Воздух, 2006, №2

Атмосферный фронт
Статьи

Одно стихотворение Рене Шара

Шамшад Абдуллаев

                                                                ПРОЛЕТАРСКИЙ АМОК

                                                                Красный караван у тюремных ворот
                                                                И чей-то труп в телеге
                                                                И подкованные рабочие лошади
                                                                Я забылся опустив голову на
                                                                Остриё перуанского ножа

                                                                                              Перевод Рената Тазиева

Когда известно, что стихотворение создано в тридцатые годы прошлого века, нельзя не считаться с монументальностью обещаний чёрно-белых окраин, entre deux guerres. Пока всё впереди. Ещё не появился Гипнос (капитан Александр), и, вероятно, чуть поодаль неизбежно грезится угол улицы, где остриё обшарпанной стены сливается с выщербленным тротуаром, образуя продольную тень в форме инкского лезвия, что выглядит тёмной полметровой помаркой, в которой невозможен обморок, уже состоявшийся вне кадра, в жёстких пределах знойной фактории, — плоский фрагмент обоюдоострого затенения, мимикрирующий под депрессивный небосклон смуглых мигрантов. Но кругом царит тишина, присущая полдню в лучах палящего солнца, и только недоступный читательской оптике парный оттиск лошадиных подков в скрюченной жарой буйной пыли предстаёт как единственный лик убогой окрестной эманации, готовый выдать свои акустические запасы, что более полувека назад воскресли в «Молоте без хозяина» Пьера Булеза. Это вовсе не остановленный пейзаж, а, скорее, тонкий повтор эллиптичной зримости в её становлении, редкий рефрен спекулятивной периферии. Мы подобное где-то видели, словно картина сбылась в будущие дни, ставшие стерильным прибежищем пригородной маргинальности, или, наоборот, свершится намного раньше без своего материального феномена в определённый момент, когда неизвестный наблюдатель всматривается в желчное предместье, парящее на поверхности южного оцепенения: если движение и впрямь предполагает поиск места, которого не существует нигде, то в тексте «Пролетарский амок» выступает на передний план кинетическая пластика, угодная как раз тектоническим смещениям архаичных пробелов ранней модернистской поэзии. Красный караван, замедленно перемещающийся к другим расстояниям, застревает в экранном полотне, расточая свою стальную, ничего не значащую чёткость, от которой ему трудно отделиться. В такой замедленности проявляется сочность падшего края, заранее стёртого для спокойного взгляда, который ищет, в основном, гипотетичные свидетельства ровного счастья (следует сказать иначе: страсть к неспешности тут превращается, по сути, в тайное желание скорее воплотиться пусть в максимально профанной материи в презираемых условиях муторной случайности заурядного «я есмь» и лишь тогда мгновенно пропасть в каком-то мерцающем за стихотворным горизонтом неуязвимом инобытии). Что бы ни замечала нейтральная и корректная пристальность, она постоянно встречает не ту территорию, где хотела бы находиться. Телега, чьё неторопливое продвижение в нашу зрительную глушь, не будучи летаргической подтасовкой, предсказуемей её самой, оказывается в той мере явственной, в какой она исчезает из виду, вроде бы стараясь стать меньше и удаленней от нашей слежки. Здесь, на окраине, событийный рост настолько скуп, что мнится, будто мёртвого человека вызвалось сопровождать само его тело, и неимоверно осторожная истощённость происходящего достаточно безакцентна, чтобы вместиться в «пригоршню праха», что сулит неизгладимость длиннот. Вдобавок элиотовская идиома «меж двух войн» отсылает к неприкаянности Рене Шара за несколько лет до вторжения немецких войск во Францию, к его медиумному предчувствию панъевропейского пожара, после которого ему никогда не придётся создавать столь открытые вещи, стоически признающие наркотическую привилегированность обыденного удушья («между мной и реальностью отныне нет досадной завесы», Листки Гипноса). Посему мы чувствуем, как невнятная экстатика молитвенной риторики натыкается на когтистость разговорного, траурного фрагмента, нуждающегося в нарочито нервной лаконичности, которой, как ни странно, принадлежат просторные владения, словно только нюанс давится напряжённой всеохватностью, где изобилие преодолено сдержанностью, словно только деталь имеет свою топографическую достоверность, и в данном случае вряд ли уместно, допустим, высказывание Кеннета Рексрота по поводу того, что он всю жизнь пытался писать так, как говорил, — Рене Шару не составляет труда сохранять естественность и в артикуляционной коррозии низов, и в толще уклончивых абстракций, волнующих нас одной своей бесполезностью. Главное в подобной работе речи — гул, вибрационный зов, у которого наверняка найдётся свой зримый коррелят.
Первые три строки минималистский Юг удостоил сжатости — отнюдь не край немых упований, il parlar che nell` anima si sente. В принципе, стихотворение преподносит читателю две метафоры: кальку и нимб. Увиденный документ посюстороннего факта автор буквально переносит в протокольное письмо, рядом с которым гаснет самая гипнотичная маньеристская власть. Просто: красный караван, тюремные ворота, труп в телеге, подкованные рабочие лошади — ничего больше, ни одного аллюзивного микрона поверх стенографического перечня, будто лишь в мизерном перечислении мрачных объектов заключён избыток полнокровной вести. Пишущий оставляет шершавую краткость пяти строк внутри воображаемой текстовой монотонности, что совершает своё корявое шествие без благочестивой отточенности общей целесообразности, без панической последовательности отборных решений вглубь интенсивной инертности, где линеарный эпос капитулирует перед скудной отрешённостью. Иссушающая прямота ландшафтного эпизода скошена нимбическим сиянием вычурной сиюминутности — финальной отстраненностью, усугубляющей психофизическую боль средиземноморского интеллектуала на фоне теперь уже чужих захолустных руин: склонённая над опасным предметом одинокая голова кириковского визионера взывает к утешению в Безотчётном, которое вряд ли рискует прослыть жеманничанием, по Клейсту, и, скорее всего, в словаре аналогической поэтики эпитет «перуанский» означает инаковость в чистом виде. Экстремальная и невзрачная элементарность вдруг очнувшихся хаотичных обстоятельств настаивает, чтобы поэт принимал её с нейтральной дистанции (находясь как бы в тотчас продолжающемся продолжении, что силится выбрать трудноуловимый, тончайший участок на волоске от собственного исчезновения): не приближаясь к объекту (иначе произведение получит право на очарование однократного воздействия) и не отторгая материал чересчур обширной лакуной, которую немедля заполнит выхолощенный порядок. Наверно, большей частью именно в подобном лирическом герметизме, лишённом комфортной заданности, всякий раз настырно назревает очередной предлог для дления всё ещё не освоенной никем неизменности, на самом деле несущей на своей спине печать бесцельной распахнутости. В конце стихотворения чеканно низкий тонус последней чувственной характеристики, соскальзывающей долго в щемящий уют анашистской аллегории и галлюцинаторного вымысла, усиливает вовсе не амбициозную антиномию уникальной ситуации (медитативный нарциссизм против дурной бесконечности натурального мира), а повсеместность безличной атмосферы, где упорная свежесть творящего взгляда занята тесной серединой густой очевидности, намекающей на неподъёмную полноту оседлого отсутствия, которая содержится в природе за счёт безудержной моментальности в алогичном промежутке, в узком диапазоне быстрой паузы, как если бы волна въедалась всегда в один и тот же речной отрезок в бурном водном потоке, ускользающем прочь в любом отдалении.







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service