ФРАГМЕНТЫ ЛИЧНОГО 1 Петербургская невозможность сказать — едва ощутимая, ускользающая, но сама по себе — разъясняющая прорехи в сезонных делах, подозрительную связность зримых очертаний, обилие многоточий в записках частного характера, ритм смены этих подвижных образцов вожделения. Мы разучились видеть разницу между movie и photo, но по-прежнему — во всеоружии осязания, как будто хитрости лепки и тёплый гул гончарных кругов знакомы нам не слабей, чем зуд в окраинах наших тел, — и мы силимся потерять волю, но — не находим прежних оснований. Сторонясь гротескных изломов — как боишься столкнуться с нелюбимым папашей в темноте узкого коридора, как крепнет промокший лист (если смотреть очень долго, вне зависимости от погоды, зрения и времени года). Не ртутью измерялась температура терпения, — но и нет тех глаз, что без ущерба отвечали бы взглядом на взгляд. 2 Несколько главных слов, сказанных губами тишины без надежды быть услышанным, — простое терпение молчащего, не сравнимое ни с одной из наличных абсурдных картинок. Вот гуляющий берег осени, — череда коротких просветов, подчинивших себе ритм и движение, а потому — изгнанных из раздробленности обыкновенного счастья. Не желал скатываться в простую жалобу, но нашёл нужным отметить, слегка задержавшись у самого порога, что последние фрагменты личного укатились ко всем чертям; что нельзя к чему-либо прикасаться — и в то же время быть тем, кто касание совершает; да, и ещё осталось полбанки шпротов на нижней полке холодильника, можешь доесть, если вдруг почувствуешь голод. — Нет, у них новые кроссовки, крайне модные джинсы, целая куча флаеров на вторую бесплатную кружку, и наши шпроты вряд ли их заинтересуют. ПРОСТОЙ БЕСПЕЧАЛЬНЫЙ РАССКАЗ
Короткий стежок, не похожий на взгляд или вывих, равняющийся какой-то единственной лобной пустоте, тишине любовного замирания. Когда, отдав ветру фото покойных, сидели на осеннем бордюре, и в неласковом дрожании веток парка читалось всё, о чём умолчал хитроумный создатель ребуса: писатель в пилотке, мальчик в мокрых шортах — и неизвестный худой гражданин, обнимавшийся с глобусом перед последним, самым нелёгким прыжком. Именно здесь детям было объявлено, что тактичность хуже геноцида, а память губительнее любой войны, и потому — не ищи впредь взглядом светящееся окно и забудь о тех штуках, что некогда обнаруживались под мерцающей елью. Утренний ветер похрустывал бумажными фонариками, и бледный доктор, ощупав территорию тела, несмело растаял в прибрежной листве. ПРАЗДНОВАТЬ ЧТО-НИБУДЬ
Праздновать что-нибудь вроде смерти или тому подобных социальных приключений: если ветер колет глаза, если тёплая газировка режет и жжёт нутро, если вся прелесть мира вдруг подходит к тебе с серпом и ножом, — значит, ты вспомнил себя. Если на отчётливую карту местности наложить групповую семейную фотографию, Ярославль, 1939, у дедушки всё ещё две ноги, — что скажут тебе потом эти мелькающе-сумасбродные деревья, дороги и дома, сердитые чугунные ворота, помеченные на карте карандашным крестом? Мы хором говорили слово «память», надеясь вспомнить — какого оно цвета? — но думали только о грустной ноге, которая, кажется, всё бродит над немеркнущим миром. Остались только последние волчьи радости, записываемые в тихий блокнотик, — остывающий ужин, задумчивая прогулка среди парковых сосен и всё то, что будет потом. ВНУТРИ СЛОВА «МЫ»
Терпеливо трепетавший в ожидании ласковой расправы, внимавший словам, едва успевавшим превратиться в запахи или шелест опустевшего сада: так быстро потемнело всё вокруг, что не разобрать — обморок или финал, или триумф — или простая ошибка беспамятного почтальона. Над синевой ночи уже зрело одно настолько существенное, что в одинокой глубине бульвара забулькало что-то, имеющее непредсказуемые размеры и едва ощутимые последствия. Обычный больничный ужин, печёный песок, полголовы собаки, леденец-петушок, — съел с аппетитом и ждал сигнала к отбою, чтобы попасть наконец в чаемую пустоту. Терпеливое томление, скрывавшееся внутри слова «мы» — гласила записка, найденная поутру у ног распростёртого аборигена. С БРИТВОЙ
Не хрустело на стыках, перемежающих осколки терпения: выйдя на улицу — с острой, как бритва, бритвой, — вуайёр, наблюдающий вивисектора, видел слепые следы людей, распределившихся в позах камней вдоль взлётных полос, а после — приснился себе синичкой, лиской и кошкой. Ласково, удушающе-сладко, — почти как раскраска с атрибутами гардероба, как раскалённые клювы щипцов, проглатывающих мальчишеские тестикулы: прекратить чепуху вожделения, свить гнёзда, склеиться в стайки, стать невидимым, стихнуть. Когда зубы сжались до хруста; когда над всеми, кого ты любил, взошло игрушечное чёрное солнце; когда забавы милого мира прошли над твоей головой тенью тех пенных слов. Когда весь вечер — струи шампанского, брызги салютов и конфетти — в честь оборотней и убийц, в честь вурдалаков, садистов и кровопийц, в память о прожорливо чавкающем «вчера», когда А. и В. невзначай очутились под одним одеялом... И т. д. Глянул в зеркало — и срезал постылое личико. ТОЛЬКО ГОРОД
С кем говорит белизна листа в тишине последнего городского опустошения? — лёгкий холод падающего облака, дрожание ветки и чернота топкой земли, — проезжая мимо всего, проносясь в поезде и самолёте, не заметили, как стали счастливее мёртвых, а теплота слов стала горчей укуса пчелы и легче кругосветного путешествия на каноэ. На фигуры города — глядели глазами заблудшего почтальона, на обилие снега, хлеба и слов, на обломки железных дорог, на груды холодных крючков и домов, — пока Капитан Пиздец с простреленным попугаем в кожаном рюкзаке и добрейший Капрал Бесконечность с недельным запасом протезов из лучшего дуба, ступив на пологий порог, не сообщили, что города больше нет. НЕСБЫТОЧНЫЙ ПЕЙЗАЖ
1 Рассеявшиеся вдоль взгляда осколки оледеневших смыслов, — доктор в маске тигра, потаённое кипение корневищ и твоя надушенная записка о нежном креме, кофейных ложечках и невзгодах эмигрантского гардероба. Терпеливо кутающийся в темноту персональных переживаний, мучимый затверженной шуткой или лаской тревожного взгляда, — осматривал опустевшие улицы города, битые камни, растрёпанные жалюзи магазинов, растерзанные овощи рынков; испытывал сочувствие к раненым, всё больше напоминавшее жажду насилия. Это похоже на развесёлую французскую песенку, где в каждой букве спрятан невидимый чикатило. «А теперь потрудитесь вспомнить самый счастливый момент Вашей жизни». 2 Звук густой и глухой, — грохот значений, лишающихся присутствия, под который кружатся в пляске все утратившие растерянность. Кто говорит эти слова невидимым голосом в одинокой темноте, лежащей над тихим и несбыточным пейзажем? кто видит полёт этих слов над местами славы и торжества? Не выходящее пьяное слово, а такое, как если бы букв не существовало, — и вереницы пустот окутают пение жертв: пирожные и моллюски, женские талии, шляпки, животные в гримах людей, портрет съеденного путешественника, вспухшие от крови больничные тряпки, серый воск покойницких лиц, — подойди и приласкай! Чем ещё объяснить эту нестерпимую жгучую радость?
|