — отчётливую внятность, из сумбура — прихотливую музыку, которая, быть может, доступна только искушённым знатокам. Развоплощённый и расподобленный человек — его лирический субъект-маска, скрывающий подлинное лицо, искажаемое, по Ходасевичу, «то отвращеньем, то восторгом».



Василий Чепелев

        Как-то в честь Дня поэзии меня попросили прочесть лекцию на тему «Наркотики и алкоголь в современной русской поэзии». В процессе подготовки выяснились три вещи. Во-первых — наркотики в ней внезапно не играют никакой особенной роли. Во-вторых — без передёргивания карт в эту тему, основываясь на текстах, невозможно включить такую, казалось бы, очевидную в её рамках фигуру, как Данила Давыдов. И третье — важное: в попытках придать лекции формат лекции была сформулирована прямая и простая, как деревянный фонарный столб, классификация. А именно — были выделены поэты, в стихах которых алкоголь, часто или иногда фигурируя, является важной, но неотрефлексированной темой, этаким трагическим по определению обстоятельством, при этом, грубо говоря, почти всегда пишут они о другом, однако получается высказаться в первую очередь о не самом важном этом обстоятельстве. И поэты, в стихах которых об алкоголе на самом деле сказано гораздо больше, глубже и серьёзнее, и которые даже иногда пишут именно об алкоголе и, так сказать, алкоголической парадигме, и при этом, как и первые, как будто бы говорят о другом, но высказываются в результате и о том, и об этом. Первые обычно несколько чувственнее, вторые обычно сильно умнее.
        Здесь и сейчас всё это мной внезапно говорится потому, что Данила Давыдов в своих стихах в одну из главных очередей говорит о поэзии. Причём так, как другие говорят об алкоголе: то как первая категория, когда Давыдов всё равно говорит о поэзии, даже когда кажется, что он говорит о чём-то другом, хоть о любви, то как вторая категория говорящих в стихах об алкоголе, когда поэзия становится в его стихах предметом прямого анализа, являясь чем-то не очень при этом приличным и очень мучительным, чем-то, над важностью чего в собственной жизни умному человеку остаётся только горько иронизировать.
        При этом случайно возникшее в предыдущих абзацах слово «умный», возможно, оказывается главным. Давыдов — один из умнейших современных поэтов. Хоть вспоминай анекдот про «бороду-то я сбрею, а умище-то куда девать», наблюдая за многолетним разрабатыванием Давыдовым различных лубочно-упрощенческих решений и увлечением псевдолекалами низких жанров. Важность и уникальность Данилы Давыдова в нашей поэзии понимается наряду с постоянным ощущением диалога с человеком и поэтом очень и очень умнее тебя ещё и в связи с тем, что Давыдов — поэт подчёркнуто ненежный. Нежность и трогательность, эти два, пожалуй, краеугольных камня нашей актуальной поэзии двадцать первого века, оставлены им для использования в мирной жизни.
        Да, ещё Давыдов удивительным образом консервативен. Тот же ум, как ключевое, демонстративное качество поэта. Приметы актуальной поэзии времён конца девяностых — начала двухтысячных вроде канонических «зон непрозрачного смысла» или сознательно акцентирующих интертекст формальных решений, или, в конце концов, интонации «открытия америки», — всё это в 2013 году смотрится уже почти как подчёркнутое и безоговорочное следование точной рифмовке. Это не наезд с моей стороны ни в коем случае, это уважение к честному «карфаген должен быть разрушен».
        Получается какой-то такой отзыв, как будто бы я постоянно обвиняю в чём-то Давыдова. Это, конечно, не так. Как бы банально ни звучало, но перепутать его стихи с чьими-то другими невозможно физически. Если всерьёз задуматься — это большая редкость. Как бы банально ни звучало, но без стихов Давыдова нынешняя поэзия никак бы не могла бы стать такой, какая она есть сейчас. Это — редкость меньшая, но чрезвычайно важная.
        В конце концов, я отлично помню, как в 2000 году объяснял, что сейчас самое главное в современных нам стихах, на примере давыдовского «Проекта литературного журнала в Интернете». Самое удивительное, что, кажется, на примере его сегодняшних текстов можно снова попробовать это объяснить.



Сергей Сдобнов

        Говоря о Даниле Давыдове, важно постоянно иметь в виду его аккумулятивную и интеграционную деятельность в культурном поле. Это не только практика организатора, лектора и хроникёра. Речь, скорее, о «человеке текста», представителе сложившегося гуманитарного сообщества профессионально работающих со словом. Но связь со словесностью здесь не утилитарная, а этическая и психологическая, где обращение с текстом — уже не выбор, а постоянно рефлексируемая необходимость. Давыдов — поэт-наблюдатель, отмечающий и отчуждающий изменения литературного процесса. В то же время в словесной практике (устной и письменной) он работает с культурными кодами повседневности («10.00 — позвонить в милицию по поводу паспорта»), указывая на эстетическую сторону материала.
        Одно из исследовательских полей Давыдова — «смена/изменение Другого» (и в роли адресата, и в качестве предмета высказывания). Отсюда диалогичная природа его текстов, обращённых к меняющейся знаковой среде, в которой «и с истиной всё как-то неудобно», и следует говорить «о чужом на чужом языке».
        Непосредственная связь с концептуализмом и наивной поэзией позволяют идентифицировать субъекта давыдовской поэзии как сторожа «зон непрозрачного смысла»: из ученика и собирателя поэт становится хранителем «забываемого знания». Поэтому так осторожно и с таким сомнением приходится отнестись к очевидной, но мнимой простоте этих стихотворений.



Аркадий Штыпель

        Поэтика Данилы Давыдова меня скорее отвращает, нежели прельщает; тем не менее (а может быть, именно в силу того), Данила — единственный из ныне здравствующих стихотворцев, кто оказал на мои собственные писания заметное (по крайней мере, заметное мне самому) влияние, в чём я нимало не стыжусь признаться. То есть, именно читая и слушая Данилу, я стал куда свободней, непринуждённей, можно даже сказать, фамильярней обращаться с русским стихосложением, да и со своей собственной поэтической персоной.



Виталий Пуханов

        Данила Давыдов один из немногих стихотворцев, кого я считаю безусловным поэтом. При этом мне совершенно безразлично, как его воспринимают другие и кем считают. Это личное, да, заранее соглашусь, что я необъективен и предвзят. Данила Давыдов — именной персонаж нескольких моих стихотворений, прототип нескольких героев, есть и просто посвящения Давыдову. Мне нравятся замечательные стихи Давыдова и нравятся отвратительные его стихи, потому что я понимаю, зачем он написал так или так, словом, я ему сострадаю. Мне кажется, я понимаю его, и мне совершенно не важно, правильно ли я его понимаю, никогда не стану сверять с Давыдовым правильность понимания Давыдова. Я рад, что живу с ним в одно время, без Давыдова было бы совершенно невыносимо пребывать в пространстве, называемом «литература».



Наталия Черных

        В цеховом пространстве русской поэзии, которое волей-неволей сложилось в последние двадцать лет (с фатальным центром в Москве), да и в любом когда-либо возникавшем цеховом пространстве — есть связи между людьми, которые с течением лет не изменяются.
        Я оказалась пленницей такой связи. Мне совершенно невозможно представить Данилу Давыдова мэтром, профессором, кандидатом. Тем не менее, Давыдов — и мэтр, и кандидат, и профессором будет (если ещё не стал). И даже если это так, для меня Давыдов — последний лепесток голубой незабудки иенских романтиков. Сон, гётевское имя: Генрих, Новалис. Как было при первом впечатлении. Как и осталось.
        Давыдов рассказывал много, охотно, мило картавил. Ничего подобного ранее я не слышала. Казалось, он читал всё. Гегель-Шлегель, Борхес-Маркес. Он слушал "Coil". На фоне ночного неба летали довольно густые ещё чёрные волосы — ну просто Шелли. Вдобавок он носил тёмно-синий свитер, который ему очень шёл.
        Он заявлял о себе как герой Гёте: я альфонс. Или: я должен реализовать нереализованный потенциал моего отца. Или: я должен собрать самую большую библиотеку, чтобы государство содержало её. Как-то раз Давыдов, в состоянии мрачно-возмущённом, поведал, как во время одной вечеринки он лёг на пол и крикнул: «Я Сонечка Мармеладова русской литературы. Убейте меня!». В другой раз он заявил: я шкаф. Там много ящичков, и в каждом — нечто очень мне дорогое. Я не могу выбрать самое дорогое.
        Ему было всего восемнадцать, ещё не было девятнадцати, а все замечали, что он начитан на все сорок. Он спал днём, жил ночью, утром шёл в институт и спал в институте. Девушки ему объяснялись в любви по-французски. Он пытался жить обычной рассеянно-приятной литературной жизнью, всё это было совсем не его — но он так хотел. Новые стихи мне казались более скучными, но в самом Давыдове стало меньше романтизма и больше плоти. Мрачного, или, как я выражалась тогда, опиумного блеска в глазах не стало. Идея ушла в материю, материя начала занимать новые литературные пространства.
        Зато Давыдов научился манипулировать людьми и текстами. У него как-то сразу получилось перепрыгнуть из молодого и талантливого Дани в Давыдова, за какие-то полтора года. Потом начались конференции, презентации, поездки и прочее. К началу двухтысячных от гётевского героя не осталось ничего.
        Мало кто носит на себе столько отметин времени, как Давыдов. Его шаг — от романтического образа к образу хозяина словесности — был смелым и требовал много сил. Не знаю, какое сравнение употребить, да и нужны ли сравнения. Давыдов сделал с собой что-то вроде того, что делают герои его рассказов. Он был пламенным юношей с незабудкой в глазах — стал мэтром не самого плохого литературного сообщества. Так что никому не обидно.



Виктор Iванiв

        Давыдов сказал, что живёт стрёмно. И я стал тоже жить стрёмно.
        Приехав как-то из Самары, Давыдов сказал, что в американском аэропорту накрыли целую мафию.
        Потом я спал в его кровати. А он долго шептался до утра с кем-то, и доносился их смех.
        Потом Давыдов был жестоко избит агентами ФСБ.
        А перед этим он показывал Путину голую задницу.
        Потом его стукнул ещё Соколовский, назвав себя ебанутым солдатом любви.
        Наконец, когда Давыдов посвятил меня штопором во дворянство,
        Бога спал на коврике в одних трусах, а потом рухнул с табурета.
        Предвидя всё это, я попросил Давыдова в прошлом году ничего подобного больше не устраивать,
        Но это не помогло, в этот раз я свихнулся сам на идее быстрого похудания.



Денис Ларионов

        В своих текстах Данила Давыдов разворачивает тонкую смысловую игру, связанную с экзистенциальным профилем человека, ощущающего трагическую разорванность мира. Причём данная проблема носит не абстрактный, а вполне конкретный характер языковой недостаточности, невозможности обозначить фантазматические конструкции и, прошу прощения, «фундаментальные категории человеческого существования» (я поэт нормы, однажды сказал мне Данила). Быть может, именно поэтому язык поэтических текстов Давыдова балансирует между восторженностью и афазией и распространяется в пределах от воображаемых территорий до удушливой повседневности. Язык очерчивает дорогую лирическому субъекту картину мира, но за её пределами всегда остаётся некий, как сказали бы психоаналитики, остаток, не воплощённый в слове и жесте компонент, вызывающий тревогу. При этом Давыдов принципиально удаляется от герметичных практик, отдавая предпочтение примитивистской традиции, которую изучает как филолог. Прибегая к резонёрству трикстера, Давыдов получает возможность исследовать территории, где в странных сочетаниях сходятся советские и постсоветские коды (пример этого — недавний текст Давыдова «чтоб как алиса селезнёва...»). При этом нельзя не заметить некоторой дидактичности его текстов, которая может быть связана с мироощущением человека, чья ранняя молодость пришлась на девяностые годы. Это такая дидактика для узкого круга, которую в двух словах можно выразить так: мне есть что сказать, я могу быть неправ, но если ты услышишь меня, я буду рад.



Массимо Маурицио

        Я знаю Данилу давно, и у нас, как мне кажется, немало общего, как с личной, так и с профессиональной точки зрения.
        Я люблю читать его стихи. В них легко узнать его голос, увидеть его взгляд, его кривляние. Я люблю интонацию его стихов, как бы лёгкость, которой веет от них, звучание как бы простой и как бы невесомой песенки. Как бы.
        Мир Данилы филологически точен, он детерминирован языком, это — мир, где каждый элемент свидетельствует прежде всего об этом детерминизме, выраженном как бы (опять же, это «как бы») тоненьким голоском, лепечущим об одиночестве и насилии, о фобиях и страхе, об обречённости, о страшных, бессмысленных сторонах жизни, на которую устремлены глаза ребёнка, выкинутого в чужой мир. И любая попытка понять его лишь усиливает ощущение отчаяния и бессилия, детского, неотрефлексированного, безысходного.



Виталий Лехциер

        В поэзии Данилы Давыдова есть все необходимые слова, метафоры и развёрнутые фразы, которые могли бы претендовать на авторское самоописание. И если они и не задумывались так специально, то для нас, читателей, вполне, вполне... — «тонкие вещи», «где субъект высказывания?», «два я», «хе-хе». Или вот такое: «Выбрать точку задумает, — не сможет, / задумает остановить перераспределенье — / столкнётся с выбором посущественней, / что ни покажет обратной стороной — / выставит подлинную, не злобно — радостно, / не радостно — выспренно, и все вокруг / в плен попались». Это как будто по-давыдовски: не злобно — радостно, показ подлинного через его обратную сторону, постоянное перераспределение смысла по ходу стихотворения и всё время непростой выбор каждой следующей строки, и, что примечательно, автор ни грамма не устаёт сопротивляться словесности, несмотря на свои кокетливые заверения в противоположном. С антропологической точки зрения герой Давыдова очень похож на самого автора со всеми вытекающими отсюда социальными, интеллектуальными и телесными практиками. Карнавальная, частушечная, обсценная и отчаянно-опрощенческая стихия Давыдова, обращённая прежде всего на самого себя, не позволяет ему принять ту или иную серьёзную экзистенциальную позу. При этом степень проникновения его в культурные напластования современного, в том числе поэтического, сознания весьма высока. Этот «изысканный муравей» от книге к книге тащит скарб своей и чужой неприкаянной, разношёрстной речи, ведо́мой в одних и тех же биографически релевантных и дружеских сообществах, речи, как будто призывающей всех нас стать просто людьми или, на крайний случай, филологами-простецами, относящимися к собственной жизни как к бесконечной песенке про бычка, который вздыхает на ходу. Конечно, есть в такой позиции некая стратегическая уловка и некое послабление самому себе, но и сознательно принятая высокая миссия — лукавого напоминания о вещах очевидных, но попираемых и забытых.



Александр Скидан

        Данила Давыдов расковыривает старые романтические раны двоемирия и двоемыслия, но делает это в ситуации решительно неромантической, вне возвышенных декораций, на носовом платке внутренней речи, где коммунальный бубнёж и толчея как постоянный радиоактивный фон, где «наш субъект вовек не будет индивид». То есть субъект наш и бесконечно делим, в остатке неизменно «чужое слово», сказанное раньше и по точному адресу, даже если это бессмысленное лопотанье предсмертного мужичка из «Анны Карениной», гвоздочки и косноязычный железнодорожный бред Анненского или скобяные предлоги Мандельштама. Есть кому залезть за междометьем в карман. Эту-то комедию и ломает Давыдов, сам себе клоун-дознаватель, хлещущий себя по щекам, сам себе — автоответчик. Составчик тронулся, но пришёл не на конечную станцию, а в депо, пора выкладывать на стол все твои инструменты сцепщика — исковерканный синтаксис, обмолвки и обмылки цитат, литературный быт, наконец, его круговую поруку, пароли, явки.
        Такие стихи едва ли могут нравиться, в них есть что-то неприятное, как в очной ставке. Но автору, похоже, приятно это сознавать — пусть нравятся душеспасительные другие, на душеспасительное вообще спрос, а нам надобно мысль разрешить: с лазейкой слово или без? Из формулы Введенского — «Не разглядеть нам мир подробно, / ничтожно всё и дробно» — он словно бы оставляет только вторую часть и с её помощью наводит себя на резкость. Чтобы увидеть подробное — слишком подробное — сокращение лицевых мускулов у указывающей на себя пальцем маски, выбить второе дно и выйти вон.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service