Катерина замесила тесто ветра. Такой холодный ветер выворачивал исподнее листьев. Они трепетали. Дёргались. Пытались улететь. И глаза, и даже маленькая перламутрового цвета пуговица на лёгкой ситцевой кофточке хотели перемен. А если точнее — ждали тепла и любви. И надо же такое: попался на дороге её взгляда Вася-Жид. Нечистый попутал. Вася-Жид даже не в самом посёлке жил, а на краю Салотопки, за оврагом в маленьком своём доме. Этот дом красным прыщом выпирал на пересечении улиц «Имени Третьего Коминтерна» и «Лейтенанта Линдберга», и крыша у него с волнами шифера, окна небольшие, весьма насмешливо прищурены, а одно окно вообще заколочено фанерой, так что не поймёшь, зачем и пробито. Свет и днём и ночью горел в доме осенней пижмой. Что интересно — порожка в доме не было. Над крышей дома труба из красного кирпича не то дымила, не то кричала что-то на непонятном языке. У хозяина выветренная, как бы случайно обросшая болотным рыжим мхом бородка. Глаз быстрый, да и разговор не поймёшь какой, вроде как смеётся: — Заходи, коли пришла. Она осторожно садилась на край стула. — Есть будешь? — Спасибо, я не голодная. А он уж резал варёную колбасу. — А я с утра дождь сломал. — Как это? — Обыкновенно. Через коленку. Сломал и на тучку закинул. Не люблю, когда по крыше сильно стучат. Дверь не запираю, хоть дождь, хоть снег — любому гостю рад. Она ему: — А небо-то серое. Может, ещё дождь пойдёт? — Ага, если я допущу. Все говорят, жиды только для себя под матрас тепло кладут. Солнечные деньги считают. Верно, Катя, жид и есть жид. Только напрасно говорят, что жида от водки крутит, — не верь, Кать, про евреев много чего врут. — Я не верю, Вася, я Верке так и сказала: «Разные жиды, в смысле, евреи. Они, как люди, тоже жить хотят». Вдруг Вася затрясся в кривом смехе. Она поняла, что сейчас неловкость отпустит её. Она сразу — рукой. И со всех ног к нему. Он её подхватил. Она опять — рукой. И взлетела. Ветер обнял. Крепко прижал. Обнял. Растрепал ей волосы. И сразу в звон, в ожог разгорелись губы. Где она? Где он? Только поле узнает, только лес догадается. Над Салотопкой гремят колёса их разогнавшегося поезда. Дышать трудно. А поезд ведь без остановок, всё набирает и набирает скорость. Схватила рукой сердце. И — в кулак. Сжала. Из кулака выбиваются искры. Бьют по насыпи. Загорелась трава вдоль путей. А колёса всё выбивают дробь. По вагонам пошёл проводник. — Ну как, дочка, любовь горяча? Она — рукой: — Отойди, вагонный человек, не гляди. А проводник рядом, дурак старый, в фуражке форменной, не отстаёт. Фуражку снял. — А смерти не боишься? Жид, ведь он такой, удержу не понимает. Для него русская девка — повидло с чесноком. Опасайся, девка, в смерть залюбит. Ей — кровь в голову: — Отстань от меня! Отстаньте все! Мне с ним любо спать и сны ногами обнимать... ох... о... о... — и попросила горячим, почти недвижным языком: — Вася, спусти дождь на землю. Жарко. Распахнуться хочется. И запела: — Дождём девка пошла, в дожде потерялася-а-а-а-а... Катя так и сказала потом своей задушевной, чернявой подруге Вере: — Слышь, Верка, я со своим милым высоко летаю. Веришь ли, ох, как сильно летаю. Дух захватывает. За тем, за крутым горбом жизни, высветилось для меня другое небо. Только достало бы сил подняться, а уж там небо само тебя подхватит. Вот как я с ним живу, поняла? — Люди про тебя нехорошо говорят. — Пускай. — Ну, сама смотри. К осени дожди пошли сплошняком. И он ей сказал: — Не все чудеса я могу. Видишь, какие пошли дожди. — Ага, — она ещё не понимала, к чему это он, — осенние. — Листья облетели. — Да, осень. — Сменяет день ночью, потом серым утром. Всё как положено. — Стрекозы летают. — Ага, летают. — И осы. — И осы. — Скоро полетят белые мухи. — Полетят. — Я ведь Вася-Жид. — Да, Васенька, знаю. — Вечный Жид. — Да, Васенька, — и она рукой: куда это он? И тогда он прямо: — Одному мне быть. Такая моя судьба. Прости, Катя. Забылся с тобой. Где же Вася-Жид? Только ветер ему брат. Хотел он подняться над лесом, чтоб пощупать лунный свет. Да ведь тучи обложили небо. Загрустил. Тихой улиткой уполз в свой дом на улицу «Имени Третьего Коминтерна». Сел. Стал глядеть на окно, забитое фанерой. Изнутри фанера покрашена голубой масляной краской. И по ней — чёрной краской крупно, печатными буквами: «РЫБЫ И ПРОЧЕЕ». Сидел долго. Глядел. Пока не увидел воду. Он шёл по дну океана, среди гладких камней и кораллов. Над ним медленно, покачивая хвостами и плавниками, проплывали разной формы и окраски рыбы. Он шёл и бормотал: Рыбы плывут надо мной, и прочее, и прочее. Рыбы открывают и закрывают рты, и прочее, и прочее. Один я бреду, и прочее, и прочее. Это не рыбы, а время плывёт надо мной, и прочее, и прочее... Наконец он вышел из дома на улицу «Имени Лейтенанта Линдберга». Вдалеке загрохотало. Он шёл по дороге к центру посёлка. Навстречу шли люди-зонты. Свои заботы. А Вася-Жид ничего такого не хотел. А так. Глядел на мелкие аптечные ромашки около дороги. И это он знает, и это он видел. Огни машин слепили. Мальчишки кричали ему: — Жид! Жид! Сумасшедший Жид идёт! А между тем Катин горючевоз отправился без него опять в путь, без точного расписания. А так, сам по себе, как жизнь подскажет. И никто ему этот путь не прокладывал. Он сам внутренним криком звал себе дорогу. Катин сон обрывался. Скрежетали колёса. Катя вставала с тяжёлой головой. И не успевала поднять голову с подушки, как на неё наезжал встречный поезд. Если бы поезда ходили аккуратно, по расписанию, так нет. А у кого спросишь? Тебе и ответят: что ты, девонька, плачешь, знаешь ведь — кругом тебя поля, леса несчитанные, одно слово — Россия. В деревнях теперь китайцы с корейцами порядок наводят. Это когда же мне ждать Васю, — думала Катерина. Сколько раз она выбегала на бугор. Хотела взглядом перехватить. Однажды среди прилично посаженных маленьких ёлочек появилось красное лицо Васи-Жида. Под глазом горел здоровенный синий фингал. — Васенька, это кто ж тебя так? — Не знаю. Паспортов не показывали. — Били?! — ахнула. — И били, и резали. Не поверили, что я Вечный Жид. — Боже мой! Боже мой! Надо бы милицию крикнуть, милиции сказать. — Чего сказать? — Как чего? Человека бьют... Били Васю-Жида серьёзно. И под дых, и ногами. А он вставал, пока один учёный студент, в очках, не догадался: схватил лом и ударил по черепу, причём сзади. Любой пацан знает: против лома нет приёма. Жид упал. Оказалось что? Ошибка вышла: не Жид вечный, а земля вечная. Лежал он на мокрой земле. Снег стал потихоньку закрывать содеянное. И дом его со временем закрыло белой целлофановой плёнкой жалости. Народ постепенно всё осознал. Сменили название улицы «Имени Третьего Коминтерна» на «Республиканскую», а «Лейтенанта Линдберга» на «Вишнёвый переулок». И как-то незаметно его дом сгорел. И это был естественный ход истории: что может быть вечного на земле? А если что и осталось от Жида, так слякоть осенняя, вечная. И нельзя сказать, чтоб была злоба на холодную осень, а так... Пусть Жид на небе себе новый дом срубит. На небе места больше, не так тесно, чтоб тереться друг об друга. Устроится по своей вере. Займётся там грядками, будет разводить чеснок с луком. Вот такие дела. А если бы с умом, да спокойно, без всякого базара сказать: — Уходи, Жид! Не порть землю и небо! Уходи! Отвали с глаз людей, деревьев и трав! И сдунуть его. Как осенний ветер гонит ненужные, палые листья. Старуха-знахарка нашептала Кате: — Ты, девонька, как увидишь его во сне, скорей уколи палец булавкой. Выйдет капля крови. В этой капле потопи беспокой своей души. И всё пройдёт. Забудется. Обязательно. Вот тебе ещё трава-забудка. Завари. Полстакана выпей, как в кровать ляжешь. Катя слушала вполуха. Устала душой от бессонницы и надежд. И могла в сердцах закричать: — Васенька! Васенька! Вернись, мой дорогой! И говорила Вере: — Пускай я дура, а я жду его. Если он вечный, значит, вернётся. Так я заказала себе. — Катька, опомнись! Ты же не молоденькая, чего ты в сказки веришь. Хоть жид, хоть кто, оттуда нет дороги назад. Давай, Катя, пока мы живы, споём. — Нет, не хочу. — Чего нам, немолодым бабам, ждать-жалеть? Кошка ест траву, да не всякую. Знает, чего ей надо. А ведь мы не хуже кошки. — В тёмном плёсе, в тёмном плёсе, — запела Катя. И замолчала. — Не могу, Верка, не поётся. Точно на сороковой день, только через восемь долгих лет, Вася-Жид пришёл. Вошёл тихо. Катя сразу соскочила с кровати. — Сейчас, Васенька, я быстро. Накрыла на стол. Вынула из холодильника давно приготовленную на этот случай бутылку. — Извини, Васенька, у вас, у евреев, наверно, из рюмок пьют. Вася не ответил и налил себе водку в стакан. — Ну, со свиданьицем, — и, не чокаясь и не дождавшись Кати, выпил в одно дыхание. Потом взял нож и стал нарезать колбасу. Вошла чернявая Вера. Ни слова не сказала. Оценила взглядом и писклявым голосом затянула: «Заманила меня мамка в эту жизнь проклятую...» И потом пошли тихие разговоры. Вася показал на стенку: — Вроде у тебя картина здесь висела. Вон там осталось пятно. Значит, висела? Вера глаза сощурила: — Старая картина, это я её сняла. Где она? Опять, Катя, что ль, повесить? На картине — горы. Картина-марь. Среди камней трава-марь растёт по гиблым местам. Человек уходит в горы. На переднем плане вверх днищами лодки. Плачет девочка. Безутешно. Толстые руки девочки. Бесстрашие. И снова бесстрашие. А Катерина месит тесто ветра. А ветер всё круче. Всё круче, всё круче... Падает на пол скатерть. Сползают на пол бутылка, стаканы. Пол залило вином. И откуда столько вина? Вроде всё выпито? А вино всё хлещет, настоящее наводнение... — А ещё помнишь, Кать, другую картину? Степь. Глаз не видно, какая степь. И вся степь горит красными маками. Эту ты помнишь? — Катерина! Не оставайся одна на ночь, — крикнула Вера, — у тебя сны тяжёлые. Я с тобой переночую. — Вася, помоги мне встать. — Ну вот так, спасибо. Видишь, у меня никого нет. Только моя подруга задушевная. Деревья не скрипят. Все приготовились к долгой жизни. Найди, Васенька, в моей сумке ключи. Закрой дверь, чтоб нам никто не помешал. А со двора послышался детский крик: — Мамка, я буду когда-нибудь большой? Она крикнула в фортку: — Будешь, будешь, гуляй пока! Вася не сказал, а шепнул: — Сын? Меня нет. А Вера ещё здесь? Ей-то до всего дело. Ступай, Вера, не тревожься теперь. Катя со мной тихо ляжет, уснёт.
|