Воздух, 2006, №2

Перевести дыхание
Проза на грани стиха

Сладкий прижор

Виктор Iванiв

Таблицы Брадиса

Часовой механизм издал скрип, словно кто-то отворил створки стеклянного полдня. Ласковый шёпот воздуха был слышен у лип. Прилетевшее облачко чуть разлакомило. Хотелось петь, но горло онемело от слабости. И чем светлее, чем заметнее становилось прибавление дня, чем головокружительнее летел жаворонок, чем выше было просиявшее солнце, тем мрачнее делалось на душе, будто попавшей в длинную и тёмную тень.
Таким, как он, следовало запретить прогуливаться. Хотя был ли он? Кто это едет в троллейбусе, касаясь спиной нагретой кожи кресел, их холодных и блестящих, потных ручек? Сердце и было не на месте, поскольку физия создана для того только, чтоб её начистить. А ведь он считал окружающих не более чем сухофруктами, которые утром ещё как-то держатся, но обмякают в дневном кипятке и вечером становятся наподобие сладкого компота.
В детстве он проводил перед дверью часы, сквозь замок дуло и доносились звуки шагов в подъезде, и нельзя было отвести глаз от замка, он стоял и прислушивался, затаив дыхание, пока не онемеют сердце и ноги. Постоянное напряжение слуха, укрупнение его в приливах вызывало мучения души, прикованной к месту невидимой за дверью тенью. Тогда он отходил и включал телевизор, где чёрно-белые дикторы вели сводку, и перед глазами проходили узбекский хлопок, взрывы в Неваде, и затем были подвижные и мигающие фигурки английского языка, первый год обучения, и он забывался на короткое время. Но потом наступал перерыв, и появлялась страшная надпись «не забудьте выключить телевизор» с тревожным писком, и в груди как-то само обмякало, и вот опять он стоял у двери, у двери. Казалось, вот-вот из послеполуденной пустоты раздастся голос, и картонка двери отпадёт, и шагнёт в проём фигура, но только прежде он умрёт от страха.
И теперь, когда он вспомнил об этом, то взобрался на табуретку и вынул с антресолей пыльные жёлтые таблицы Брадиса и начал сверять по ним свою жизнь. Крючки и стрелочки нацелились на года, синусы и косинусы подмигивали из углов. Пронеслись перед глазами комнаты, где он жил, и графики заполнили собой рисунок на обоях, буковки на фамильном столовом серебре сложились в его фамилию и имя. И не мог он уже остановиться, поскольку такое охватило его веселие, как будто дух насмешливый вселился в него, заставляя въедливо разглядывать рисунок своей ладони.
Линялые тучи налились чернилами. В воздухе замерло эхо и тонко лопнуло, как мыльный пузырик. Раздевшись до трусов, склонился он с высоты своих длинных и тощих ног над ведром и принялся за мытьё полов. Зеркало их просветлялось под мокрой тряпкой, и, подобно конькобежцу, скользил он между пылинок и сора, легко и подвижно. Не так, как в детстве, когда, сидя на корточках, он долго вглядывался в каждую былинку, брал её на палец и подносил к глазам, и бережно удалял её каждую. Боялся он тогда, что если останется хоть одна соринка, то обязательно кто-то из близких скончается.
Было это после смерти его дяди. Тогда мама долго не могла сама готовить пищу, и начали ходить они в разные кафе, которых теперь уже нет. Но никак не мог привыкнуть к общепиту. В долгие тёмные утра, накрывая в школьной столовой, выставляя гранёные стаканы с чаем в ровные квадраты, когда ещё раз просыпаешься среди запахов супных, хлебных, молочных, пробуждалась тошнота в скрытом зевке и сглатывании. Распахивалась большая дверь, и с улицы заносили обжигающий холод, от которого болело лицо, как от матерных слов и от страха смертного боя, приносимого с запахом пацанского пота.
Иногда домой приходил дядя Миля, похожий на лилового лысого человечка, сидящего с отмычкой на кортах у сейфа. Человечек этот магнетически притягивал к себе, в голове начинало кружиться, а откуда-то из области паха разливались по телу невыносимая тревога, сладкий ужас и слабость. На вопрос о здоровье он говорил: «Тихо, вода», — и, закатав рукав, показывал наколку. На кисти его руки вены, казалось, образовали синее солнышко с расходящимися лучами, а на каждом пальце была выведена буква его имени. Когда его спрашивали, где он живёт, он отвечал: а мы в Бразилии! Означало это, что он бродит где-то по свету.
Мать его говорила в последние годы жизни на одних матах и умерла в сумасшедшем доме. Когда же вернулся из немецкого плена отец, она, увидев его, выронила вёдра, приняв за выходца с того света.
Со школьных лет поднимался он рано, и собиралось их таких человек восемь, курили, здоровались — те, кто вчера участвовал в питии. Теперь же пил он один, выкладывал старые фотографии, чокался с ножкой шкафа и гордо произносил: пить одному значит пить с мёртвыми! Шея его при этом удлинялась, как у диплодока, как у двуглавой химеры, и сладкие слова начинал произносить он. Но слова-то эти были устроены как пилюли — оболочка у них сладка, а содержимое горько. И когда он произносил: «я скорблю о пчёлах», — и тянулся к кранику винной коробки, глаза его темнели от горя. И затем он попадал в длинный, как пищевод питона, коридор, который неизменно приводил его своей туманной тропой к светящейся витрине ларька, где было видно дно у самых тёмных бутылок, а этикетки горели, как горят, наверное, в космосе платоновские идеи.


Письмо

Сел он ещё полусонный в утренний трамвай, с его бормочущим покачиванием, с его утрамбованным ходом, и выбил этот трамвай из головы все мысли, все чувства в душе. Он вышел на солнечную луговую площадь, пробуя землю ногой с подножки. У здания почты синелись ящики. Он бросил письмо в выемку, и оно громко стукнуло о дно.
Он писал девушке в далёком городе, девушке, чей голос был сладок, чей локон был долог, чьи глаза были глубоки, как колодезь двора, в который глядит запамятовавшая лететь голубка. Но письма его были сенильными, хотя и написаны детской рукой, послюнявленной синей ручкой. Бывает, что влюбляешься на расстоянии, и тогда не то ещё начнёшь проповедовать. И он проповедовал разговор двух душ, проговариваясь в любовный заговор.
Начиналось письмо так:
«Душа моя обычно спит, и только её верхушечка, которую я именую здесь умом, находится в бдении. Но вот начинает пробуждаться она, и входит в соприкосновение с тенями других душ, бросаемых мне тобой. Но я не могу просто так созерцать эти тени, — чувства, бывшие в дрёме, в оцепенении, открывают глаза мне, и сердце моё сокрушено, и гляжу я жестоким воспламенённым и мучительным оком, и, как при жаре, при горячке, хочется мне смежить его, но я продолжаю смотреть, сожалея и плача, сетуя и покорствуя, властвуя и повинуясь. И моё тело становится болезным, и какое-то облако закрывает верхушечку ума, и безмолвно душа рассматривает прутики и грозит».
Дальше было больше. Он покачивался на стуле, и, пока рука его выводила крючки, к нему ластилось её имя, и это толкало его на томительное рассуждение о природе имён:
«Зачем нам даны имена? Прелесть есть в самом назывании, и кажется, что душа отзывается на голос, столь привычная к своему имени. Как капсула, в которой лечебный состав, как колыбель, в которой блаженный ребёнок, как голубь, что спускается с небес и осеняет твою главу при крещении, как могильная табличка с её мажущим или уже полустёртым шрифтом. Лев, Герман. Мечта. О далёкой гербовой Германии, о символе сердца Христова. Как огонь, загорающийся над головой апостола, начинающего сквозь треск хвороста понимать все языки, и нарекать, и благословлять, и проклинать. Как оцепенелый образ возлюбленной, пахнущий аптекой, гальванизирующий душу и умерщвляющий плотское. Как слово богомудрой девы, сошедшей со страниц глянцевого журнала, на которую молятся все безумцы. Как фамилия-ярлык, принесомая в жертву, фамилия общая для сотен и тысяч, фамилия ложного братства, реестра государственной переписи, сумрака отдалённого сходства».
Но под конец решил он взять трагическую ноту:
«И до смерти смеялся я, и наелся я жизни этой сегодня. Только вчера расстались мы с моим другом, а сегодня пришло известие о его смерти. Вчера со старинным и возлюбленным моим другом мы пили мадеру на скамейке во дворе с веночками или венчиками, так что его опять пронял тремор и он зяб, слушая о моём корпоративном воцерковлении. Он один понимал мои намёки, все мысли были о тебе одной. После мадеры была ритуальная в целом трапеза с торжественным объеданием, и был я совершенно счастлив от одного только общего борща, как давно не бывал ни от чего счастлив».
А Седьмого ходил он в Вознесенскую церковь, что стоит возле цирка. Было много богомольцев внутри, а росписи напомнили ему христианские комиксы. Нехитрая торговля и сборы для нищих происходили там же. Вышел он с мутным сердцем, полным синей мути. И прямиком отправился на вокзал.
Вот он показывает билет кондуктору и садится в поезд, и думает, как она встретит его, как улыбнётся и как обнимет, как будто не знает, что не было её никогда на свете.


О сладком

Из здания тюрьмы, не той, что с двойным двором, а той, что образует крест, зэки выбрасывают записки, кладут в бумажку кусочек хлебушка и выстреливают их с помощью трубочки в оконце. Девушки ходят их подбирать.
Каких только не делают нынче конфет! На родине Фета выпускают «Фетовские», до того жители гордятся своим поэтом. На золотистой с розовым обложке струится сквозь ветки деревьев осенний солнечный свет, и узорная надпись говорит: съешь меня как причастие. Ещё делают конфеты «Память», специально в память об усопших. Отведав конфет поэтических, мы стали вспоминать кладбищенские фамилии, с тех кладбищ, где ещё земля свежа.
Алкоголиков с некоторых пор называть стали «фетисовцами». В памяти звучит незабвенный голос покойного Евгения Майорова: «Фетисов проходит по левому краю!» Вот так и они, всё время проходят по краю. А как похожи голоса братьев Майоровых! — тонкий высокий, как будто перекованный, голос Бориса, к нему привыкаешь только к концу второго периода, как будто одному из братьев удалили аденоиды и гланды, а другому забыли. Неизгладим один голос, а второй — только этому подтверждение.
«Фетисовец» стал позже называться просто «фетом». Когда ему надо встретить на вокзале или в аэропорту девушку, он за две недели начинает звонить ей, говоря: «Когда ты приедешь? 14-го?» — и так каждое утро, когда просыпается, только чтобы не пропустить назначенный день.
Фетисовец называет конфеты «сладкий прижор». Иногда съест сладкого, задумается и вздохнёт.
А потом расскажет: «Отчего ты такой худой, ведь ешь ты много? Ем-то я много, а вздыхаю ещё больше!»







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service