Михаил СветловО чём пишут современные поэты? Современные поэты пишут об ускользающей, прихотливой субстанции своего страха; сатана поэзии смазывает сажей замки на дверях, и ты сидишь со своими страхами и пишешь об этом стихи, текст за текстом, вот такое впечатление остаётся от современной поэзии. В то же время есть отдельные социальные группы, которые мало интересуются субстанцией страха. Я имею в виду средний бизнес. Демоны чёрного нала, которые поднимают с колен республику, признавая лишь двух настоящих друзей — друга Стечкина и друга Макарова. Поэты не знают о любви ничего, любовь — это желание иметь детей после дефолта. Кто видел солнечные небоскрёбы в центре, тот меня поймёт. В одном из них жил Марат, который тянул трубу через Кавказ, и дотягивал её уже до границы. Ну, и всё было хорошо — благословение со стороны московского патриархата и крышевание со стороны областной администрации, и три женщины, которых он любил и содержал, то есть жена, любовница и ещё одна баба, с которой он трахался, одним словом — интенсивная личная жизнь. Но что ему не давало покоя — это его сны, в которых он выползал на жгучие поля Андалузии и сидел на белом песке, напевая — о, Андалузия, женщина с чёрной кровью, эта твоя чёрная кровь чернее месопотамской нефти. О Андалузия тишины, Андалузия страсти, я твой пёс, Андалузия, твой беспонтовый бродяга. Но все три женщины говорили ему — Марат, ёбаный в рот, Марат, в стране, Марат, бардак, возьми кредит, разрули с растаможкой, кровь, Марат, кровь в твоей трубе, кровь на твоих пиджаках. Но, засыпая, он в сотый раз повторял: Твои чёрные-чёрные волосы длиннее коридоров Рейхстага, длиннее очереди у Мостиски *, длиннее фамилий венгерских депутатов. И кто был на окружной в районе ростовской трассы, тот знает этот частный сектор. В одном из тех коттеджей и жила третья женщина Марата, там он и забухал. Что-то в нём сломалось, он взял таки этот кредит и приехал к своей третьей женщине с чемоданом бабла. Вот, — сказал со злостью, — сто штук, мой кредит, мои пароходы и порты. И уже после этого забухал. Возможно, в нём тоже заговорила субстанция страха, потому что он пил день, потом пил ещё один день, потом снова пил, выпил духи сальвадор дали, всё повторяя — моя Андалузия, моя Гренада. Потом в коттедже они делили его тело. Мне, — сказала жена, — по хуй бабки, мне нужен он, я забираю его. Нет, — сказала любовница, — мне тоже по хуй бабки, тем более я была в доле, но его забираю я. А третья сказала, — а вот мне бабки абсолютно не по хуй, вы не подумайте, что я такая сука, просто сто штук это деньги всё-таки, но его я тоже любила, он даже духи мои выпил, поэтому он достанется мне. И вот они сидели над его телом и делили его между собой, потому что есть много причин держаться за близких нам людей, потому что так или иначе любовь — это командная игра, потому, в конце концов, что больше смерти каждый из нас боится остаться один на один со своей жизнью. Грибы Донбасса
Донбасс весной тонет в тумане, и солнце прячется за сопками. Поэтому нужно знать места, нужно знать, с кем договариваться. Это был рабочий бывшего насосного цеха, мужик, потрёпанный алкоголизмом. — Мы, — сказал при знакомстве, — рабочие насосного цеха, всегда считались элитой пролетариата, ага, элитой. В своё время, когда всё полетело к ебеням, много кто опустил руки. Только не работники насосного цеха, только не мы. Мы тогда собрали независимые профсоюзы горняков, захватили три корпуса бывшего комбината и начали выращивать там грибы. — Как грибы? — не поверил я. — Так. Грибы. Хотели выращивать кактусы с мескалином, но у нас, в Донбассе, кактусы не растут. Знаешь, что главное, когда выращиваешь грибы? Главное, чтоб тебя пёрло, точно, друг, — главное, чтобы пёрло. Нас — пёрло, поверь мне, нас и сейчас прёт, возможно, потому, что мы всё-таки элита пролетариата. Ну, и, значит, что — мы захватили три корпуса и высеяли наши грибы. Ну, и там — радость труда, чувство локтя, сам знаешь — это пьянящее ощущение трудовых свершений. А главное — всех прёт! Всех прёт и без грибов! Проблемы начались уже через пару месяцев. У нас тут серьёзный район, сам видел, недавно сожгли заправку, причём милиция там всех и накрыла, они даже заправиться не успели, так хотели её сжечь. И вот одна бригада решила на нас наехать, решила забрать наши грибы, ты представляешь? Я думаю, на нашем месте каждый прогнулся б, такой порядок — прогибаются все, каждый в меру своего социального статуса. Но мы собрались и подумали — хорошо, грибы — это хорошо, но дело не в грибах, и не в чувстве локтя, и даже не в насосном цехе, хотя это был аргумент. Просто мы подумали — вот сейчас взойдёт урожай, вырастут наши грибы, вырастут и, условно говоря, заколосятся, и что мы скажем нашим детям, как мы посмотрим им в глаза? Просто есть вещи, за которые ты должен отвечать, от которых ты не можешь просто так отказаться. Вот ты отвечаешь за свой пенициллин, а я отвечаю за свой. Одним словом, сошлись прямо на грибных плантациях. Там мы их и повалили. И когда они падали на тёплые сердца грибов, мы думали — Всё, что ты делаешь своими руками, работает на тебя. Всё, что ты пропускаешь через собственную совесть, бьётся в такт с твоим сердцебиением. Мы остались на этой земле, чтобы нашим детям недалеко было ходить на наши могилы. Это наш остров свободы, расширенное сознание сельского хозяйства. Пенициллин и Калашников — два символа борьбы, Кастро Донбасса ведёт партизан сквозь туманные грибные плантации к Азовскому морю. — Знаешь, — сказал он мне, — ночью, когда все засыпают и тёмные почвы впитывают в себя туман, я даже во сне чувствую, как земля движется вокруг солнца, я слушаю, слушаю, как они растут — грибы Донбасса, неслышные химеры ночи, выходя из пустоты, вырастая из каменного угля, пока сердца стоят, словно лифты в ночных домах, грибы Донбасса растут, растут, не давая умереть от тоски всем разуверившимся и пропащим, потому что, чувак, пока мы вместе, до тех пор есть кому перекапывать эту землю, находя в её тёплых внутренностях чёрный цвет смерти, чёрный цвет жизни. Mercedes-Benz
Глубокая ночь стояла над нами, и звёзды светили нам с небес. И вот именно такой глубокой ночью мы выбирались из бундеса. И когда такая ночь и никого вокруг, и радио говорит лишь по-польски, на крайняк — по-немецки, всегда вспоминаешь всех родных и близких. Вот и я вспоминал себе, вспоминал, и не мог вспомнить. Как же так, думал, вся жизнь — как это польское радио: никакого тебе уважения к православным, демократия, думал я, ебал я такую демократию. Что скрывала эта ночь? С чего всё началось? Партнёры в Берлине, стрелки у русской синагоги, нормальный курс, гарантия на полгода с правом продления. И вот эта женщина, эти ночи, полные огня, отель, в котором она работала, и я шептал ей — Натаха, твоё сердце сейчас в моих руках, я чувствую, какое оно нежное и горячее, и она смеялась, отводя глаза, — придурок, ну это ж не сердце, это силикон, отпусти его, это совсем не сердце, сердце у меня твёрдое и холодное, как хоккейная шайба. И вот мы вместе выбирались из бундеса, с её документами и моими долгами, словно Мария и Иосиф на двух ослах, покупая на заправках только самое необходимое — консервы и презервативы. Уже где-то под Варшавой, когда и консервы не лезли, и радио глохло от усталости, я начал засыпать, поднимаясь в поднебесье. И тогда на трассе появился мотель. Она его первая заметила. Первая она в него и вошла. Натаха, просил я её, только не радио, ещё пару часов, Натаха, дай остыть своему силикону, выключи на хуй это радио «Мария», что ты хочешь услышать? Какие новости могут быть у католиков? У них нет новостей со времён последнего крестового похода. Дай отдохнуть своему сердцу, шептал я, доставая свои пилки и ножницы, дай ему отдохнуть. Через два часа, проснувшись, вытащил её из душа и перенёс в машину. Ну, думаю, в самом деле — не прятать же её в багажник, тупо как-то: любимую женщину совать в багажник, пусть уже сидит рядом со мной, доеду до Мостиски — похороню по-людски. И уже на самой границе, не знаю, что со мной случилось, утро было холодным и свежим, и я на минутку вышел себе отлить. И вот тогда они и вычислили наш мерседес — трое берлинских знакомых, которые шли по следу, вынюхивая нас среди тёмных дорог, теперь стояли возле машины и говорили — тихо, говорил один другому, тёлка спит, он где-то рядом, тихо, не разбудите тёлку, не разбудите тёлку. Что такой смурной, братишка, — спросил украинский таксист, уже на выезде из Мостиски, — что за дела? А что я мог ему сказать? Я словно пилот Люфтваффе, будто юнкерс мой подбили, а сам я успел выпрыгнуть. Мне бы радоваться, а я стою посреди леса и лишь повторяю: блядь, ну откуда здесь столько белорусских партизан? Ну что, дальше водитель начал петь, ясное дело — бандитские песни, такие замороченные, что их никакими словами не перескажешь, но примерно такое: не плачь, моё сердце, не плачь, не мучь свою душу картонную, мы ещё встретимся где-нибудь за кордоном. пройдя таможню, ещё повезёт увидеться по ту сторону жизни где-то в районе Винницы. я эти люблю равнины даже без кокаина, небо в мартовских тучах, но ты меня, сердце, не мучай. брошу всё, что вынес, перепродам свой бизнес, выйду на берег Дуная и в ящик сыграю. Трамадол
Продвижение товара на рынок начинается с активизации целевой аудитории. Это как в библии — сначала приходит предтеча и разводит всех на кредиты с процентами, потом появляется спаситель и ликвидирует проценты, оставляя, впрочем, кредиты. Надо было внимательно слушать книги, которые нам читали в детстве, вот что я думаю всякий раз, когда доводится слышать о трамадоле. Вся эта детская борьба украинского либерализма с опиатами, она напоминает мне деятельность Красного креста времён Первой мировой, когда члены царской семьи работали медсёстрами в военных госпиталях. Я себе это хорошо представляю — вот ты лежишь без правой ноги, и всё, что тебе хочется, — это просто нормально потрахаться, даже без правой ноги, это ведь не обязательно, правильно? А тут сидит какая-то сука из царской семьи и читает тебе про царицу Савскую. То же самое и с трамадолом. Несколько лет назад, когда мы переживали очередной всплеск борьбы с детской наркоманией и когда начали забирать даже не за употребление, а просто за покупку товара в официальных торговых точках, молодёжь Харькова нашла чудесный способ борьбы с системой — она подходила к аптечному киоску, заказывала свой трамадол, засовывала голову в окошечко, и киоскёр клал ей её трамадол прямо на язык: поди поймай меня, если сможешь. За всем этим стоит дух просвещения: господь наш придумал трамадол, чтобы сгладить те острые противоречия, которые существуют в общем цивилизационном развитии. Трамадол откладывается на устах влюблённых, когда они целуются в кинотеатрах. Трамадол приносят птицы в клювах весной, когда возвращаются из Гурзуфа. Система борется не с нами, система борется с нашими вредными привычками. Каждый вечер весёлые ватаги подростков выбираются на очередные боевые вылазки, в праздничных спортивных костюмах, взяв с собой лишь бритвы и мобильники, отправляются к ближайшему аптечному киоску освобождать Иерусалим от неверных. Те из них, кому повезёт, будут охранять гроб господень. Те, кому не повезёт, будут охранять платные стоянки. Бритвы им оставят в любом случае. * Мостиска - пропускной пункт на польско-украинской границе.
|
МинздравИз окна больницы было видно яблони, которые в это лето прогибались под тяжёлыми дождями, так что трава запутывалась в самых нижних ветках. По утрам двор был пустой, знаете, есть летом несколько таких дней, они не то чтобы самые длинные, а скорее — самые размытые. Потом, конечно, всё это исчезает, потом вообще начинается осень. Но в те дни, часов в семь, в светлом небе видно было звёзды, которые темнели и гасли. Женщины были похожи на чеченских снайперш — как у чеченских снайперш, у них были исколотые анестетиками вены и недобрые взгляды. А мужчины были похожи на просветителей Кирилла и Мефодия — как просветители Кирилл и Мефодий, они были в длинных халатах и держали в руках истории болезни, похожие на первые переводные Евангелия. Утром, когда она выходили в сад и курили, звёзды постепенно исчезали, и шелестела трава. «Блаженно имя господне, — говорил Кирилл. — Блаженны длани его, из коих обретаем мы хлеб наш насущный». «Сестра сучара, — переводил Мефодий на кириллицу. — Снова зажилила морфий. Маляву надо писать, а то без понта». И снайперши склонялись к их ногам, омывая стопы дождевой водой. Есть невыразимая стойкость в мужчинах, выходящих на больничные дворы, — всю жизнь работать на свою страну и получить в конце концов от неё холодный серый халат: из твоих рук, родина, смерть хоть и горька, зато желанна, будто хлеб в войну. Иногда выходили сёстры-плакальщицы и просили самых крепких из них вынести очередной труп. Тогда мужчины шли, а женщины держали в пальцах их сигареты, которые темнели, темнели и постепенно гасли. Тридцать два дня без алкоголя
Хороший день, день без плохих новостей. Вот как иногда хорошо всё может сложиться — никаких новостей, никакой литературы. Три тысячи шагов до супермаркета, мороженые куры, словно умершие планеты, сладко светятся после своей смерти. Всё, что нужно, — это минеральная вода, мне нужна только минеральная вода, менеджеры, словно мороженые куры, высиживают в сумерках яйца финансовой прибыли. Три тысячи шагов назад. Всё, что мне нужно, — держаться за свою минеральную воду, держаться, отсчитывая: тридцать два дня без алкоголя, тридцать три дня без алкоголя, тридцать четыре дня без алкоголя. За каждым плечом сидит по птице, и та, которая слева, повторяет: тридцать два дня без алкоголя, тридцать три дня без алкоголя, тридцать четыре дня без алкоголя. А та, которая справа, отзывается: двадцать восемь дней до запоя, двадцать семь дней до запоя, двадцать шесть дней до запоя. И та, которая слева, пьёт из серебряной чаши кровь христову. А та, которая справа, которая попроще, пьёт какое-то дерьмо, какую-то колу-лайт. Причём обе пьют за мой счёт. Евтушенко
Вот так за всей этой беготнёй сколько глупостей приходится делать, кто бы подумал. С утра звонит знакомый, говорит: брат, выручай, срочно нужен материал. Ну, и вместо того, чтобы возвращать себе человеческий облик, ты должен теперь защищать друзей от бытовых неурядиц. Что это? — спросил он. Материал, — говорю, — памяти Евтушенко. А что — уже? — спросил он. Да, — говорю, — я вчера где-то в кафе услышал. Или на вокзале, когда догонялись. Знаешь, там есть круглосуточный? Знаю, — ответил он. — Эх, блядь: а я только на днях его выступление слушал по радио. Про интеллигенцию. Или про демократию. Наверно всё-таки про демократию, — подумав, сказал я. Да, — согласился он, — про демократию. Знаешь, — сказал он, помолчав, — я иногда думаю, что на самом деле демократия это большая куча говна, вся-вся демократия, согласись. Был поздний вечер, мы уже стояли на вокзале, у круглосуточного, и я не знал, что ему возразить. На следующее утро он снова позвонил. Ну, вот что, — сказал озабоченно, — тут такая беда: он, оказывается, ещё живой, хорошо, что я с утра проверил, а то попали бы мы с твоим материалом. Ну, слава богу, — говорю, — кто бы мог подумать. Что «слава богу»? — раскричался знакомый, — что «слава богу»?! У нас дырка в полосе, пришлось давать два кроссворда. А мы не газета кроссвордов, понимаешь: мы не газета кроссвордов!!! Хорошо, — говорю, уже когда он успокоился, — так что: материал забрать? Материал? — задумался он. — Нет, материал пусть останется у нас: сколько ещё там ему осталось, а материал вышел хороший, короткий, а главное — честный. Военкомат
Мама говорит: сходи в военкомат, поговори с начальником. Может, возьмут тебя в армию. Армия сделает из тебя человека. Сколько можно: бабы, наркотики, все эти ваши молодёжные барбитураты, в конце-то концов! Давай, малой, — сходи в военкомат. Но я ей говорю, — ма, ну шо за дела, какой военкомат? Мы давно ни с кем не воюем, мы — внеблоковая страна. Ты видела нашего министра обороны? Вот у нас вся оборона такая. У нас оборона хуже, чем оборона «Челси». Короче, ма, я пас, я не пойду. Но мама говорит: малой, я уже старая, вот я умру, и кто о тебе, уроде, позаботится? А армия сделает из тебя человека. Посмотри, малой: дом без ремонта стоит, ты, сука, весь клей вынюхал, обои нечем приклеить. Давай, малой, сходи в военкомат. Ну, почему, — говорит она, — ты не хочешь пойти? Почему не поговоришь с их начальником? Ну, как почему, — говорю я, — ну, ма, ну как почему? Как это почему? Да потому, что я дебил! Ты понимаешь — дебил! А дебилов в армию не берут! Даже в нашу, украинскую! Что бы я делал, если бы вдруг стал сапёром? Я бы выкапывал противопехотные мины, прятал бы их под кровать и слушал ночью, как взрывчатка пускает свои корни, словно картошка. Пиноккио
Она сказала: — Дай сюда руку. Вот тут, смотри. Те участки, где кожа неповреждённая, сохраняют всю положительную информацию. А всё говно, которое ты выжрал за жизнь, откладывается в шрамах. Чем больше говна — тем глубже шрамы. — И чем глубже шрамы, — сказал я, — тем больше было говна. — Точно, — сказала она, — всё в шрамах, все сумерки мира. В детстве в тебе откладывается ненависть. Ненависть — это как способность ездить на велосипеде: она появляется, даже если у тебя нет велосипеда. Человек честнее всего именно в детстве, когда, попав в капкан, перегрызает блестящими брекетами собственную лапу, чтобы не опоздать на вечерние мультфильмы. В соседней комнате её сын добивал свои игрушки. — Давай, малыш, — позвала она, — пошли есть. Сейчас, мама, — ответил малыш. — Я только не могу решить, кого из них оставить в живых: того, кто слева, или того, кто справа. Никого, — сказала ему мама жёстко. — Мой руки и пошли есть. Хорошо, — ответил малыш и помчался мыть руки, оставив всех троих умирать под палящим солнцем.
|