Воздух, 2010, №4

Глубоко вдохнуть
Автор номера

Интервью

Виталий Кальпиди
Интервью:
Линор Горалик

Бывает, кажется, что каждый Ваш текст извивается, как если бы читатель стоял над ним с ножом смертельного внимания: текст делает всё, чтобы не закончиться, когда закончится чтение, чтобы вывернуться и ещё судорожно мазнуть читателя сноской / "здесь-паузой" / жёлтой версией (то есть частично... — впрочем, здесь легче сноску*). Но автору хоть иногда удаётся прижать текст ногтем, чтобы замер и больше не дёргался и — закончился?

Для того, чтобы понять мир, нормальному человеку достаточно правды, зато дурак для этого всегда нуждается в истине. Допустим, что всё, только что сказанное Вами­ о моих стихах, — правда. Естественная связка Автор-текст-Автор периодически заменяется искусственной Автор-текст-Читатель. Для автора текст принципиально не может быть завершён. Хотя бы потому, что изготовление текста — это изготовление кривого зеркала, в котором автор взыскует быть красиво отражён. А вам когда-нибудь приходила на ум мысль: «Это зеркало закончено!»? Вряд ли. Зеркало всегда работает. Либо вовне, либо вовнутрь. Но современная практика устроена так, что автор начинает конструировать сублимированное зеркало: ему желательно увидеть себя красиво отражённым уже в зеркале глаз читателя. И это методологическая ошибка. Впрочем, когда и кого смущала «методологическая» ошибка. Тут «онтологические» диверсии ни на кого не производят впечатления. Но вернёмся к отсутствию наших баранов. Изготовляя своё зеркало, автор не может не заметить, что в этом самом зеркале с самого начала начинает появляться не совсем, скажем, его отражение... Попросту говоря, над текстом витает — нет, не дух, а душок будущего читателя. И тут всё окончательно становится с ног на голову. Ведь автор, когда «рыбачит» текст и мечтает поймать «свою рыбу», на самом деле — сам и есть эта рыба. Не автор вытаскивает текст, а текст вытаскивает автора. Задача художника не создавать произведения, а изменяться посредством их создания. А вот читатель — действительно рыбак. Ему не только нужно вытащить рыбу, но и слопать её, для этого он вынужден эту рыбу-текст зафиксировать. Т. е. сделать конечной. Т. е. убить. Читатель всегда питается продуктами распада текста. Текст вбирает автора — и это норма. А читатель — вбирает текст (даже если он в сто раз меньше этого текста), — и это тоже норма. Поэтому автор, любящий своих читателей, — мазохист. Единственное, что объединяет автора и читателя, — это их будущая гибель. И тут они ближе друг к другу, нежели к тексту по отдельности, потому что понимают: закономерной должна быть не смерть, а мужество, с каким мы её обязаны встретить.

Про стыд, который упоминается так часто, и про (кажущийся?) отдельный стыд автора/героя за то, что он — автор/герой, за то, что он вообще пишет/проживает в/пишет текст и проживает (обоесмысленно) в тексте. Порой кажется даже, что постоянная Ваша рефлексия о тексте как о тексте (см. выше) — это остранение стыдящегося, прикрывание одних, более стыдных, слов другими (не менее, но, возможно, иначе стыдными словами). Что даёт облегчение от этого (и того) стыда, и что стыднее: хотеть написать текст, написать текст, думать о написанном тексте как о тексте / что-то ещё?

У вас получился настолько наводящий вопрос, что любой мой ответ будет уводящим. Впрочем, Вы правы. Так оно и есть. Неловко быть поэтом. Неловко культивировать жанр необоснованных надежд. Тем более что поэтический язык не объединяет, а разъединяет людей. Поэзия вообще подготавливает людей к безъязыковому общению, думая, что это будет языком ангелов. Но это уж точно, на сто процентов вряд ли. Надо отдавать себе отчёт, что в реальности мы на порядок хуже, чем сами о себе думаем. Текст написать легко. Измениться благодаря тексту — трудно. Принимая текст всерьёз, ты переходишь в зону сна. Но если мы видим сны, то и сны видят нас. И кто для кого больший кошмар — неизвестно...
Ну а стыд — это начало любви. Именно конец любви всегда сопровождается бесстыдством.
Посмотрите на нас. Кто поверит тому, что мы родились из наслаждения наших родителей друг другом? Никто. И это — стыдно. А легче в любой жизненной ситуации становится только от одного — от бескорыстно доброго поступка, сделанного для незнакомого вам человека. Это, конечно, похоже на то, как идущий топиться вытаскивает из петли другого самоубийцу, утешая и ободряя его. Но именно в этом случае разрушается логика смерти и тем самым конструируется логика жизни. Логика жизни может возникнуть только из обломков разрушенной логики смерти. И никак иначе.

Такие нежные «свои», живые и уже иначе живые, в ваших эссе о Сандро Мокше, Эдике Сухове, Дмитрии Долматове (и в стихах, — скажем, вот Бурштейн, «печальный Аркадий»). Как свои оказываются своими, и всегда ли остаются своими, и можно ли отделить тексты «своих» от всего остального, что делает их вашими «своими»?

Поэты не доверяют друг другу. Они в принципе не могут поверить в существование мира другого художника. Этим неверием проникнуто всё существо их произведений. Этим неверием отравляется и сознание читателя. Но без веры жить сложно. Очень сложно. Поэтому нельзя не объявить список веродостойных. И этот список, будьте уверены, настолько случаен и произволен, что, в конце концов, его предвзятость перестаёт играть хоть какую-то корректирующую роль. В моём случае всё проще. В юности мне были дадены в знакомцы несколько человек. Все они были живы, и я сидел с ними за одним столом. Они были очень разные. Они были любые. Я их не выбирал, не расставлял по ранжиру. Они просто свалились мне на голову. Как снег. Но я уже тогда знал, что этот снег не должен растаять. И он не растаял. Некоторые из них так и не узнали, что я был им другом. Не узнали, потому что умерли. Но они по-прежнему сидят за моим столом. Каждый божий день. Температура памяти, скорей всего, сильно минусовая, иначе как объяснить, что в ней навсегда застывает в идиотских позах всякая всячина, которую мы не можем забыть по одной простой причине — слёзы, стоящие в глазах, никогда не дадут сделать это.

(Возможно, к тому же.) Важно быть уральским? Хорошо быть уральским? Плохо быть уральским?

Меня как-то спросили: хорошо ли, когда люди занимаются сексом на улице. Понимая, что идиотизм ответа прямо пропорционален кретинизму вопроса, я, тем не менее, всё-таки ответил: когда сексом на улице занимаются хорошие люди — это хорошо, ну а если плохие — это плохо...
Когда вот уже третье поколение местных поэтов то и дело заявляет, что никакой уральской поэзии нет, что это сконструированная выдумка вашего покорного слуги, то они, разумеется, правы. Правы на 100%. Но если ещё и следующее поколение начнёт утверждать подобное, то им уже никто не поверит.
А вот по существу: быть уральским /вятским/краснотурьинским... поэтом — это аскеза. Это — самоограничение. Это демонстративное нежелание измерять весь мир собой (т. е. тридцатью восемью попугаями). Это отказ от биографии и попытка вызвать судьбу. И если быть в этом идиотизме последовательным, то судьба никуда не денется и придёт. Она может оказаться малопривлекательной, но это будет судьба. А судьба — и есть тот единственный противник, которого мы достойны. И знаете что? Непобедим только тот, кто изначально сознаёт, что обречён на поражение. Именно обречён. Поражение порождает речь. Это не плохо и не хорошо. Это — точно. 

Есть Кальпиди, который живой Кальпиди, и есть «фигура Кальпиди» — прем. Ап. Григорьева, ключевая фигура уральск. шк., культуртрегер, мн. другое. Как эти два Кальпиди выдерживают существование друг друга (и других Кальпиди)? Что, скажем, делает К. №2 выносимым (не без труда ведь?) для К. №1?

Возможно, если я когда-нибудь заболею шизофренией, Ваш вопрос будет как нельзя кстати. Но пока никакой двойственной тройственности я, разумеется, не ощущаю. Тем более не ощущаю я себя и никакой ключевой фигурой. Фигура — это шахматный термин. А нами жизнь предпочитает играть разве что только «в чапаева» (если Вы понимаете, о чём я). Нет, я, конечно же, пытался когда-то принимать разные «римские» позы. Но теперь это время прошло. По простой причине: для созерцания этих самых «поз» нужны зрители. А я практически ни с кем не общаюсь уже очень давно. Поэтому выгляжу, так сказать, скромным по принуждению. Ну а когда хочется немного освежиться, то плюю против ветра. Благо ветер вокруг нас таков, что не плюнуть против него — подло.

Вы говорили когда-то: «Именно наш язык формирует продажно рефлексивную, патологически самопрощающую личность». И вот есть человек, — поэт, словом, — живущий в этом именно языке, этим языком, этого языка поэт. Как удаётся сопротивляться? Насколько удаётся?

Поэт никогда не живёт языком. Он живёт речью, искривлённой личной интонацией. А стихи — это непредсказуемый результат борьбы языка с речью поэта, произвольно истолкованный случайным читателем. Наивно думать, что стихотворение — это то, что и хотел сказать автор. Стихи — нечто иное. Рифмы, ритм — это враги поэта. Очень нужные враги. Враги с переизбытком скрытого в них смысла. Они «мешают» прямоте высказывания, они дезорганизуют изначальный замысел, они всегда заставляют автора идти не совсем по той дороге. Они рисуют акварелью своего идиотизма призрак бога в стихах. Отсутствие таких «врагов» — делает поэта рабом своей свободы, которая сама сидит в пожизненной тюрьме нашего представления о ней.

Свободное перетекание времени, пространства, запаха, света, осязательного импульса друг в друга, как это происходит в Ваших стихах, должно ведь (кажется со стороны) совершенно изматывать автора, если и его повседневность устроена так же. Или, скажем, в текстах всё сущее имеет волновой характер, а вне их — строго корпускулярный, поддающийся разделению и учёту?

Стихи — это не трудно. Совсем не трудно. Образ мятущегося художника — фундаментальная ложь. Даже в случае суицида погибает не поэт, а только человек, бывший до этого момента поэтом. Поэзия — это просто способ мышления. Довольно варварский, языческий, но способ. Он иногда даёт результаты. Но этим результатам никто не верит, включая самих поэтов. И тогда поэзия начинает выдумывать несуществующие смыслы и вбрасывать их в не-массовое сознание. Вот один из них: «Вы видели, как ребёнок пускает пузыри? И как это прекрасно, вы тоже видели! А как пускает слюну старик, вы видели? И как это безобразно, вы тоже видели. Одна слюна течёт в небеса на десерт ангелам, а другая в помойное ведро смерти. Так вот, если поэзия и существует для чего-то, то для того, чтобы сделать эти слюни сомасштабными, непротиворечивыми... Потому что всё на земле пытается стать жизнью. Даже смерть...»

Что-то есть такое, что всё время хочется выговорить, но не выговаривается?

В сущности, всё, что я мог сказать, я сказал уже лет пятнадцать тому назад. Сейчас я занимаюсь тем, что записываю то, чего не хотел сказать. Возможно, мне повезёт, и я смогу сказать то, что не мог сказать в принципе ни при каких условиях. Профессиональный поэт — пишет стихи. Графомана же стихи сами пишут. Второе мне представляется предпочтительным. Я, конечно же, графоман. Правда, талантливый. Талант занимается тем, что начищает изначально тусклое до неестественного блеска, и тем, что скучное обливает глазурью интересности. Поэтому единственная правда, которую способен сказать про себя поэт, состоит в том, что он — лжец.
Я лжец. И это правда. Впрочем, в нашем многовариантном мире лжи не существует. Ложь — это не суть, а намерение. Ложь — фотон правды. Ложь — это правда, которую разогнали до несвойственной ей скорости — или, напротив, понизили её естественную скорость. Ложь — это воплощённый энтузиазм правдоискательства. Чтобы не попасться на эту удочку, нужно осознавать: в истину превращается любая чушь, потому что люди не дают ей ни единого шанса остаться самой собой.

«Понимая, как может раздражать книга, написанная счастливым человеком, заранее предупреждаю, что именно таковым я и являюсь». До сих пор ли? Стыдно ли?

События, лишённые своей агрегатной среды, то есть времени, в котором они происходили, оставляют в осадке взвесь жизни, и это дорогого стоит, поскольку внутри-то самого времени никакой жизни нет. Почувствовав это, можно найти там лакуны счастья. Но очень долго оставаться на этом «курорте», наверное, невозможно. Потому что Жизнь — как почтовая прорезь во входной двери, в которую, как ни вглядывайся, всё равно никого не увидишь, кроме охраняемого недельной пылью длиннющего коридора, вдали которого валяется тапочек с левой ноги, возможно, уже умершего человека. Можно ли при таком раскладе быть счастливым? Можно. Но это уже на грани бесстыдства.


* См. В. Кальпиди, «Запахи стыда», предисловие к чёрной записи (имеет смысл свериться отдельно с предисловием к жёлтой записи).







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service