Воздух, 2010, №4

Кислород
Объяснение в любви

Виталию Кальпиди: Ода любвеобильной злости

Наталия Черных

(Тема: объяснение в любви. Объясняюсь. Но какая бы ни возникла мысль, готовая к словам, — выглядывает риторика. Для меня риторика всегда величина минусовая. Это порой помогает выжить в слишком сильно волнующих чужих стихах. И тем не менее.)

1988

Журнал «Юность»-1988 печатал стихи молодых поэтов, до 30 и чуть за 30. Разворот, с фотографиями авторов и аккуратно напечатанными крохотным шрифтом стихами, назывался «Испытательный стенд». Как библиотекарь, прочитывала почти весь журнал, наскоро, выискивая материалы для витрины.
Виталию Кальпиди в 1988-м — 31. Однако он уже стал Уральским хребтом современной поэзии. Вот и метафора — много мягче, чем парщиковская (насколько Кальпиди тогда знал стихи и темы Парщикова, не знаю), но на мой глаз точная: Уральский хребет современной поэзии. Водораздел. Признать неудобно: подчёркнутая провинция. Не признать невозможно, потому что его монотонная мощь уже была в большой культуре. Полупризнание — судьба самых талантливых людей тех лет.
Россыпь злых и тихих гениев.

Идеология современной цивилизации — успех. Литература же — всегда результат поражений. Художник, вынужденный балансировать между этими двумя полюсами, не может не стать уродом. Таковым он и остаётся, пока Жизнь Смысла подменяется им Смыслом Жизни.

                                        (В. Кальпиди. Вступление к книге «Контрафакт»)

Кальпиди будто кто берёг на чёрный день — далеко от Москвы. Здесь он, мне кажется, быстро устал бы. В нём, по счастью, не образовалось приятного, но напрасного изгиба столичных поэтов. Зато сохранилось нечто древнее, монументальное. И пронзительное.

Я был бы исключительно нагляден,
побыв входным отверстием в груди
единственного честного в Челябе
позавчера убитого судьи.

                                        (Но ангелам я был неинтересен...)

Я всегда обожал Москву за её детскую самовлюблённость, которая умиляет и восхищает. За друзей, переехавших туда и порой сумевших из этой фундаментальной ошибки выстроить песочное здание собственной правоты. И тех, кто родился в Москве, я тоже обожал. Хотя бы за их хрупкие и изящные носы, что не нужно было высмаркивать по всякому поводу и без оного, поскольку их владельцы с детства нанюхались антигриппину Садового Кольца. Я смотрел на Москву как на не тронутого вменяемостью аборигена с этим самым Кольцом в носу и думал: «Москва ни в чём не виновата. Ни в чём! Ибо — невинна. Её ссохшуюся девственную плеву можно использовать как папирус, чтобы начертить объяснение в любви».

                                        (В. Кальпиди. Провинция как феномен культурного сепаратизма)

Ничего про Парщикова и Уральский хребет Кальпиди я в 1988-м не знала. И однако единственное стихотворение единственного автора из всех, опубликованных в той «Юности», которое безоговорочно стало моим (и многих, многих) тихим гимном (едва ли не до сей поры), подобного которому я не встречала ни в другой, ни в третьей «Юности», принадлежало Виталию Кальпиди. Будто кто совершил за меня выбор. Именно с этого стихотворения началась моя судьба в современной поэзии.

* * *

                 Памяти Андрея Тарковского

И что кроты — наследие Гомера,
и норы их длинней, чем Илиада, —
такой расклад, поверь мне, не химера,
хотя на слово верить мне не надо.

Убитый снег упал лицом на поле.
Кто был охотник, кто дуплетом бил,
кто говорил, что есть покой и воля.

Я это никогда не говорил.

В памяти осталось иначе и жёстче: и говорить об этом мне не надо и Кто первым был, а кто дуплетом бил. Ритм гипнотизировал неподдельной, воинственной античностью (скифы?) и янтарной жёлчностью Янковского в отечественной имитации кизиевских «Полётов». Это и была искомая любвеобильная злость. Ярость, несущая любовь. Не болезненная, надломленная любовь (у Кальпиди нет надлома, это враки) — а воинственная, грозная и неукротимая. Восходящими волнами, долго, расширяясь и понижая тон к югу. Обрывки хамоватого разговора длинноволосых интеллектуалов (но у Кальпиди, кажется, никогда не было длинных волос) вклинивались в античный рокот, отчего казалось, что боги в ушах говорят (почти дословная цитата поклонника сольных произведений Роберта Фриппа). Вот и ещё одно сравнение. Поэт? Учитель? Кто больше? Воинствующий, но слишком изящный антиклерикализм Кальпиди меня никогда не убеждал и не убедит (предвижу ссору). Поэзия Кальпиди религиозна по сути. И по форме: монотонный гимнический стих «Мерцаний» сродни молитвам.


ВНИМАЙ СЕБЕ

«Если мерить поэтов, как двигатели, то после смерти нобелиата Иосифа вряд ли кто из текущих стихотворцев может по мощности сравниться с Кальпиди. Прибавьте к этому уникальный по широте словарь, каменную уральскую крутость и виртуозное владение внутритекстовой рефлексией» (Вячеслав Курицын).

Конечно, не согласна. Но всё ведь так: и словарь, и виртуозность, и неподражаемая — узнаваемая, как пчелиная песенка, — монотонность. Даже чрезмерная жёлчность, осечками, вспышками рвущаяся из связующих строф, грозя порвать их. Но при чём тут уральская крутость? Урал — не крутость, а загадка, вызов, мегалит. Вспомнила, что сама родилась в Озёрске. Хотя во мне много московской крови. При чём нобелиат Иосиф? Для меня нет более непохожего на Бродского поэта. Кальпиди — анти-Бродский. Курицын, возможно, именно это и имел в виду. Восходящая, как дрожжевое тесто, тоска — смуток, хмурость, тепло, — чего никогда не было у Бродского. Ирония, жёлчность — да. Но другая. Не евразийская (как у Кальпиди) — мехом внутрь, мех на слане — дублёная шкура на морозе, — псалтирь, семнадцатая кафизма. А иудейская — укутанное в рукав шило. Кальпиди чрезмерно серьёзен и всё же открыт. Бродский никогда не был открыт в стихах. Он был приветлив. А Кальпиди зол. Но это живородящая, плодотворная злость.

С ним дважды я войду, не зная броду,
туда, где, оставаясь на плаву,
я подержу за робкий подбородок
любую птицу, а потом пчелу
.

                                        (Но ангелам я был неинтересен...)

Мало кто из современных поэтов столько и так говорит о себе. На самом деле есть два Кальпиди: один слушающий, а один говорящий. И тот, кто слушает, исчезает после того, как сеанс беседы (внутренний диалог) прошёл/выключился. Будто он только для того и существует, чтобы слушать проспиртованные опытом беседы своего двойника. Торжество Хайда в одном отдельно взятом поэте — конечно, а чего ты хотел. Я слушаю. Кто этот я? Бог. От Которого отдыхают в раю. И ведь правда: труды окончатся.
Бесконечный внутренний диалог изматывает, разрушает и опустошает человека. Ладно, говорит поэт, нас двое: всех не обворуешь. И решается на опыт бесконечного диалога. Но мало кому удалось создать эстетику внутреннего диалога. Кальпиди удалось. Удалось подняться над настилом из обычных мыслей: поговорить с умным человеком — с самом собой, и так далее. Его говор уходит в неизвестное пространство («Мерцания») — и возвращается из этого пространства, неся сорванную там ветвь.

О, как Он любил, спозаранку
склонившись над городом Ч.,
зализывать кислую ранку
у птицы на правом плече.
..

                                        (Вчера я подумал...)

Кальпиди — прекрасный собеседник самому себе. Он не только говорит, он ещё и слушает себя. Он очень чутко (поразительно, что именно во время глухариного этого внутреннего диалога) слушает мир. Воспринимает каждое колебание, каждую волну. Кальпиди внимает себе. Миру, пропущенному сквозь себя, — и себе, пропущенному сквозь сито мира. Это разные ипостаси — в одном поэте.

Лишь мухи, эти ангелы-уроды,
лакают влагу твоего лица,
реализуя через пень-колоду
не замысел, а умысел творца.

Спи, полумразь, спи в сторону от боли,
спи прямо в рай, куда тебе нельзя,
спи против всех, заснувши против воли,
мужчиною обросшее дитя
.

                                        (На смерть бомжа)

Это уже начатки православной аскетики. В скобках: на самом деле в поэзии Кальпиди много православного, даже староверческого. Вспоминается пасмурное небо над станцией Полетаево — говорили, там уральское гнездо староверов. Поезд Челябинск-Москва останавливается там и порой довольно долго стоит.

Святость — это покаяние без греха. Т.е. безответственность в своём высшем проявлении. Провинциальный художник может быть святым. Святым нельзя стать. Им можно только быть. (Не уверен, что ясно выражаюсь, но так оно и есть.)»

                                        (В. Кальпиди. Провинция как феномен культурного сепаратизма)


ПИШЕТ

Как пишет Кальпиди — так писать, в принципе, нельзя. Нельзя благородный звук античных преданий смешивать с хилым говорком малахольных семидесятников — уходит одно и вызывает брезгливость другое. Нельзя писать так нагло и хамски доверчиво — потому что читатель стихов манкирует доверчивостью, равно как и хамством. Но ему, Кальпиди, можно; и излишняя, цветистая, хвастливая доверчивость, и расчётливое, мужское хамство — принципы его эстетики «собеседования». Кальпиди передаёт преображение предмета, а не его переназывание. Злость становится любвеобильной, ярость — благородной. Любые пассы о «больном» и «надломленном» бессмысленны. Эти стихи настолько крепки и ясны, что они сами есть — боль и мука. Потому и подражать им нельзя. Это его/родителя боль и мука.

Вчера я подумал немного
и к мысли простейшей пришёл:
в раю отдыхают от Бога,
поэтому там хорошо.

От веры в Него отдыхают,
от зелени жизни земной,
где ангелы, как вертухаи,
всё время стоят за спиной.

От ярости Бога, от страха,
от света божественной тьмы,
от вспаханной похоти паха,
от суммы сумы и тюрьмы.

От ревности Бога, от боли,
от ста двадцати пяти грамм
отменно поваренной соли
для незаживающих ран...

                                        (Вчера я подумал немного...)

Однако у этого увлекательного и бесконечного процесса — говорения — есть регуляторы, и автор отлично ими владеет. Он то нагнетает напряжение:

С улыбкой наблюдая, как настырно
пророки наряжаются в рваньё,
я понял, что не истина козырна,
а ярость, ниспославшая её,

                                        (Но ангелам я был не интересен...)

— то впадает в лёгкую прострацию; в полную — никогда, ибо тогда процесс выйдет из-под контроля.

Вот хорошо. А вот — совсем неплохо.
Вот те, кто не смирился мёртвым быть,
стоят вокруг единственного вдоха,
который надо как-то разделить.

                                        (Но ангелам я был не интересен...)

Дремучий скиф спит, обняв копьё, и смотрит одним глазом. Ему отвечают с другой стороны земли: «аз сплю, а сердце моё бдит».
Важно наблюдение за процессом, соучастие, свидетельство — а не слияние. Потому «собеседование» Кальпиди, на мой глаз, ничего общего не имеет с «говорением в себе». Это не вещание из бочки — ради самого вещания. А сообщение, имеющее в перспективе цель и точный адрес. И написанное по всем эпистолярным правилам.
Кальпиди — денди традиционной поэзии. Досконально строг и вызывающе небрежен. Но всегда соотношение строгости и небрежности выверено и красиво. Да, стихи Кальпиди красивы, но дендистской, агрессивной и вместе неброской красотой.
При чтении возникает почти крамольная мысль: поэт с таким изощрённым слухом мог бы писать сложнейшие верлибры, но почему-то этого не делает. Возможно, его устраивает эта окаменевшая (Урал — камни) эстетика, в которой он видит нечто природное. Денди очень старались, чтобы их поведение и наряд выглядели естественно. И потому даже в относительно новых стихах слышится тот же, что у кротов и Гомера, восходящий ритм: ветер, шум улицы...

С ним дважды я войду, не зная броду,
туда, где, оставаясь на плаву,
я подержу за робкий подбородок
любую птицу, а потом пчелу...

                                        (Но ангелам я был не интересен...)


НЕОФИЦИАЛЬНАЯ КУЛЬТУРА

А какая ещё? В одиночку, у себя самого на хребте (Кальпиди — как рыба-кит из сказаний) — создавать мир: пространство, ландшафт, людей — всё мерцание мироздания. Кальпиди никогда и ни к какой литературной группе, кажется, не принадлежал. И тем удивительнее, что один человек смог не только дать идею, но и создать (как хороший хозяин) среду для этой идеи. Кто из пишущих стихи и живущих на Хребте не боготворит Кальпиди? Кто его не ненавидит? Мастер взял у поэта его левую руку — все материальные дела в гностике делаются именно левой рукой. И поэт, без одной руки (чем грезить о поэтических красотах — лучше делом заняться), наблюдает, как Мастер создаёт дома, улочки и переулки. Мистическую Челябу (есть же небесный Петербург).

Я пальцем очертил пространство возле клёна,
где нам вдвоём давно уже стоять пора
(полученный овал на воздухе зелёном
мерцал, пока его не скрыла мошкара).

Живи теперь со мной. Ты больше не помеха
моей любви к тебе. Возьми зубную нить,
шмеля к ней привяжи и пчёлам на потеху
до ангела его попробуй раскормить.

                                        (Четвёртая сирень...)

Поэты, что бы они там себе и о себе ни говорили, всегда борются с языком и даже с речью. Во имя чего? Не знаю. Честное слово, не знаю. Возможно, они просто хотят стать ангелами.

                                        (В. Кальпиди. Провинция как феномен культурного сепаратизма)

Чистейший спиритуализм. Православно ориентированный. Но это бы ладно. «Снится мне — я верю в Бога / да не верит Он в меня» (Д. Строцев).

Рожденье, жизнь и смерть, как лебедь, рак и щука,
домчат-таки меня до рая напрямик,
где, взяв за горло сад и яблоко нащупав,
я вырву из листвы налившийся кадык.

И, сделав пару па по травке в темпе вальса,
я крикну, под собой уже не чуя ног,
что все свои стихи я высосал из пальца,
которым тычет в нас скоропостижный бог.

                                        (Нашедший трёх богов...)

Вот она, исповедальность, — или нет: просто человек, каков он есть. Я, друг мой и даже автор этих стихов. В строчках слышится знакомый ветер. Ранний Красовицкий? Андрей Сергеев? Елена Шварц? Воденников, наконец (откуда он-то здесь)? Ближе Соснора, чем Кривулин. Ближе Александр Миронов, с которым пересечений неисправимо много.
Кальпиди — представитель провинциальной неофициальной культуры, которая, тем не менее, — интуитивно или от знания, судить пока нельзя, — взяла у столичных неофициальных культур всё то, что ей нужно, и закрепила в себе как плод. Стихи Кальпиди — квинтэссенция неофициальной культуры.
Сравнения с Мироновым приходят на ум сами — достаточно перечитать по нескольку стихотворений каждого автора. Но интереснее не почти очевидные сходства, а движение по одной линии в разные стороны:

где, наблюдая всполохи огня,
мы чувствуем, хотя не понимаем,
что бог ещё не создал сам себя,
и, значит, рай его необитаем.

                                        (В. Кальпиди. Кружился снег на сорванной резьбе...)

У Царских Врат в полузабытом мире
в новозаветной дивной наготе,
о девочка, мы все ещё не те,
как солнечные тени на потире.

                                        (А. Миронов. У Царских Врат...)

Ещё-не-созданность Бога — возможно, общая философская мысль, но поэтически у Кальпиди она выражена с эсхатологической тревогой, и ничего с тем не поделать. Бог — это то, что должно произойти с каждым для счастья. Но Бог и счастье возможны только в полноте. Пишущий стихи будто говорит из подвала в рай. Сквозь подвал проступает ад/неполнота, но рай/полнота несомненен. Он не имеет прообраза. Он узнаваем и ясен. Потому что в раю с каждым произойдёт Бог. Примерно так можно выразить витиеватую атеистическую мысль неофициального богоборца Кальпиди.
Как настоящий автор неофициальной культуры, Кальпиди куражится: и мастерством, и графоманией. Насмешки порой служат плохую службу: кто разберёт, написано гениально или из рук вон бездарно? Эти стихи ставят в тупик, как вопрос в лоб.
«Хакер» вышел в начале 2000-х. Время, когда нужно было признаться себе, что осталось только чуть подкрашенное воспоминание об андеграунде. Кальпиди признался. И потому «Хакер» получил возможность показать свою асоциальную сущность среди довольно хорошо социализировавшихся поэтов. Лирическое «я» Кальпиди — хакер. И для Бога — тоже.


ЭПИЛОГ. КРОТ. ГОМЕР.

Он одну за другой создаёт собственные темы и пишет на них вариации. «Но ангелам я был неинтересен» — «но ангелом я был не интересен». Четвёртый, третий — десяток лет вместе? Свидетель кальпидиевского собеседования может только догадываться, что обозначают те или иные слова. Поэты-кроты и поэты-Гомеры. Объединяющий принцип — слепота. Единый ритм единого стихотворения вьётся как башкирская песнь — нет, постойте, так пели Гомеровы моряки...

«На самом деле Кальпиди не существует. Кальпиди — это не человек, а миф. Миф, который объединил в себе уральский геотопос, хронотопос, охватывающий последние 25 лет местного языка. Кальпиди мало кто читал, мало кто видел, а количество тех, кто полностью понимал бы что-либо из высказанного им, вообще стремится к нулю. Или, как сказал бы сам миф, всё обстоит ровно наоборот» (Александр Петрушкин. «Чертольня»).

Миф? Уральская поэтическая школа? Подходящая оправа для слишком самостоятельного поэта — меланхоличного и замкнутого (сужу по стихам).
У Кальпиди особенного рода слух — настроенный на причуды, охотничий слух. Ему не нужно много новых слов, хотя он их любит. Не нужно внезапного и нового аристократизма современного интеллектуала (хотя при встрече я бы таким его и увидела). Ему нужен только этот изощрённый слух, позволяющий держать у левого уха — крота, а у правого — Гомера. Высокий бред стихов Кальпиди — как бормотание юродивого. Но сравнение с юродивым — не более чем сравнение. И мне не стоит много писать о стихах, с которых началась моя судьба.

И говорить об этом мне не надо...







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service