Воздух, 2007, №1

Атмосферный фронт
Статьи

Тоска по своему вампиру, или Совместное преломление опыта

Александр Бараш, Павел Пепперштейн
 

П. Можно соединить две темы — тему любви к стихам и тему нарциссизма.
Б. В жанре перекрёстного автокомментария... Прочитай своё стихотворение — и поговорим о нём. Мне понравилось про Кремль, которое ты читал в «Галерее Люши».
П. Стихотворение про Кремль...

Эх, поселиться бы в Кремле,
В квартирке с угловым окошком.
Все ночи сексу посвящать,
Днём кофе пить и гладить кошку.
Под вечер с девочкой своей
Играться в шахматы и жмурки.
А после видео смотреть
В тяжёлой бархатной тужурке.
И лишь порой сквозь снегопад,
Сквозь ветер, сквозь стекло морозное,
Бросать рассеянный свой взгляд
На небо тёмное и звёздное.

Б. Замечательно, что единственное слово, которое не рифмуется, находясь в соответствующей позиции, это центральное слово в стихотворении — Кремль. Во второй строфе, есть, правда, далековатая рифма «своей-смотреть», но она тем не менее, в общем, слышится, благодаря симметрии начального «с» и параллельного перелива гласных «о-е». Ну, а в третьем четверостишии — чётко и без глупостей, словно откуда-то из романса Алексея Константиновича Толстого: «снегопад-взгляд». Интересно, что усиление ясности рифмовки, чёткости в таком конвенциональном смысле — происходит к концу стихотворения, где открывается выход из интровертного мирка «квартирки», даром что в Кремле, — наружу, вовне, к звёздам... Хоть, может быть, не в само небо, не в дальнее, как дальнее зарубежье, а в ближнее — у кремлёвских звёзд. На это указывает как бы оксюморон «тёмное и звёздное»... Но вот почему же ни с чем не рифмует Кремль? Похоже, это знак того, что ему ничто не может соответствовать, ничто не может быть созвучно. Настолько он уникален — и-или самодостаточен. Вопрос к тебе: что такое в этом стихотворении — Кремль? Это наиболее уютное место, место, приносящее наибольшее удовлетворение?
П. Да, должен сказать, что я всегда, живя в Москве, в те не очень частые моменты, когда попадал в Кремль, внутрь стен Кремля... — обычно это получалось, когда кто-то из-за границы приезжал и надо было показать соборы, — я всегда испытывал очень интригующее меня изменение состояния, причём очень резкое. В момент просто прохода внутрь. Мгновенное изменение состояния. На очень спокойное, очень уютное и очень комфортное... Это связано вообще с состоянием монастыря. Действительно, как справедливо отмечено, культуры различаются на монастырские и немонастырские. Конфликт, который сейчас разгорелся в мире, это конфликт между двумя немонастырскими культурами — протестантской и исламом. И в той, и в другой культуре нет монастырей. А те культуры, в которых есть монастыри, и вообще традиция огораживания — стены, — это католические, православные, буддистские, тантрические, даосские. Всякий человек, который посещал монастыри, знает: разные чудеса происходили, но такое микрочудо происходит каждый раз и действительно впечатляет — это полное изменение состояния просто при входе в ворота. Как только ты проходишь эту линию... и оказываешься внутри — у тебя абсолютно другое в целом состояние. И, как ни странно, это распространяется на Кремль, хотя тут не монастырь, а вроде бы какое-то гнездо зла. Во всяком случае, это было обозначено как гнездо зла уже в период Ивана Грозного. А потом уже в период советский...
Б. Открытки с Кремлём, какие-нибудь новогодние, светящиеся в темноте звёзды на башнях, это был символ мира и уюта. И вообще, там сидит отец... или отцы, которые обеспечивают покой. Когда во взрослом состоянии мы присоединялись к взгляду на Кремль как на гнездо зла, то это вступало в противоречие с детским ощущением — что-то близкое к комплексу отношения к родителям. К отцам. С другой стороны, первое, что возникает при слове «монастырь», — насчёт аскетизма. В бытовом, светском смысле «аскетом» в определённом смысле был Сталин: никаких побочных страстей, кроме собственно воли к власти. Об этом писал, кажется, Авторханов. Но Сталин при всём том лишь часть истории и образа Кремля. Остальные Хозяева не вписываются... аскетами не были.
П. Да, тут как раз упомянут секс, «Все ночи сексу посвящать...» — то есть ясно, что монастырь уже не действующий. Речь идёт о каком-то краевом использовании этой ауры. Желание поселиться в Кремле в квартирке с угловым окошком не означает желания приобщиться к центральной власти напрямую, то есть принять в ней участие. Цикл, завершением которого является это стихотворение, посвящён вампиризму. То есть демонстрируется желание как бы стать вампиром этой власти, какие-то сладкие её эссенции синтезировать в особых условиях. Тем более что в слове Кремль есть нечто сладкое. Во-первых, Кремль это торт, и слово «крем», которое содержится в слове Кремль, конечно же, эту версию подтверждает. Это и некий мифический субстрат, кристалл кремниевый такой... По поводу Кремля в стихотворении — с одной стороны, выражение желания, чтоб этот центр немного подостыл, чтобы он стал несколько партикулярен, чтобы был приручён и одомашнен, чтобы в нём можно было поселиться и как-то использовать эти энергии для каких-то личных целей. Особенно уют: если снять аспект террора, который в нём изначально содержался, и оставить чистый уют... То есть то, что было ложью в советском мире, — сделать правдой. Может быть, через клонирование или через какие-то другие процедуры — наконец-то действительно вывести доброго дедушку Ленина и очень ласкового душевного отца народов Сталина, скорректировав всё через новейшие генные технологии, — чтоб это были просто любимые наши члены семьи. Ведь каждому человеку хотелось бы, чтобы у него дома стояла кресло-качалка, где покачивался бы очень добрый, хороший «Ленин» или где-то на шкафу дремал бы и покуривал ароматную трубку Иосиф Виссарионович Сталин...
Б. Ну, я бы однозначно предпочёл, чтобы у меня дома в кресле покачивался мой собственный дедушка... В сентиментах, о которых ты говоришь, любопытно, что есть движение, жест в сторону возвращения даже и не к советским и досоветским временам, а как бы к допетровским. То есть этот Кремль — будто место жизни такого царя-батюшки, доброго, уютного, с играми и зрелищами, жмурками в складках тяжёлого бархата и видео в качестве зрелища. Синтетического-синтезирующего, объединяющего скоромные пляски, застольные песни и так далее. Начиная с петровских времён — никто же там не жил. Но если посмотреть с точки зрения литературной, это стихотворение — оно абсолютно твоё. Что это такое? Это как бы некий фантазм, своего рода видение...
П. Это грёза, мечта, желание.
Б. И, по-видимому, приносит то же удовлетворение, когда ты его перечитываешь, как и тогда, когда впервые переживалось, писалось. Разыгрывание ситуации, которое само является этой ситуацией. Ты уже как бы поселяешься в Кремле, проводишь там вечер, играя в шахматы и в жмурки. Этот текст — характерная, я предполагаю, модель твоего стихотворения. И здесь чрезвычайно сильна... ну вот эта терапевтическая функция, да?
П. Да.
Б. Автотерапевтическая, и она же действует и на нас... И вот, насколько стихи — и это стихотворение в частности — в какой степени для тебя действие собственно литературное? И вообще — входит ли в твои задачи написание стихотворения как такового, в контексте некоего действия в литературе? Или всё же в первую очередь это нечто другое, а как бы попутно ещё и стихотворение и литература? Одна знакомая в беседе после вечера, где ты читал это стихотворение, сказала, что настолько зримо встают какие-то вещи, образы, что этот визуальный ряд — как выставка, «арт»... Значимо ли для тебя писание стихов в традиционном смысле? Этим многое определяется. Если данный текст для тебя не стихотворение, а что-то ещё, или в первую очередь что-то ещё, то это тоже определённым образом определяет отношение к нему, да? Оно в какой-то степени является стихотворением, в какой-то не является, ну и так далее.
П. Ну, я не знаю. Это сделано таким образом, чтобы зависеть не от моего желания, а от желания читателя, как мне кажется. Вопрос связан на самом деле не с тем, как я хочу, а с тем, какое место литература занимает в обществе. Конечно же, литература не занимает такого места, которое она занимала во времена, скажем, Ахматовой или даже какого-нибудь ещё Вознесенского, а занимает какое-то совершенно другое место. А именно — она может занимать два места на самом деле. Одно — это клубная деятельность. Есть определённые клубы по интересам. Есть люди, увлекающиеся, скажем, рыбами — и между ними существуют интернациональные контакты. Они переписываются, присылают друг другу рыб, или их описания, фотографии... Это с одной стороны примыкает к науке, а с другой стороны это хобби. И есть люди, которые катаются на роликах. Между ними тоже есть какие-то контакты. Клубы по интересам отчасти существуют сами по себе, отчасти примыкают к каким-то более глобальным инстанциям... Хобби увлекаться рыбами может примыкать к науке о рыбах. Люди, которые занимаются роликами, примыкают к спорту. Они могут в него войти или не войти, но к этой большой структуре они как бы одной своей стенкой прикасаются. Таким же образом литература сейчас существует с одной стороны как клубная активность. Есть люди, их много, как, собственно, и увлекающихся любым другим мероприятием, которые любят литературу, и даже не столько литературу, а то, что называется литературный процесс. Они этим каким-то образом занимаются, у них есть среда. Это, правда, не столь интернациональная деятельность, потому что она ограничена языком; для того, чтобы перекачать это в другую страну, нужны переводчики... нужна дополнительная какая-то история. Вот одна функция литературы, чисто субкультурная. Быть клеем, соединяющим какое-то количество людей, которые по воспитанию или по типу своего интереса к этому предрасположены и им интересно в этом котелке вместе плескаться. Другая функция — внутри «большой культуры». Там литература должна исполнять какую-нибудь посредническую функцию. Так же, как почти любая другая дисциплина или область деятельности. Например, она может быть частью массовой развлекательной культуры или частью историографии. Множество разновидностей деятельности обслуживает институт истории. Институт истории связан с государственными образованиями, он поддерживается, субсидируется государством. Есть мемуаристика и так далее. То есть гранд-культурные, широкие слои. Что касается моего писания стихов, то я абсолютно не понимаю... совершенно ни туда, ни сюда это всё не попадает, потому что у меня явно отсутствует интерес к клубу под названием литература, я не слежу за деятельностью этого клуба, не общаюсь с членами клуба, мне абсолютно по фигу, какие процессы происходят внутри этого клуба...
Б. Наша сегодняшняя беседа — наглядный пример.
П. Ну, естественно, друзья... я общаюсь со всеми, кто мне симпатичен. К «большим», массообразным литературным образованиям — я тоже не имею никакого отношения. Таким образом непонятно... На хуя вообще это нужно — непонятно... Я это делаю просто по инерции. Просто потому, что я родился в такой семье, в такой прослойке, где как-то принято было писать стихи. И более того, окружающие меня друзья и знакомые — они все пишут стихи, как и я. Кто-то из них более известен, кто-то менее... все при этом художники... Оказывается, что есть отдельная литература, которая существует под крылом искусства. Это не значит, что она обслуживает потребности изобразительного искусства. И это не значит, что она ЕСТЬ изобразительное искусство, как сказала твоя знакомая. Но это как бы приют такой. Искусство как более востребованная социумом область даёт литературе прибежище, и образуется как бы своя литература, можно устраивать и чтения, и публиковать сборники, оказывается — совершенно самодостаточная литературная область. К ней относятся многие литераторы, которые стали известными, например, Сорокин или Пригов. Для логоцентрической российской культуры это вообще нормально. Вот, к примеру, одно изделие литературное из этой среды, наше изделие, каким-то образом вывалилось на массовый рынок. Это роман «Мифогенная любовь каст». Он был задуман именно как такая диверсия в этом направлении. Удивительным образом всё получилось! Но... всё получилось, но опять же последствий никаких. Кроме того, что всё получилось. Действительно, это произведение стало частью уже общей, продуваемой, так сказать, всеми ветрами культуры, и литературы такой массообразной... Ну как бы — и что собственно? И...
Б. И всё.
П. И всё, да... Для нас это интересно с двух точек зрения. Как контакт не с литературой как с клубом и не с государственно-значимой культурой, а с субкультурой. Прежде всего, это литература, работающая на субкультуру, так называемую психоделическую субкультуру. Так это и было расценено очень многими наблюдателями, обозревателями. И так оно на самом деле и есть. Действительно, огромная прослойка молодёжи, которая употребляет наркотики, — им нужно этот их опыт каким-то образом текстуализировать. Это огромная потребность. Огромный заказ. При этом ни к литературному клубу, ни к грандпотребностям общей для всех культуры не имеет никакого отношения. В принципе, это очень симптоматично. Массовая культура — состоит из большого количества субкультур. И рассматривать подобного рода деятельность имеет, видимо, смысл с этой точки зрения. Это субкультурная литературная продукция. Так я бы определил свою поэтическую деятельность. Которая находится на грани между школой московского концептуализма, к которой я принадлежу, — и очень пространной молодёжной психоделической субкультурой, к которой я тоже принадлежу..
Б. Вернёмся к стихотворению. С одной стороны, исходя из собственно литературы, я могу сказать, что рассматриваю текст как некую вещь, делаемую в рамках этого цеха — и соотносимую с определёнными критериями. Можно сделать любую вещь лучше или хуже — естественно корреспондируя со всей традицией делания таких вещей. Как огранка алмазов, хороший резной буфет или стихотворение. Так это, кстати говоря, рассматривалось и в античности — и в других культурах — наших источниках. В этом смысле то, что касается техники, формальностей — формальных особенностей этого, скажем, стихотворения, — оно как бы не производит сильного впечатления, как бы нейтрально и приглушено.
П. Простое.
Б. Да нет, не просто простое, оно как бы не соотнесено.... И таким образом в известной степени даже показывает, что ему по хую...
П. По хую, ему по хую...
Б. Показывает это. В то же время, когда оно говорит: я стихотворение, но мне по хую другие стихотворения, а при этом я всё-таки стихотворение, — то тут возникает ситуация несколько скользкая.
П. Ты совершенно прав. Это стихотворение и в целом все мои стихотворения — они этой скользкой ситуации не только не избегают, они её даже акцентируют. Это стихи, которые вроде бы хотят откровенным образом нравиться, в них есть всё традиционное: там милое что-то, и напев, и всё такое прочее. Они хотят нравиться, но... В наше время никто не хочет просто абстрактной славы, а хотят отклик какой-то, причём очень определённый. Мне, например — что меня, видимо, отличает от настоящего поэта, — мне совершенно неважно, искренне, что будет с моими стихами после того, как я умру. Это накладывает определённый отпечаток на сами стихи. Мне нужно получить этот отклик, ответ как можно скорей. Желательно, чтоб не было отсрочки. Ситуация отсрочки не устраивает ни в коем случае. Вообще, в наше время всё понятно. Очень хорошо понятно всё. Ты понимаешь прекрасно, как и что надо написать для того, чтобы через сто лет тебя назвали великим поэтом. Многие вещи, которые были проблемой и решались предыдущими поэтами с большим напряжением, с большим трудом, — вообще уже проблемы не составляют. Сейчас окружающие меня девушки и молодые люди пишут левой ногой, спокойно — стихотворение, которое ничем не хуже, чем Ахматова или Цветаева. Это совершенно не значит, что они, написав это стихотворение, говорят: «Да я же гений! Щас же надо немедленно это стихотворение куда-нибудь... опубликовать...» Да ничего подобного. Ну, написал, ну, прочитал друзьям...
Б. Ну, тут другая история. Если что-то, что «не хуже Ахматовой», написано после Ахматовой, то это по существу просто цитата из Ахматовой и нет принципиальной разницы между — написать это нечто-как-бы-своё — или прочитать уже существующее стихотворение Ахматовой.
П. Во-первых, написано после Ахматовой, а во-вторых, что важнее, после выпадения всего этого занятия из энергопотоков. Ну, конечно, можно сейчас взять нарисовать Мону Лизу Леонардо да Винчи...
Б. Но лучше Стерео.
П. Да, или стерео.
Б. Энергопотоки возвращают нас... — получается, что речь идёт всё же о иерархичности. При вроде бы демократическом сосуществовании субкультур каждый из нас выбирает, какая субкультура не просто больше ему нравится, а ещё и какая «центральней» или «выше» — по энергопоточности, энергичности или поточности. Или каждый выбирает, но кто-то выбирает точнее, да? Что касается стихотворения. С одной стороны, оно нейтрально по отношению к и демонстрирует свою нейтральность и что существует в другой плоскости... и при этом оно как бы недостаточно, как говорится, инновационно...
П. Оно вообще не инновационно.
Б. Что тоже не является его целью, и стихотворение это демонстрирует. И кстати, в нём, и, предполагаю, в большинстве подобного типа стихов недостаточно песенной, музыкальной энергии, чтобы они тянули... как музыка во сне. Потому что для этого, для аккумуляции такого заряда требуется больше вкладывать некой претензии, разнообразной, личного напряжения. Движения, горячего и страстного. Они в принципе, эти стихи, не страстные. В них рокового драйва, такого прямого, маловато, мало ватт...
П. В них есть любовь. Этого достаточно для того, чтобы вспомнить их среди сна. Они трогательные.
Б. Безусловно.
П. И этого вполне достаточно. Апелляция к сердцу. Но есть и гражданский пафос.
Б. В общем, с одной стороны есть какие-то сомнительные моменты, скользкость... А с другой — в нынешней нашей литературной ситуации, которая довольно ретроградна, почти целиком поглощена разного рода условностями, отношениями с предшествовавшими языками, а не попыткой что-то действительно сказать... в этой ситуации стихи, тексты такого типа, как бы пограничные с другими состояниями, с другими функциями — они оказываются живее и точнее, чем многие конвенциональные тексты, находящиеся целиком в рамках литературы. Одна из важнейших функций таких текстов как бы «со стороны» — гедонистическая и терапевтическая. Она здесь является доминантной, выявлена напрямую, работает, и это приносит удовлетворение. Естественно — благодаря очень сильной выявленности тепла, нежности, благости... к слову «благо» можно прибавлять варианты — благо-расположенности, благо-датности... Что не снимает, а наоборот — облекает в розовую пилюлю хорошую дозу интеллектуального «челленджа»... виагра, в своём роде. И таким образом выходит, что этот боковой путь — часто ближе к сути дела, чем, казалось бы, некий прямой, напряжённый и слишком завязанный на контекстуальных вещах.
П. Ты прав, да. При этом, конечно, статус этой деятельности.... Ну как ты сказал про шкаф. Шкаф определяется не только тем, как сделан, но и тем, кто его заказал и куда его поставили. Стоит ли он во дворце Медичи или в каком-то подвале. Во-первых, данный шкаф никто не заказал, во-вторых, непонятно, куда его поставить... Но с другой стороны, стихи, например, эти, они, как ты правильно говорил, абсолютно искренние, пропитаны эмоциями, но при этом имеют отношение к определённому порядку мыслей и размышлений, скажем, дискурсивных, которые отражаются в других текстах. Мой тип интереса устроен так: стихи примыкают к ряду текстов, каких-то других работ, которые связаны в данном случае с темой вампиризма. И, в частности, для понимания этого цикла важно, что он заканчивается образом Москвы, потому что Москва — это вампир. У меня очень много было всяких референций по поводу связи Москвы и вампиризма. Есть ощущение, которое постоянно присутствует в Москве, что где-то постоянно катится или висит какой-то пузырь, странный вакуумический организм, который как бы подсасывает... Подсасывание не носит исключительно негативный характер. Точнее — зависит от тонуса. Если у человека избыток энергии, то ему даже приятно. Но в общем, конечно же, Москва — вампир и во многих других отношениях. По отношению к России Москва это вампир России... Поэтому для меня, кроме непосредственно лирического ностальгического аспекта, есть ещё здесь и чисто дискурсивный, даже детективный.. Даже желательно, чтобы о нём ничего не знал слушатель. Но мой личный интерес — в дискурсе, который разворачивается как бы на оборотной стороне этого цикла.. А так, вообще — он продиктован просто ностальгией, тогда я очень скучал по Москве. Непосредственный источник этих стихов — ностальгический. Как бы тоска по своему вампиру...
И теперь давай поменяемся местами: какое своё стихотворение ты больше всего любишь, любишь искренне, я имею в виду, и почему? У тебя есть влюблённость в какое-либо из своих стихотворений?
Б. В последнее время — «В переулке у рыночной площади...»

В переулке у рыночной площади,
в Праге, Вене ли — лёд, полутьма.
Там живёт европейское прошлое,
как мотивчик, сводивший с ума.
Вот какой-то испуганный мальчик,
большеглазый, проблемы с отцом,
в свой блокнот что-то страшное прячет
в полутьме за конторским столом.
Подворотни, и стены без окон,
и мансарды, как норы стрижей,
и в конверте каштановый локон —
безнадёжная мера вещей.
Все детали, волшебные в пошлости,
поджидают на тех же местах,
в переулке у рыночной площади
Прага, Вена ли, Киев, Москва...

П. Действительно хорошее стихотворение.
Б. Что здесь есть, для меня? Всё прикрыто матовым покровом, энергия, страсть, всё, что там живёт внутри, — как бы припорошено, прикрыто, залакировано... стихотворение, речь ненавязчивы, не агрессивны. Это нечто противоположное эффектам масс-медийности. Цель — не поразить центры восприятия возможно большего числа людей разом, а придумать себе и всем, кому это нужно, «внутреннюю речь», для «внутреннего пользования»... такую дорожную песню, попутный ветер. Повторяешь, напеваешь — и поддерживаешь, подпитываешь существование. В то же время есть движение к широкому контексту: отношения с европейским миром. И здесь естественна Прага: в переулке за собором на Староместской площади наплывает угловой балкончик на втором этаже, с цветами бархатцами, — и сразу перед глазами балкон детства на улице Бахрушина в Москве (рыночная площадь у Павелецкого вокзала, церкви Замоскворечья), и балкон у бабушки в хрущобах на Октябрьском (оно же Ходынское) Поле — и там, и там бархатцы... Возникает и Германия. Я как-то провёл несколько дней в Вормсе, неподалёку от Франкфурта. Рейнская область, Майнц, Вормс — тот небольшой район, откуда, собственно, и пошли ашкеназийские, европейские евреи. В одной белорусской синагоге XVIII века весь свод здания, «небо» — изображение Вормса. И вот смотришь на отношения с Европой через этот «кристаллик»: Европа — горизонт стремлений, а с другой стороны — что-то абсолютно внутреннее, то, откуда пришёл.... то, чем ты, на самом деле, являешься. Определённым образом это соединяется с идеей, которая была близка Бродскому, Чеславу Милошу... — С идеей, что окраины Европы больше сохранили европейскую составляющую, роскошную, богатейшую, чем мутировавшая Западная Европа, с её международностью и сильной нивелированностью... И часть этого заповедного мира — естественно, Киев, Москва. Моя мать родилась ещё в Киеве, няня гуляла с ней в скверике у Золотых ворот. Отец пускал свою детскую машинку в конце тридцатых годов по оградке памятника Гоголю на бульваре у Арбатской площади. Я — первые семь лет жизни провёл в Замоскворечье; подворотня у подъезда — это были врата моего мира. Замоскворечье — купеческий посад, примерно то же самое, что Староместская площадь в Праге. Кафка родился в доме на углу этой площади со стороны мэрии, да? Позже дом его отца был на другом краю той же площади, у собора... И дальше — выход к состоянию «... и стены без окон, и мансарды, как норы стрижей... И в конверте каштановый локон, безнадёжная мера вещей...» — связь с таким существенным элементом европейского мифа, как «Вертер» Гёте. Включая — для нас — и обложку советского бумажного издания: там под дождём по булыжной мостовой, мимо готических зданий, в плаще, согнувшись, бежит юноша — образ лирического состояния. Безнадёжная мера вещей! Штамп закрывает и реальную живость, полнокровность и масштабность того, что делает Кафка... Макс Брод, насколько я помню, в своих воспоминаниях рассказывает — без специальной акцентировки, — что реакция ближайшего коллегиально-дружеского кружка, где Кафка читал «Процесс», то есть аутентичная, которая отвечала, судя по всему, ожиданиям Кафки, эта реакция была — безудержный смех. Смех освобождения — от корявости этих состояний!.. В собственном стихотворении я, правда, ни с чем не борюсь, а пытаюсь расслабиться и получать удовольствие — и от детских переживаний, и от освобождения от них. Кстати, Кафка и по жизни, и что называется, по-любому — не был таким уж несчастным.
П. Он был достаточно несчастным.
Б. Но при этом — он был, например, высокого роста, что сразу меняет образ. И — в последние годы об этом много говорится и пишется — он был вполне успешен в своей карьере.
П. Ну, это не меняет дела.
Б. Но он не был сам — несчастным клерком.
П. Нет, несчастным клерком не был.
Б. Макс Брод пишет, среди прочего, что они чуть не каждый день встречались после работы — в обеденное время. Значит, вся комшмарная бюрократическая «кафкианская» тягомотина терзала его только в утренние часы, «до обеда» — всё остальное время он был свободен...
И вот весь этот комплекс — «европейское прошлое, как мотивчик, сводивший с ума» — он твой, в тебе взрывается — и ты же себе это напеваешь...
П. Да, всё правильно, то, что ты говоришь. Взамен этому большому кусту, с иудаизмом, с евреями вообще как клубнем и с христианством и исламом как двумя гигантскими побегами, — взамен этому приходит с одной стороны возрождающееся язычество, а с другой достаточно продуктивный и многообещающий буддизм. Буддизм не демонстрирует никаких тенденций к увяданию. Славой Жижек в одной из своих полемических работ утверждает, что буддизм стал идеологией современного менеджмента. И вообще идеологией западного делового человека. Это послужило поводом для критики буддизма с позиций неомарксизма. Жижек попытался противопоставить левую позицию, марксизм в его новейшей редакции, буддизму в его дайджест-конформистской версии. Противопоставление спорное, но оно, возможно, обозначает контуры следующего идеологического конфликта, идеологической драмы, которая придёт на смену агонизирующей драме между исламом и христианским миром. Это конфликт между язычеством и буддизмом. Марксизм, как ни странно, в этом контексте становится языческой программой. Хотя бы потому, что идеология освобождения труда считала себя — и в эстетическом, и в идеологическом отношении — Ренессансом и апеллировала к античности, и советская власть была тоже связана очень сильно с античностью... Может быть, я чересчур удалился от темы данного стихотворения, но мне кажется, что предчувствие этого всего есть в нём, это — прощание с еврейством, прощание с христианской Европой... а также уже где-то и прощание с исламом...
Б. Наверно, потому что оно увещевает: всякое глобальное, в том числе политическое, сто́ит воспринимать как частный случай в потоке собственного опыта. Надежда этого стихотворения — на единственную фантастическую, утопическую глобальность: со-переживания. Совместное преломление опыта...







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service