Освобождённый Улисс, , Современная русская поэзия за пределами России

Латвия


Сергей Морейно

ЭРЕЦ ИСРАЭЛЬ

АЛЕФ

Дым плывёт, как байковое одеяло.

Каждый вечер на этой земле умирает Бог.

В Кельцах я протягивал Божьей Матери десять грошей.

Польша, Польша, глаза твои прикрыты туманом,         
уши глухи, замки пусты,
ни один шляхтич не ходит дозором.
Когда муэдзин танцует с башнями Яффо,
я думаю о тебе.


БЭТ

В Израиль, как и в Польшу, приходит осень.
Набирают скорость серые автомобили.
Изделия пауков становятся крепче.
И так же, как в Берлине или Париже,
хочется выстрелить — вспыхнуть или разбиться.

В Израиль, как и в Польшу, приходит осень,
одета в батничек, джинсики, туфли, косынку,
как никогда не оденется местное лето,
безлесо, слишком солнечно, безголосо.

Благословенны страны, в которых растут леса,
где мох седеет на монастырском камне
и есть чем скатертью устелить дорогу, когда сыны
мощным цугом или свечой покидают землю.
Счастливы страны, имеющие снега,
в которых может укрыться любая нечисть,

и след наш каплей на острие копья
прямей и чётче караванного шляха.

Мы не пророки, не цадики, не цари.
Просто мы с севера, и поэтому правы.


ГИМЕЛ

На барханах и коричневых всхолмьях
«Книга перемен» птичьих лапок.
И судьба садится на человека,
словно слон, лишившийся крайней плоти.
Как же вызревают под этим гнётом
яркие грейпфруты и апельсины?
Как готовят синие баклажаны
женщины из Витебска и Могилёва?

Кровь отца моего, да правда ли это —
ели ли мы гнид под пятой Моисея,
знали ли, что наши пальцы в сухое тесто
будут заворачивать кусочки мяса?
Хлебом склеены ворота храма,
хлебом склеены страницы книги,
хлебом склеены мои веки
и — довольно съестного,
                                                 я сыт.
Я хочу, чтобы меня любили!
Мы хотим, чтобы нас любили!
Дайте нам такого Бога, который скажет:
«Ша, они устали, не трогайте их».


ДАЛЕТ

Встречи на троллейбусных остановках,
огоньки морозного Авентина,
ветер продувает голову и желудок.
Свитки Торы я отдам за твоё дыханье...
Когда я возвращаюсь домой и вижу серые дюны,
переложенные папиросной бумагой моря,
и спокойно вписываюсь в эллипс птицы —
           я обязательно плачу.
Плакали разгневанные евреи
посреди бесстыжего Вавилона,
и осталось от них мокрое место:
           так теперь не войти в него и не выйти.

Наше море — оно не такое.
Нет, не такое.
Совсем не такое.
Когда я возвращаюсь домой и вижу серые лица,
подкрашенные в тон стареющим листьям,
кажется, что я вернулся на небо.
Там, внизу, цветы жирнее и слаще,
лица их, как губы, таят улыбку,
но под лепестками сидит пчела.

Наши лица — они не такие.
Совсем не такие.
Нет.


ГЕЙ

Из самых великих плачей помню плач над реками вавилонскими.
Мы идём бесшумной толпой, палит солнце,
                                                                        падают дети.
На жирных лицах торжественная печать.
Не агнцы —
                       тельцы, тельцы!
Только и научились жрать жертвенную чечевицу,
мылить шею,
                        Творца гневить по ночам.

Ай, бубале, что занесло тебя в Рим,
                                                              Миц-Рим, Мицраим,
кто прогнал тебя с твоих пастбищ,
отнял гребень и ножницы
для стрижки шерсти?
Почему на щеках твоих сахар, на скулах соль,
на дёснах кровь и на пальцах перец?

                      «Я жил, как живут евреи: наспех, с горькими травами,
                      я принимал удары, как положено нам —
                      плети в грудь, тупого обуха в лоб.
                      И если я уцелел,
                      то в силу того, что смятенна моя душа,
                      что губы искали рук, а руки пространства...»


ВАВ

В детстве я поверил в безнаказанность мира,
в его право жить по волчьим законам.
И на дёснах моих молочных, как вкус рябины,
встал тягучий и терпкий воздух сиротства.

Потому, что, когда сестра отрезает волосы брату
и отец увлажняет маслом жертвенный камень,
ни одна рука не поднимется, и не дрогнут
ни одни уста в синеющей густо бездне.

Но потом я узнал, что в обворованном мире
всё воспринимается гораздо острее —
очередь в ломбард, дворы Торнякалнса —
и больнее, —
            как летящая из окна бумага
летней ночью, бегущая в темноте фигура
в белом... Братие! Лейте
воды на наши мельницы;
наше достояние и есть изгнанье.

Наш язык, наши слёзы в карманах,
сила на дне —

ставьте мельницу на нашу воду!


ЗАИН

Никто не подойдёт и не спросит:
           «Тварь дрожащая я или право имею?»
Все тут твари, потому и имеют право.
Не вопрошай о судьбе, вопрошай о Танахе.
Русла подкожных рек тебе не поворотить.

Если ты в своём доме переспал со своею страной,
любись с ней дальше, как мышка с кошкой.
Края, в которых Господь любит откалывать шутки,
лишь для людей, которые шутки любят.
И шутят сами.

Скажут: «Пой!» — поёшь, пока не охрипнешь.
Скажут: «Пей!» — и пьёшь, пока захлебнёшься.
Скажут: «Ешь!» — есть всё, чему должно быть.
Есть смысл смерти, а значит, и смысл жизни,
есть приходящий и прилетающий ангел,
и наидостойнейшим
                                    память служит концом
крепким, как удар копья Гавриила.


ХЕТ

Я живу у розовой синагоги.
Вонь одежд, парша нечистого хлеба
оскорбляет пасхальные души евреев,
и они уносятся прямо в небо,
помавая пейсами и брадами —

с ними Бог...
                        Шабат шалом!
                                                 А в мрачных кельях арабы
кожи мнут, кость режут и священные книги
мечут в огнь под рыжими таганами.

Но, однако, над потерянным раем
реют белые купола и
все волшебные слова Тэилим, не сгорая,
освещают город Ерушалаим.

И рыдают праведные арабы,
и смеются радостные евреи.


ТЕТ

Иерусалим, твои воды омывают мои берега,
но я не чувствую свежести.
Дети в колыбелях твоих кричат: «Тов, аба, тов!» —
но я им не верю.
Голубая звезда привела нас в Дом Хлеба
и мы в нём остались,
а здесь под каменным солнцем застыли
жёлчь, крик, гнев.

О, евреи Европы,
румынские ашкенази!
Зачем вам тук и земля,
если челла молчит?
Бурдюк вина расплёскан,
пахнет стиркой,
слово Давида стало травой,
листья лижет шакал.

Здесь наша плоть и кровь,
здесь наше миндальное сердце.
Только самих нас здесь нет.

Нас нет и не будет.


ЙУД

«Готт зай данк!»
Пора. Наступает день гнева.
Из патоки сонных рек встаёт последнее солнце.
В рот пророка Израиль вкладывает свой меч,
Даниил отверзает пасть льву,
Самсон целует Далилу.

Да, да, да, пока идут своим чередом
красные и чёрные, смешиваясь и меняясь,
кованый подсвечник над головой,
не мигая, отбрасывает три тени.

Фараон приходит на берег забросить якорь,
корень вбить. Спят часы на костёльной башне.
Ты — о — там — в какой-то из Австро-Венгрий,
здесь, на лобке земли, я думаю о тебе.
Лёд империй. Светлое воскресенье. Плачь надо мной. У нас один Бог.

 

РОЖДЕСТВО СЕРГЕЯ МОРЕЙНО

A

Наконец-то слух, которым бредил, достиг меня.
Наконец морозный воздух достиг глубины огня.

А часы пошли, звезда зажглась, пал желтоватый снег
И серебряное лицо жгут на любой стене.

И куда ни кинешь взор, монету — уже костёр.
И дозором встали средь черни улиц виселица, костёл.

Чем побрезговали, словно гора Магометом, теперь настаёт само:
Ночь барахтается в окне, воет волк за холмом.

На руке, которая держит весь мир, топорщатся пальцы вверх;
Щепотью — отростки, перстью — хвоинки вер.

Мы давно не пригубливали белых румынских вин.
Я давно отрёкся от выплатой красных долгов и вин.

На заре ходят медленно, шепчут, в полдень — бегут, кричат.
Назарет-город: мёд, елей, вино, сладкий кухонный чад.

К мёртвым бёдрам земли ласкается небес голубой муслин.
В тишине сверчок слезает с шестка, пишет в Вену, в Иерусалим.

Страна покрыта порошей, ширина её — пять локтей.
Я думаю о проросших зёрнах, сгибах локтей.

Я помышляю, пустынник, о твоих лишь ногах:
Ступнях, волосинках, щиколотках в египетских сапогах;

О нишах в порталах рёбер, где эхом блуждает вздох.
О милостыне, рассыпанной по подвалам, ходок.

Вольно́ ж сухой январской пыли выслушивать песнь стремян!
По дороге на кладбище пронесли ещё одну горсть семян.

На десяти скрипучих качелях раскачивается Двина.
На острие недели сойдёмся ли, Адонаи?


B

Над низкой крышей месяц пасёт звезду.
За мышью тенью коршун скользит по льду.

А в глубине, где утром и днём темно,
тяжёлый карп, вздыхая, идёт на дно.

Всё мирозданье, от рыбы и до звезды,
на тёмных окнах выросшие сады

и город, задохнувшийся в жарком сне,
покорны встрепенувшейся вышине.

Над роем покосившихся фонарей,
над рыхлыми сугробами у дверей

в ночную даль без облика и без дна
меня несёт поднявшаяся волна.

И я — пастух, идущий сквозь небосвод
к Тому, кто сам шагает по лону вод.

 

ДНЕВНЫЕ КУПЛЕТЫ АРЛЕКИНА

Мне не видеть родной Вероны
из-за этой пурги унылой
Я позвал за окном ворону
«Полети скорей к моей милой»
Шли автобусы кавалькадой
все присыпаны белой пудрой
и как некогда Кавальканти
я проплакал целое утро

                      Кто говорит о богах? Меня преследуют бесы
                      Сзади и спереди дым, густые марева сбоку
                      Я зубами рвал живое свиное мясо
                      но ни разу не слышал живого Бога
                      Я привык к тому, что женщины прячут улыбки
                      лбам посольств и переплётам оконным
                      Но чисты, невежественны и зыбки
                      облака скрывают только драконов

Я — Давид, сын Давидов, отец Давидов
корень Иессеев, застрельщик филистимлянского ада
идол римлян, расчетший календы и иды
первый выученик Галаада
и от Иссахара до Иоанна
тягой предков в тысяче поколений
к синим, маленьким, далёким странам
вжать в холодный мрамор свои колени

                      Я ловлю себя на единственной мысли
                      что я не способен уже думать о чём-либо, кроме
                      Я ловлю себя на мысли о нецелованном мясе
                      так же, как и Он не хочет ни о чём, кроме крови
                      моря посреди брачующихся пиратов
                      жаром истекающих перьев
                      Хама, свищущего в час утраты
                      с жёлтого ковчега всех на берег

как дышать в стекло, напитанное слезами
как любить мешки, набрякшие под глазами
как рубить сплеча опавшую мышцу сердца
как пойти под дождь и встретить единоверца
ты за дверью, в синем, и только цвету
чернь да бель, срамная роза и гной
вызови меня в Завет из Завета
смилуйся, склонись надо мной

 

МЕТАМОРФОЗЫ

SINE NUMERO

*

скорость завораживает. Заворожённый
забываешь, откуда пришёл
чей ты сын
где твой дом

здесь мой дом

мои последние письма не будут посланьями Цинцинната
но прошениями о помиловании, отправленными на твоё имя
любительская кунсткамера, отдел любовных мандатов
медальон, галстучная заколка, мальтийский крест
чиркнешь спичкой — письмена изогнутся
зашевелятся живым существом: саламандра
костерок из книг, закат

все огни огонь

*

ночь пришла и встал на языке моём табор
слов, одетых в плахты и цветные жилеты
чад мрака и тьмы, исчадий радости и надежды
не сказанных ни мне, ни тебе, ни третьей

ночь душна. Вернулась осень к своим пенатам
линия огня; фронт, не имеющий тыла
порох свеж, и каждый ходит под каждым
тлеет ли вереск, бензин горит — не всё ли равно

нам не страшно, ибо не пробил час нашей последней жизни
котом ли, слоном, но нам ещё жить и жить
исколотые шиповником руки
прощальные астры
честный пот, пролитый в подмосковных садах

ухожу, сутулясь

*

щёки мои в огне
лоб — в ледяном стекле
я ещё мальчик. Мне
двадцать и девять лет

в облаке чистоты
ангел встал за спиной
а за стеною ты
(капитальной стеной)

мама, постель, уют
проповедь о тепле
гости тебе поют
песни военных лет

наша с тобой звезда
спрятана на груди
я ещё мальчик. Да
власть моя впереди

*

жизнь моя — след
облачка на твоём лице
так же медленно и горделиво поднимаешь ты веки
и тень от твоих ресниц
застит любое солнце

мой странный край
рыцарский день; ночь в фольварках
запах крестьянских усадеб острее
чем крысиный хвост
в плавнях, тряся головами, засел дракон
и зовёт на битву

астральная связь племён. Поединок с тенью
в окно влетает пуля, пущенная Чапаевым
мимо меня текут воды Орды и волны Янцзы
а я не вижу ни ближнего, ни дальнего света

кони ржут за Сулою, но дружина молчит
иди, собирай меня

*

по ночам, когда гном говорит, положа руку на сердце: старость
и бдит надо мной, а сон разглаживает морщины
стынут зубы, в ящики грузят тару
небритые лица в подушки прячут мужчины

как тогда, сто веков назад, я растёр меж ладоней вереск
Джебраил оседлал мою грудь и сдавливает ключицы
незапятнанный родник моей чистой вере
окропляет крылья, с которыми часто снится

Книга — бархатистые листы под ногами
чудо-гости: покружились и таем
столько верных линий брошено на пергамент
что он стал практически нечитаем

что с числом песчинок счётом мы будем квиты
на моей дороге из Мекки к тебе в Медину
всякий раз мне Господь посылает с тобой такой длинный свиток
что я только к утру разовью его наполовину

*

нас много, но я один

холмами я обособился так
что стал континентом

пастухи не пасут на мне коз
руна́ не взыскуют пряхи
ни чу́ма, ни вешки, ни огонька
я необитаем

к моим чреслам ластятся стаи морских коров
рептилии мне кладут на рамена яйца
и я ненавижу себя за невнятность даров
подкинутых Господом, этим старым данайцем

Идол мой
я твоё никто
девочка с серными спичками
под Новый год
в час гермафродитов

когда над моим горизонтом всходит луна
и гулкие звёзды дубасят пустошь, я вновь просыпаюсь
и снова бреду на скалистый брег самого себя
там я пою в терновнике

*

жить под синими потолками в присутствии двух светил
или побриться, надеть костюм и в сорочке
прыгать из окон четвёртого этажа
на брусчатку

улица Элизабетес, улица Екаба
музыка Брамса, музыка Палавиччини

всё это чтить
то есть, словно под парусом
плыть под ресницами
луками экзотических рек
над башнями незапамятных городов
подбирая расплющенных
униженных и оскорблённых

мой кумир
я сношусь с тобой через вязь времён
почтой когерентных лучей
на земле этой, — я доношу, — каждый унижен
на этой земле нет прямоходящих

и сердце полнится скорбью

*

беден я, Господи, не по своей вине

тщетно, клоп на ложе Твоей рабыни
с паросским мрамором бёдер
сандаловым деревом ягодиц
делю тревоги и нужды

любовь не имеет длительности, как не имеют
её такие вещи, как смерть и память
где из трёх гетер одна танцует
белый танец: дама напрашивается к кавалеру

и только лишь если руки твои
сомкнутся быстротекущими водами
над моими плечами

я возвращаюсь

в дом без греха
в час до распятья
в садик братца Франциска

в кольце твоих рук, сестра
по гулким дворам
ходил брат-старьёвщик

шурум-бурум
старьё берём

*

я никогда не знал, что ты суеверен
я не видел тебя стучащим по деревяшке
Римлянин, мастер позы

ты не тот, за кого мы тебя принимали
ты не воин — дакская статуэтка
ты наследный принц эбеновых джунглей
по ночам ты объезжаешь свои владенья
и обдумываешь метаморфозы

«вода превращается в камень
камень в птицу
птица, тая, оставляет лужицу крови
стонет снег под чёрными каблуками
и в дугу срастаются чьи-то брови

Джезу, Джезу, сколь мало значат для побеждённых
памятки и лаковые открытки
у креста сбирающиеся жёны
носят на ресницах орудья пытки
всё теряет качества или свойства
превращается в противоположность»

так и ты — ты быстро ко всему привыкаешь
ешь улиток, спишь на ложе Прокруста
и уже никто не может вспомнить твоей улыбки
означавшей смуту и безнадёжность







Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service