Непонимание моё, ты тут?
Моё чужое, непойманное, ты не оставляй меня.
Ужо тебе, не гоже мне одной, сменяя
двух языков ободранную кожу
на жалящий себя ж раздвоенный язык.
«Заключённый сад»
Вступление
О сирене и речь — со всеми присущими героине оттенками: Сирена, вещунья-птица Сирин. Увлекает, потом губит (ложе — лужа, гражданин — женщина). Оборачивается пленительнейшим ликом (Смятение моё, ты здесь?) озарившегося улыбкой ангела, сопутствовавшего Батюшкову. То вдруг выпускает стрелы тютчевской «Малярии» (не говори, аркадия, красиво / и яви нам не отпирай). Первый вопрос читателя, не знакомого со стихами Гали-Даны Зингер: на что похожи? На чьи стихи? Кто из поэтов, знакомых читателю — опытному или неопытному, не важно, — находится рядом с нею в словесном пространстве? Не вижу причины вписывать в эссе о поэте какие-либо другие имена рядом с именем героини. Имена вполне уместны в критической статье, но неуместны при объяснении в любви. Представьте себе, что влюблённый говорит своей избраннице в известную минуту: твои концепты напоминают мне концепты Тэффи.
Героиня не пишет стихи — она поёт стихами. Это пение, обращённое назад во времени, но не к прошлому. Так небесное тело, вдруг обернувшись вокруг оси, поворачивает вспять и некоторое время идёт, кажется, по тому отрезку орбиты, который недавно прошло... В ритмах и паузах у героини есть нечто и от древних песен сефардов, и от финно-угорских сказаний. Пение, долгое, иногда внезапно-резкое, иногда протяжное, жалобное и неуловимо коварное. «Она — страдающая», — так выразился о стихах героини Олег Дарк. Да, в её стихах есть томление распускающегося листа. Лист никогда не станет деревом — но в нём много древесности, если так можно назвать нечто всегда тёплое, очень похожее на человеческое тело, но более долговечное. Лист — часть дерева. Героиня чует славянские корни как древесность. Она вбирает её в себя и изменяет в себе, как лист изменяет в себе древесную природу. И возникает неразделимое в двойственности существо её поэзии: древо (мировое? запретное: заключённый сад, запретный сад...) — и, кажется, о двух стволах. В двух ипостасях.
Что-то мне этот сад напоминает. Летний? Белые ночи? «Ты стоишь вдоль прекрасного сада» — «Я слежу молчаливые тени / Стороживших всю ночь этот сад» — «В архитектурной муке длится сад, / подобно недостроенному зданью»...
Отрадно сознавать, что оба слова,
из одного быв извлеченны корня,
двумя стволами разветвили крону.
«Осаждённый Ярусарим»
Личное: начало
У меня не было (и, по всей видимости, не будет) близких отношений с поэзией Гали-Даны Зингер. Но если дать волю ассоциациям, вряд ли кто из поэтесс 60-х годов рождения вызывает у меня такой богатый ряд (ассоциаций). В её поэзии есть очевидная, но верная ловушка (пишу только как поэт о поэте). При чтении стихов, с листа или вслух, понятно — каким образом и как происходят её стихи. Это даже очень очевидно, как она дышит и записывает. Но стоит встать и выйти из них — отнюдь... Не получится. Здесь — парадокс: ведь стихи Гали-Даны Зингер — для опытного и вдумчивого читателя. Их даже можно назвать «научными». И притом они обладают неодолимой увлекательной силой.
Однако сначала — общий ракурс.
Поэтессе писать о стихах другой поэтессы — всё равно что хвалить красоту соперницы. Женщину любимого мужчины. И это всегда надо иметь в виду, когда пишешь и читаешь, — чтобы это изначальное библейское чувство не сошло с пьедестала и не пошло бы по улицам интимного поэтического города, в котором всегда всё так хрупко и части которого — как части платья — едва смётаны.
Но когда возникает вопрос о женщинах-поэтах, сразу же чувствую себя Парисом и начинаю рассуждать о недостатках женской поэзии вообще: «В ней, я думал, / по языку судя — мужское сердце. / Но так-то — нежного слабей жестокий / И страх живёт в душе, страстьми томимой»... И сейчас я намеренно субъективна, и настолько, насколько возможно быть субъективной, и даже больше — и вот почему. Стихи Гали-Даны Зингер настолько хороши для аналитиков, что эссеисту, кажется, ввиду армии аналитиков (осаждённый Ярусарим) — и делать нечего. Но соотношение сил — только воображаемое.
Ярусарим. Всё дело в именах
Гали(на) — в приблизительном переводе с древнееврейского — тишина. Гали-Дана: тишина как дар, изначально данная тишина. Но стоит прочитать первое стихотворение из «Осаждённого Ярусарима» — как впечатление изменяется. Гром среди ясного неба, буря при солнечной погоде, ливень. И вода, вода, вода — та самая, которая была разделена на две воды: небесную и земную. Сращение славянского и семитического языкового мышления — как прообраз грядущего воссоединения вод, изменение стихий после испытания их огнём.
Откуда в этой водной картине взялся огонь? Скорее всего, солнце — творящее начало. Вспоминается:
Когда бы Солнцу я посмела
Сказать, лучами всё паля:
— Горячее моё! Родное!
Ты — моё тело. Это — я. —
Елена Шварц
Гали-Дана детализирует:
кружится голова.
зори и духи? шквал.
ноет подвздошье.
иной
плёнку не доснимать.
первый засвечен кадр.
северная заря
куражится надо мной.
Огонь мучителен (снова: она — страдающая), огонь смертелен. Огонь плюс вода в эзотерике — эсхилова драма, Эдип, Антигона. Но огонь поглощает нечто, что тяготило и угнетало. Без уничтоженного огнём гнёта жизнь пуста и ничтожна. Но назад никто не собирается — «я не ездок назад».
И сами собой встают невесть с какого дна образы Чермного Моря, стен воды, одесную и ошую, и Египет позади. Мицраим. Город, из которого надо выйти, пока жив. Песах.
Пожалуй, самый объёмный образ у Гали-Даны Зингер — Ярусарим. Он содержит в себе несколько легко узнаваемых и несколько скрытых для неопытного читателя смыслов. Во-первых, конечно, Рим. СССР, в переводе на язык неофициальной/неподцензурной культуры. Мир — мiр, область угнетения и принуждения, область вынужденных надежд, которым поэт предпочитает безысходность за его пределами. Кстати сказать, немногие поэты (вспоминаются ранние опыты Сергея Завьялова) решаются включить в число используемых письменных знаков и устаревшие. Этот мир с точкой смотрится как именная печать. Во-вторых — Иерусалим-Ерусалим-Гершалаим, святое место, страдающее (как и поэт) в оковах мiра. Третье — Мицраим, духовный Египет, в переводе с языка святых отцов Восточной Церкви. Здесь сталкиваемся с интереснейшей и не для небольшого очерка — текстологической загадкой. Двойные имена. Одно — произносимое, другое — тайное. Китеж — Кедуша.
Поэт выбирает исход — песах. Но песах оборачивается безысходностью (горелая кость, остаток ритуального блюда) — и впереди сорок лет странствия.
и царь не придёт и смерть не придёт
...
и два всё твердит: не зря
не узрели мы царя:
ведь смерти не узрели мы
незрелые наши умы
«Ритуал»
Это коленчато-изогнутое, как кузнечик (Гуро? Хлебников?), словечко — Ярусарим — содержит в себе и ярость, и улыбку, и нечто действительно грозное.
Ярусарим, темница мiра.
В пробирке из-под валидола
...
Ярусарим, ты вся, ты весь
сместился влево от оси.
«Городу и мiру»
Ливень. Сад
В этих стихах манит и магнетизирует питерская, водная, дождевая нота. Я бы даже сказала — аронзоновская нота: «в горах от грома рай стоит — приводит даль пример». Не настолько академичная, чтобы выйти в дамки, — и слишком стройная, чтобы оставаться в благородной тени. Вот этот полусвет накануне грозы, этот гремящий рай — не оставляет места для рассуждений при чтении стихов. Они идут как жгуты воды — мучительно, холодя. Поэтесса достигает режущей глаз ясности языка. В ней — родниковые воды возлюбленного Питером (и не только) ОБЭРИУ. Это хрупкая сирена великого моря словесности.
От женской поэзии принято ждать либо эротического, либо материнского флюида. Но бывает, что и оба — сразу. Стихи Гали-Даны Зингер действительно сочетают оба флюида — но это флюиды, которые излучала бы легендарная королева Медб. Её эрос жёсток и почти циничен, а материнство грозно и тяготеет к богоборчеству. Возникает одной линией изображаемый силуэт-характер, возможный только в определённое время и в определённом месте. Если вспомнить детали биографии (Питер, Рига), то пленительная сирена и легендарная королева превращаются в мятущийся, пламенный элементаль. Пленительный — пламенный. Созвучие, возможное в стихах героини.
Почему вот этой пылинке
Говорю я не «ты», а «я»?
Кремешку, блеснувшему глухо
В смертной впадине бытия.
Когда бы Солнцу я посмела
Сказать, лучами всё паля:
— Горячее моё! Родное!
Ты — моё тело. Это — я. —
Но даже ветром я не стану,
И он уже не станет мной,
Хозяйка я одна под тёмной
Растленной этой скорлупой.
Елена Шварц, 1996
меня здесь нет
только мельчайшая взвесь
меняющихся местоимений
1-го лица ед. числа
последняя двугласная буква
едче не скажешь
и слабый отсвет
твоего второго лица
Гали-Дана Зингер
...Всё в мае началось...
Самая трепетная, почти интимная ассоциация — стихи Елены Шварц. Настолько много общего, что приходится от сравнений немедленно избавляться — чтобы вернуть начальное впечатление от стихов героини. Мне очень нравится церковнославянское выражение в переводе девятнадцатого столетия (анонимном): «предзанятые впечатления» (из «Слов подвижнических» Исаака Сирина) — вот именно от них и надо избавляться. Во-первых, весна — период рождения. И период зачатия — примерно август. Цветение — и там, и здесь. Пышное, яркое, упругое цветение весны. И строгое, прохладное цветение конца лета. Во-вторых — общая география и время: СПб, конец XX века. И отчасти — Прибалтика. Связь поэтик самая тесная, да обе поэтессы приятельствовали в жизни.
Хочется заметить, поэтические открытия Елены Шварц — её как бы «оплавленная» строфа, строфоид, «тонущая», как клавиша фортепиано, рифма, да и многие другие — оказались для более молодых поэтов фатальными. Так или иначе, поэт «выходит на бой» со стихами Елены Шварц — что в точности повторяет сюжет «Иакова и воробья». Он будто наталкивается на щит (возможно, это крышка сферического сосуда), которым скрыта другая вселенная и на котором написано «ах!». Щит Елены Шварц притягивает, но разбить его не получается. Редко кому из поэтов удаётся преодолеть силовое поле.
Гали-Дане Зингер удалось оттолкнуться от этого космического «ах!» Елены Шварц, от её непревозмогаемого «я — пылинка», и пойти в обратном направлении. На это нужны были немалые силы. Не побояться быть ретроградкой. Не побояться взять и поднять (как поднимают архивные документы) опыт раннего концептуализма: увидеть слова только как слова, создать стихотворение как библиотеку слов. Ибо и Всеволод Некрасов, и Генрих Сапгир, и Владимир Эрль, и Борис Констриктор, и Дмитрий Александрович Пригов вполне исчерпали приёмы (каждый — свои, и каждый — в своём пространстве). После них, думалось, вряд ли возможно второе открытие этих приёмов. Как выяснилось, возможно. Лирика ворвалась в душноватое, многоячеистое концептуалистское пространство — и внесла незнакомое ранее обаяние. Теперь многие современные словесные игры сияют улыбкой Гали-Даны Зингер.
пример и даль — найдите пять отличий:
РАЙ: отдалённый гул,
раскаты, зык, голк, утгул, отголосок,
луна, отдача, отзыв, эхо и вторье,
РАЙ мужеск. костр. яросл. ниж.
РАЙ: первобытный сад
не женск. не астр. не звезд. не книж.
КРАЙ: Гиват-Рам
и далее везде
...Не испугаться собственной банальности и очевидности. И в этой катастрофической рефлексии снова вижу что-то очень родственное с Аронзоном. И сад, и воды, и рай...
...Да, она живёт на Святой Земле.