Борхес у ПингвеллираК ущелью Пингвелирра, что вширь за годом год беспокойно растёт, к тому краю старый слепой Борхес ухом своим припадал, чтоб вопли прекрасных жён в глубине, эти вопли и долгое покаянье в измене подслушав, записать: расцветает лавовый луг, наша речь в бушеванье тимьяна. Без имён
Из труб вокруг меня, из растений несметных, близких, из их ростков, я слышу: вода звенит моим началом, далеки слова и отголосок тени тела слабого. Моя былая, ранняя цель, долгая кривая дорога вверх-вниз ведёт среди зелёных труб недалеко совсем, её порядок меня вбирает без колебаний и — стирает. Ущерб
С глаз лета бежит, из картин, из декораций этой инсценировки, так два взаимообратных тела, что, ловкоречивым словам следуя во всю жизнь, всё же ставят знак пере- носа неловко среди монолога, что для этой картины написан. Как слепое, в тумане мощного блеска лета, бормотание вьётся клубком вкруг основ, и на ясном небе обрывается, обрывается, обрыва На среднем Рейне
...и вспоминающим взглядом в чёрно-белое, глыба лавы говорит о мгновенье, как жизнь, остановившись, как там, внизу по реке, у Лорха, — Остров Смерти и Остров Памяти, как здесь — эти башни, замкнутая поэзия, что скрытые имена разбирает по буквам на чужбине, опоры в реке поперёк пенят бег быстрины — слова оживают в споре с опорой, почвой отечества: возвращайся, луна говорит камню, старой истории должен ты верить, как предугаданным рифмам, но ты не веришь, и сон твой горек, танцует он босиком на углях, битом стекле и обёртках рядом с вагончиком на берегу, там наверху камень тоскует по новому имени. Вид Рейна
Вата в красных брызгах, сальная бахрома, капает с неба вечером в реку. В этой картине, серой и грустной, уже отогнавшей облако, птица мелькает, вода под ней как зеркало напрасное: как зеркало сквозное. Сердце ни с места. Слова, которых тут ещё нет, уже написаны давно, да порознь, и счастье иных картин, поодаль, живописуют. Двенадцатидневное путешествие в плохую погоду
В пятницу с лёгким присвистом в лёгких от Рейна до Мантуи, где вялится тело, обернуто жаром, на дороге в Верону в субботу. Образы в чужих окрестностях и чужие образы местности доводили его до светлой усталости, отборное качество слишком чётких созвездий перебивало сон. Телефонный звонок: это я. В понедельник под молниями в Мюнхен, вечером после в Москву, снегом и льдом присыпанную могилу, где серьёзный разговор с музыкой уже подходил к концу. В среду обратно на Рейн. Трудно держать равновесье большой голове на тончающем теле большом: «...ни у кого желания не было отворить башню...» — у Бубера он читал. Обретенье без поисков, а поиски ни к чему не приводили. Вечером телефон. В пятницу снова отель, Берлин, комната, всё дольше до воскресенья, всё реже выходил из неё. Холодный восточный ветер когтил город. В воскресенье обратно на Рейн, жидкость копилась в лёгких вплоть до визита в понедельник утром, но всё же «Венерину гору» покинул и в дом возвратился над Рейном. Своего давно уже в лес канувшего павлина должен был кликать всю ночь и гусей, и древние, с дом высотой, рододендроны сияли, их бледную бедность на ветер пускали рейнские корабли, поезд свистел, приближаясь к лесу. Его игра была окончена во вторник утром, на вокзале, в двух шагах от того места, где всё началось.
|