Воздух, 2006, №2

Кислород
Объяснение в любви

Ольге Мартыновой

Валерий Шубинский

У стихов Ольги Мартыновой есть одно свойство: они заманивают читателя в ловушку, притворяясь тем, к чему он готов, что он успел полюбить (и тут даже неважно, русский это читатель или немецкий: ведь Мартынова, пятнадцать лет живущая в Германии, сама переводит свои стихи на язык этой страны). Дело и в почти-свободном стихе, на чью скрытую, но оттого не менее отчётливую и тонкую ритмическую структуру указывают появляющиеся на нужных, тонко просчитанных местах рифмы, но главное — в разомкнутой структуре её стихотворений, относительной (и мнимой) внятности первого лица, разговорной интонации (у читателя сохраняется иллюзия, что лично ему нечто рассказывают, сообщают). Но такого читателя ждёт разочарование. А можно сказать и так: его ждёт нечаянное чудо. Он ненароком услышит рассказ, обращённый не к нему, и не о том, о чём он ожидал. Но рассказ этот стократ увлекательнее и богаче ожидаемого.
Голос Ольги Мартыновой мы долгие годы слышим рядом с голосом Олега Юрьева — но трудно подобрать пару столь разных, непохожих поэтов, по крайней мере, в одной литературной группе *. Стихи Юрьева резко выводят читателя из времени обыденных вещей и слов, помещают в жёсткую спиральную структуру, в виртуозно связанных узлах и сочленениях которой отчаянно пульсируют безумные, незамыкающиеся образы. Можно сказать по-другому: это бурное море речи, но случится чудо, нас спасут (как кит пророка, как дельфин певца), спасут и доставят куда надо (а куда — знать нам не надо), таково условие удачи. У Мартыновой бури нет, море спокойно, иногда совсем спокойно, иногда — с небольшими волнами, но и кита-спасителя нет. Корабль, качающийся на изменчивых подводных течениях ритма, может рассчитывать только на кормчего, который не отпускает штурвала. На голос.
Буря если была, то в прошлом:

                                          Было: сто тысяч таких, как я,
                                          С земли поднялись во внезапном огне,
                                          Казалось, что не
                                          сжигая всё, но наново кроя.
                                          Среди голой зимы я очнулся один —
                                          А воздух от жара дрожал —
                                          Я себя ногами отгородил
                                          И щёки руками сжал.

Тотем Мартыновой, Кузнечик (в данном случае — Сумасшедший Кузнечик) пускается в путешествие, чтобы найти «край, где покой и роса, и лёгкие небеса» (и опять-таки перед читателем дурацкий соблазн: прочитать это как аллегорические стихи о «судьбе эмигранта») — и вроде бы находит его, но для поэта плавание продолжается и продолжится всегда. Новый Улисс, Улисс в женском обличье, Улисс с голосом сирены обречён смотреть на мелькающие вещи мира с отстранённой печалью, с холодной нежностью, и лишь иногда — с кратким волнением. Это береговая линия, это острова, это подводные горы и башни, как в ханжеской, но пленительной книжке Клайва Льюиса. Куда выплывет корабль, мы не знаем, и сам поэт не знает: ведь Бог, Судьба и Случай пьют чай с сухариками, и кто знает, кому из них выпадет сегодня «поиграть с людьми». Особых чудищ в этом море нет, но есть страх так и не доплыть до неназываемой цели. Но что это за цель? Куда ж нам плыть?
Может быть, это море сна? Тогда кое-что становится понятнее. Снится всё: похожие на настоящие Рим, Вена, Венеция, Кипр, и альбом со старинными гравюрами, и Гёльдерлин в своей башне, начинающий речь цитатой из Введенского, и Введенский, и Эпикур, которому поэт рассказывает, что такое ген и гормон, райские врата, у которых топчутся постаревшие одноимённые девочки из Корнея Чуковского (и — хочется продолжить список: арапские цари... жиды, богатыри... кто там ещё был?). Сон временами чёрно-белый, линейно-отчётливый, иногда — расплывчатый и почти красочный; иногда — строго логичный, иногда — на грани абсурда. Снится и то, что внутри всех этих вещей, — и тогда-то и приходит короткое волнение, и рассказ старого морехода превращается в безумную детскую песенку:

                                          100 000 маленьких тигрят
                                          Терзают сердце целый день,
                                          100 000 пчёл вокруг жужжат
                                          И собирают липкий мёд.

Снится и то, как всё это появилось:

                                          Время — клубок, из которого тонкие пальцы
                                          райских работниц ткали вечные сумерки рая.
                                          Так мало пряжи у них уходило, такой лёгкой была работа:
                                          густое золото небесного края,
                                          его отраженье в прудах,
                                          шмели, свалянные из той же нити
                                          (её хватало ещё для мёда,
                                          для яблок, для круглых глазок змеи, —
                                          так просто было выткать в этих садах
                                          живущую неподвижность, что пальцы теряли сноровку,
                                          и однажды клубок, ускользая из рук, покатился,
                                          покатился.
                                          Так перепутались нитки,
                                          как будто бы ткач
                                          израсходовал в ночь
                                          весь райский запас
                                          и в нас
                                          этот клубок превратился).

Два образа пронизывают всё творчество Мартыновой последних пятнадцати лет — море и рай. Море — понятно, откуда это. Два любимых поэта, спорщики, друзья-враги, полузнаменитый и безвестный (и ныне обречённый на полуизвестность чьим-то иррациональным жульничеством), оба заворожённые морской стихией.

                                          Море! Море! Морда гроба!
                                          Вечной гибели закон ...

Можно сказать так. А можно:

                                          море время сон одно
                                          скажем падая на дно

И, пожалуй, это будет ближе к истине. Море — это сон, и море — это время, которое Ольга Мартынова как будто и не пытается останавливать. Она просто плывёт по нему во всех направлениях. Словно ей никакой закон не писан... (а во сне он и не писан, кстати, потому-то и нужен поэту сон). Плывёт и хочет доплыть до его, времени, истоков. До потерянного рая. Вот и ответ на вопрос.
Рай — вот её вторая тема. «Память о рае», как сказал поэт уже чуть более близкого времени, который тоже (эпиграфом) присутствует в её стихах. Мне кажется, что в стихах Ольги Мартыновой не случайно с самого начала, с 80-х годов было довольно много животных: не только кузнечик и бабочка, но и кошка, и журавль. Они волновали её своей невинностью, и, значит, причастностью к райской неподвижности, к до- и безвременью. Намёк на эту священную неподвижность хранит для Мартыновой и искусство, и прекрасные города. В «чугунном саде» из её стихов угадывается Петербург с его знаменитым художественным литьём, но прежде всего это — не сам рай, но его странный двойник, искажённый кривым зеркалом сна прообраз.
Таков в самом первом приближении, на мой взгляд, поэтический космос Ольги Мартыновой. Чтобы понять хоть что-то о нём, необходимо прочитать не одно и не два её стихотворения: она не принадлежит к поэтам, полностью демонстрирующим свою вселенную в каждом тексте, как солнце в малой капле вод. Те черты поэтики, с которых я начинал, должны бы, по идее, облегчить публикационную судьбу её стихов — но из-за внешних обстоятельств (прежде всего из-за жизни за границей) это произошло лишь в очень незначительной степени. Между тем эти же самые черты, быть может, мешают многим сегодня в полной мере оценить масштабы и своеобразие её дара. Есть большие поэты, резко и во внешне ощутимых формах противопоставляющие себя господствующему стилю эпохи, есть — побеждающие его изнутри, меняя смысл и внутреннюю логику «приёма», если это формалистическое выражение уместно.  Мартынова принадлежит к числу вторых. Развивая «корабельную» метафору: она, можно сказать, огибает земной шар на своём непрочном на первый взгляд судёнышке и приходит в ту же точку, что близкие ей по духу, но далекие по формальным признакам поэты, — только с обратной стороны.


* Речь идёт о группе «Камера хранения», у истоков которой Ольга Мартынова стояла в Ленинграде в середине 1980-х, вместе с Юрьевым, Д. Заксом и автором этой статьи.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service