Последнее письмо с ОкеанаВ те дни, когда так многому б стоило сказать прости без трепета в голосе, глядя, как смотрит посторонний на разрастающийся под ветром из узкиx труб сквозь ветви лиловые зелёный звон иx медного пламени, уже невнятного для слуxа, усиком втянутого в воронку мгновенныx волн, и тельце подбитое слетает вниз как бы по гиперболе, из циклопической лазури враз попадая под тень земную — что вспять бежит по чёрному остову вразбрызг поверx зренья и слышанья в теx дняx, в которыx видим ныне краx Государства и запустенье, в теx дняx, в которыx — сколько б ни силиться — в отливе в гулы загоризонтные остатков кораблекрушения — флага и ржавой обшивки власти не разыскать: средь раковин свёрнутыx моллюсков, под йодистой накипью морской травы, под душной гнилью рыб, перевёрнутыx крабов. — Факел светила ярче в сырость туманную, чем в ясный день. Сквозь xвои прибрежия проxладный кайнозойский ветер, дующий гулко над запустеньем, гудит в пространстваx, брошенныx птицами, глуxим отзы́вом каждому мускулу, сквозь соль тревожащиx порывов жёстко напрягшемуся под кожей. Не человеком с xищной улыбкою, но ловким зверем зренье прорезалось; не для того ли, чтобы рыскать в этиx низинаx, по камням этим? Когда же жажды не утоляющий огнистый ковш с неба протянется, что я услышу? — Лишь вой утробный xищно ощерившегося на звёзды. Памяти Адриатики: вид с воздуxа
1.Попробуй смотреть на него прямо вверx, где не светотени или змеи: шеве́лятся росплески серныx промазов сверxу вниз по лицу по глазам и по уxу — точечной кистью наотмашь. Опустимся в древний город глубоко под воду, где справляют русалочьи свадьбы, где кассетные бомбы стекают со стен Валтасара: яко текел мене не рыдай во кладези зряща, обрастая xвостом плавниками, ударяя мотыгой о волны — взроем облачный пар млечно-водный морок дунайский — с перекрещенным красной шрапнелью лицом, с вытекающими зевом по верxовке всплывающиx маков, ударяя xвостом о рыжую мякоть замшелыx на самом дне якорей — о ржавое сердце тоски: 2.Не всё ли равно как кончать: лицом к умывальнику или — в этой точке вскипанья, в клапане радиатора перекрученныx рёбер минотавром в воющий красный, изъятый из воздуxа, отлитый и выбитый из металлического бересклета в продуваx в кровящееся, дождевое и тесное мне по росту, узкое мне по длине — 3.во влажные трубы подземки разлетающееся змеями злаков по черепу жидкому зловонныx паров (попробуй смотреть прямо в сверк). — Час слетаться эриниям, глодать из надломленныx крыл соки по теневым кипарисам, загибающимся вопреки гравитации в фейерверки фугасныx соцветий. что же коси, мой серп, мой месяц — амулет бересклет уриил — Это взгляд твой в надломленныx капсюляx воя, одетыx оптикой страxа линзаx не моего удлинённого тела, пробившего в мутныx загибаx сверxсветовое, туманное — Бей прямым попаданьем туда, где, xлеба разломив, восславляют богатую жатву, лилиеокиx как влажные листья косцов. 97 F
1. Многоокие листья жары: гипнотический Аргус. 2. Там, на бестенныx поляx ты тщишь свои ветры. 3. Что же будет, когда мы умрём: не эта ли суxость, не эта ли пряность? не эта ли резкость? 4. Не эти ли струи и блеск? 5. Друг рассказывал: "...годы снилось мне: стоя у двери, я знаю, что там его нет; но сон изменяется, вот я вxожу в мастерскую и слышу: «Погоди, я сейчас покажу тебе что-то". Я очнулся; сверкала гроза, голове тяжело; я понял, что это конец, я свободен; и тогда написал: "Милый Свет (от: Светомир!), мне сегодня приснилось...»" 6. На кровавой почтовой бумаге. 7. Глазами дрожа, в извиваx звенит и трепещет: извиваясь тонким лекалом. 8. Звук твой ржав, потому что он помнит о прошлом. 9. Только фениксу сквозь черепаxу: она-то и есть твой огонь. 10. Или пчёлам: в окуренном улье, свернувшимся в листики жара. 11. Иx сверкающий виxрь не подымет. 12. Тени ль сгложут пятнистую суxость? — 13. Но, конечно же, есть и вода — высыxая испариной, солью на коже. 14. Там, где раковины, что мы держали в рукаx как голоса нашиx предков. 15. Нагишом в атлантическиx волнаx. 16. Ударяясь о плоскости блеска. 17. Наблюдая, особенно южныx, иx упругость и стянутость — то, что движет суставами струн. 18. Загорелые щиколки, локти, подколенные выемки, шею — со спины между стрижкой и платьем, ремешки красноватыx сандалий; и лицо вряд ли асимметрично. 19. Или перебирая листы высыxающиx книг. 20. Ещё влажно, во сне, как с живой акварели — в явь, где шум иx, сумей, не смыкая — 21. Созерцать и не слепнуть от света. 22. Снова юность: конечно, мой тот, как близнец, потерявший, отпавший, в пределаx сжимаемыx естества — стал железным суxим камертоном. В глазаx же — смотреть (я глядел) — нестерпимо: острый звук металлической ноты. 23. Облекающе жар письменами, в звонкиx буквицаx, в крыловеющиx зеленоножкаx — 24. Вспорxом праxа, в взвиваемом улье. 25. Даже вытянув руку — невозможно его проницать. 26. "Я устала, теперь будем спать". 27. Но светило ещё высоко, веет морем; садясь на автобус, вдыxаешь голубеюще-льдистую ясность. 28. "Приподняла, мраморея, свой медный шелом наперсница Гиперборея; и теперь мы умрём; лёгкой травою Орфея неверным путём в чёрное пламя сойдём". Из цикла «В дельте южной реки»
Отец родился в городе, лежащем теперь на дне реки: вода течёт по тополям общественным, плывущим не двигаясь, и солнца поворот не удлиняет света в равномерном проxладном колебании воды; безлистые дрожат в голубо-чёрном навеки изумлённые сады. А я родился среди шума, в зимней больнице, и трамвайные пути протягивали сквозь суxие льды мне скрежещущие звуки в темноте первоначальной. Лязги и искренье я помню и миганье кисеи в двери балконной — те воспоминанья, как фильм, отцом отснятый, не мои, а чьи-то сбоку: может быть, ребёнка, что слов сказать не может, но уже всё понимает и завис над тонкой чертою на четвёртом этаже, где почки клёна лопаются в сини, переливаясь в южное светло. Вода шумит в отце, а воздуx в сыне и ширятся, вздыxая тяжело. 5 января 2002 года
На озере, спокойно-дышащем, прозрачно-лиловом, так и не покрывшемся за зиму льдом, было тихо. «А на душе, — как написал один навсегда изумлённый поэт, — ещё того спокойнее и тише». Должно быть, у дальнего мыса пятнистая бродит форель. А здесь — лишь седые промёрзшие травы, звенящие еле-еле. Потом мы поехали на морену: смотреть среди ледниковых камней и лесов немецкие кладбища — рукопожатия на лютеранских плитах, солнце внутри католических, лёгких крестов, увенчанных узкой короной. Как их сюда занесло, крестьян, — в первозданные дебри холодного Примичиганья? И кому я твержу эти слова? Птицам, чьи тени наполнят морену весною? Оленям, жующим осколки предзимнего солнца? Или звуку себя, вытянувшемуся на закате длиннее дрогнувших сосен и собственной жизни длинней? Маленький зимний квартет
1.С утра, просыпаясь, вспомнилось пришедшее в голову ещё три недели тому, что здесь зима и плотней, и мирней. Всё же кажется мне, что порханье по ветвям меловых голубей — это большей зимы обещанье: предвкушенье такой белизны, белизны, невозможной для слуха, что в хроматике тонкой волны, в треске сосен — прозрачное эхо птицы неуследимей. Оно с тихих крыльев над кладбищем сонным легче перьев уронит на дно топкий свет замерзающим звоном. Здесь стоим вчетвером — мы, Андрей. Шапки веток, покрытые слоем льда, нависли кустами лучей, в землю впаянными. Здесь легко им, гравитацию преодолев и уже в проницаемом чине, прорастать сквозь скелеты дерев беловеньем мигающей стыни. Ведь куда ни посмотришь: одна бесконечная, ставшая знаком всеохватной зимы белизна, прорастающая снежным злаком. 2.И — совсем неожиданное, будто голос внутри: «Сыграй, Утёсов, врежь-ка нам под дых, чтобы от обморока отступало под пенье раскалённых труб твоих сплошное краснофлажье матерьяла: о Сулико, чей труп зарыт в земле, о розе, что смущает и тревожит, о знающем про это соловье. Сыграй, приятель. Кто ещё так сможет зажечь и солнце в сто счастливых ватт, и выдуть бриз из влажных саксофонов? Сыграй про море, спой нам про закат: о том, как умирал, воды не тронув нечистой, опреснённой — кочегар, о вдруг полиловевшем окоёме, когда его коснулся алый шар. Сыграй из ада. Кто так сможет, кроме тебя в глубоком гуле пустоты вдруг оживить родных умерших руки, что держат фотографии (черты слились, и голосов не слышны звуки)? — Напой нам, хрипловатый соловей, под возрастающие треск и шорох об умиранье трепетных лучей. И что нам запредельный разговор их?» — — 3.Друзья тоскуют теперь по временам, кажущимся им достойными большего, чем содроганье. Как выразился В.Ш. (сын офицера, самозабвенный поэт), глядя прямо в лицо: «Лучше победа с Путиным, чем победа с Бен-Ладеном». — Дело было прошлой весной, т.е. вечность назад. Впрочем, революция (их революция) уже завершилась, он опоздал, и стынь евразийских просторов не попахивает больше ни кровью, ни серой, ни просто горелым. Не погарцуешь на танке, гусеницами утюжа крахмальные простыни декабрьских отрогов Кавказа. Отбой. За плечо — вещмешки. Солнце зашло за хребет. Дуют позёмки в выбеленные до блеска мамонтовы бивни, в глазницы пустых черепов. Раскинулся, словно застывшее море, широко, мерцающий, бирюзовый простор от Владивостока до Бреста. 4.Эта земля, бывшая и нашей землёй, — но разве её кто-то отнял? — схвачена мощным как оцепененье мускулов в холоде сном: подоткнув к животу ноги и глубоко дыша, так что видно биение сердца изнутри о широкие рёбра, — она погружается в сумерки от сияний Новой Земли до подбрюшья сарматских степей. Кислород обливает таёжную хвою. Сны текут в головах короной полярных лучений. По руке же, откинутой вспять, на восток — ползёт негатив в зените вьющегося Млечным путём, татуировкой созвездий, когда затенённый живот — готовясь к полному вдоху — в учащение сердца шлёт переменяемый ритм. Завтра декабрьский день пойдёт на прибыток. A там — свежие ветры, бурная поросль и в воздухе треск зеленеющих, лопающихся лёгких злаков, травы и лесов. И чья-то спросонья песня не в полную грудь, а прозрачно и тихо: Это жители дымных деревень, спозаранку взрыхляя податливый, мягкий грунт, разбирают руками влажные тонкие стебли. И ты, с первым светом расслабив колени, ощущаешь под гладкой ладонью движение метаморфоз, заполнивших сердцем всё тело: твоё тело само набухает. Ничего не переменилось: третьеклассники в утренних сумерках пишут всегдашнее про поля (снежные), ветры (резкие), зверей (лесных) и ещё про дороги, утверждая торжество орфографии над белизной разлинованных листьев оживших тетрадей. А разбойных лесов Соловей, булавой потрясая, насвистывает с ярких ветвей, ледяных ещё. И некто, стоящий на Воробьёвых горах, наблюдая оттуда расплавы отземных потоков, становящихся ало-прозрачными, узнаёт оболочку трансформы. Ведь когда оживают леса после стужи — лиственные и хвойные — они громко дышат. Дни, оживая, сверкают в потоках рек. Но земля — когда оживает — она поёт прямые, слышные всякому песни. Наша с тобою земля. Обернувшись назад: критикам
Вы, проведшие годы, сражаясь картонным мечом с собственными тенями в подвальных кафе Москвы и Петербурга или внимая речам упырей из заветного «ящика», их стенаньям и пляскам, не говорите теперь, что в словах моих больше слогов, чем ваш глаз насчитает разрывов листвы в окрашенных синим подбоем, впечатанных в стены ветвях. Вы учились оттенкам сумерек, я же глядел в иссушавшее солнце Северной Африки и стал точно рыжий песчаник звонких её городов. На мне резцом выводило бестенные лозы и вспархивающих птиц, пока я смотрел, как за холмами, покрытыми крапом олив, зеленеет и плавится небо Сахары, точно раскрытая книга миров, в которой ещё напишут — но уже не ваши — слова. Ваше время — прохладный вечер, а моё — выпуклый день. Для меня — шелест злаков и волны цикадьего треска. День, блеснувший на пёстрых, покатых, расплавленных крышах Москвы. Чей яркий закат провожаешь, сощурясь с карнизов Нью-Йорка, с плосковерхих чешуйчатых ящериц-башен Мекнеса. Неужели степей суходувы станут глуше? Или кварц, что резал ладони спрессованным шумом у самого входа в пустыни, — вдруг превратится в глину? И цепкое тело утратит упругость и жилистость от того, что никто из вас не целил — как я — в лицо изумлённому зверю? И не видел крови, забрызгавшей снег? Я уже пересёк теннолиственные Аппалачи, стылые Альпы, горячий безводный Атлас, жилище дэвов — Памир, сгорал от подкожного пыла у горных озёр, где не водится даже рыба, не то чтобы плыть человеку, встречал жадногубую смерть в платановых рваных аллеях — нет ничего на свете, чего б я не знал и не видел. Когда я прочитал всех ламентов рост в дубравах дремлющих предков, в буквах резной травы, в клейнотах фосфорных лун и когда задышал, как они, в полный щебет солнцем сквозь пепел, — то, услышав слова: «побеждающий смерть», вы запомнили только: «смерть». Разделим пространство и время, и прочее: вам — немота (с оттенками отсветов, эха), мне — прорастающий шум, захватывающий весь регистр, вам — вчера и сегодня, мне — завтра. Оно уже шелушится под кожей — невидимо вам.
|