* * *
Ржевка, Гражданка и Пискарёвка!
Проржавевший скарб
раскладываю с тоскою.
Здесь душа глядит сиротливей и обречённей,
чем в иных угодьях земного шара,
но бряцает на мне ваша ржавая цепь,
всё равно что на том
одичалом призраке,
спятившем от тишины в пустом
родовом поместье, а ныне сарае под
аммофос и шифер, с видом на край болот,
затаивших куски арматур в глухом рукаве,
старых шин остатки в сырой траве, —
(поле, кто усеял?! — ужель меня...)
— И за лесом ночей неведомых два огня, —
хочешь — плачь по ночам у школьного у крыльца,
хочешь — сядь на бетонную глыбу и жди конца,
хочешь — встань, и прочь;
но тогда звонок прозвенит,
и бетонную глыбу трещина прозмеит,
сухо выстрелив; и на воде болот
превратится случайный след в неразменный лёд.
* * *
Век ли мне вопрошать, не выслушивая ответа,
Налагая на голос разума — вето?
Пустоты выносить придирки, её попытки
Заполнять себя моею виною? искать подпитки
У неё же, прикидывающейся щедрой,
Приспускающей шаль с плеча, чтоб казаться Федрой?
Надоели мне эти сплетни, придирки, шашни,
Неспособный окончиться завтрашним день вчерашний,
Всё из прошлого тянущий старые сопли, вещи,
Отношения, спутанные в зловещий
Узел, склеенный прочной слюною чёрта,
Не имеющей на земле аналогов; ночью чёрной,
У забора, у вод канала, под тенью Спаса,
Век ли мне сознавать — такова специфика часа,
Разливанная формула здешней души, втихаря ревнивой,
Но идущей на всё; как жаворонок над нивой,
Распевает она, сирена, в глуши болота,
И велит мне ждать — не случится ль ещё чего-то?
То ли дождь золотой, как прежде, в закат прольётся?
То ли враг с мировой придёт? То ли друг вернётся?
То ли знаки дня обернутся Господней фразой?
... Пролети над этим лесом, душа, над овощебазой,
Над каналом, храмом и кладбищем с черепами,
Где у каждого третий глаз; невидимыми стопами —
— Словно здесь ещё не случилось всего, что можно! —
— проберись к ней в блиндаж, оглядываясь тревожно,
отыщи там зайца, в зайце — яйцо, в яйце — передатчик,
переставь там внутри какой-нибудь проводочек —
пусть вещает на Галлию, Дакию: их забота!..
И тогда — свобода, слышишь? Приём! Свобода!
* * *
Когда цветут орфей и эвридика,
Когда горит за рощами заря,
В таинственных лесах Твоих, Владыка,
Душа блуждает без поводыря,
За соловьём стремя слепые очи
И отражая рыжий месяц в них, —
И много скрыто в дебрях белой ночи
Обителей для избранных Твоих.
Голоса уничтоженных и убитых
Каменные диковины —
Великанов работа...
«Руина», древнеанглийское стихотворение
Голоса уничтоженных и убитых,
Изгнанных из мироздания
Подобны звёздам на вечном крыле ночи,
Небу, которое в полдень от нас сокрыто.
Запертые в одном пространстве
С уцелевшими и палачами,
Мы повязаны с ними единым страхом,
От которого вы навсегда освободились.
Вечная ваша память,
Приснопоминаемые отцы, братия и сёстры наши, —
Кто мы без вашей дружбы и ваших песен,
Кто мы — без дыма ваших пожарищ и ваших пирушек?
Как нам без вас говеть? Как жить? Мы ничего не знаем,
Ничего не умеем и не понимаем,
Словно Офелия, похоронившая десять тысяч старших любимых братьев,
Что ушли из мира на полуделе и полуслове!
Я трепещу, лечу, на ветру сгораю.
Я поднимаю чашу на вечной тризне.
Кто-то поёт: «Я ещё не жил — и вот умираю,
Но никогда ещё так не жаждал жизни».
Сколько их — воинов, братьев, — от коих в мире
Только эта жалоба и осталась?
Все народы и нации — тысячерукие гекатонхейры,
У которых обрубков больше, чем рук. И приходит старость,
А гекатонхейры, забыв обо всём, что знали
Отвалившиеся и обрубленные руки, впадают в детство.
Я несу вашу память, как зачехлённое знамя,
Не касаясь пером запечатлённой дести,
Ветви выкорчеванного леса раздвигаю, не видя:
Немудрящий дикарь у останков великой расы.
Как оробевший сакс, вхожу в покой, где звучал Овидий,
И нахожу на цветном полу обломок вазы или остов кирасы...
Нет ключа у меня к развалинам чудотворным,
А они молчат, предавая то, что в них обитало.
Опустелый облик пространства оказывается притворным,
А потому, как делал и сакс, я б его заселять не стала.
Я бы не реставрировала руин, а строила рядом,
Напоминая себе о том, что явилась в мир на излёте —
После великих, и крошкам с трапезы должна быть рада,
А не своё малевать на фресках Буонаротти.
О голоса уничтоженных и убитых,
Голоса, живущие в мире лишь как возможность слова!
Стих иногда совершает таинственные кульбиты,
Натыкается на препятствия, чувствует сталь засова,
Лезет куда-то в гору, поёт о том, чего нету
И никогда не будет — или, быв, оборвалось;
Всё вслепую. Вопрос — по какому свету
Странствует он, — и это не та ли волость
И не тот ли заоблачный край, где, незримы, бродят
Ваши тени, формулы ваши, собой его населяя?
Может быть, голоса ваши в наши писанья входят,
Невоплотившимся и небывшим их усиляя,
Превращая стихи в невиданные гибриды —
Хвост одного, а тело другого роду,
В корабли, нагруженные голосами умерших и убитых,
Что, тяжело качаясь, бортами зачерпывают воду —
Слева — этого мира, а справа — уже другого:
Антиматерия и материя в тесном сплаве...
И возвращается изгнанное, и наполняет слово,
И совершает в безвестности то,
чего не свершило в славе.
Читая воспоминания Марины Малич
Как по левую руку да от Литейного моста
уж да как пробоина в нашей подводной лодке —
дырка в ноль, в никуда, и хлещет вода:
шесть крестовских месяцев Даниила Хармса.
Как он там умирал и умер от голода,
воздух и разорвался.
Разорвалась и ткань времён,
а мы-то себе живём
и дудим себе на его дудке,
весёлые идиоты.
А когда мы учились в школе —
специально ездили к этой невидимой дырке: смотреть салют.
А дыра молчала,
забиралась в рукав,
исподволь облучала,
исподлобья смотрела: кто это такие тут.
За спиною Финляндский вокзал и броневик, на котором Ленин,
и ЦК Комсомола, где нужно знанье Устава.
Впереди, по левую руку, сплошной Пелевин,
то есть хрустальный мир, то есть Расстрельный Дом, и Дом Писателей — справа,
впрочем, он скоро сгорит,
и с мо́ста видны мосты,
а по левую сторону, сзади, кирпичневые Кресты,
а над ними тучи, как провода, обвисли...
Но минута — и строятся башни,
и флот плывёт по Неве.
«Разбуди меня, сильного к борьбе со смыслами!»
А не хотите ли сзади бутылкой по голове?
Флот плывёт, уплывает от набережной Дворцовой
прочь, в нездешнюю высоту, — от воды свинцовой,
покидая обетованный, убитый город,
не желая в этом городе больше смотреть салют.
Мы — заткнём эту дырку тряпьём,
мы — привычные от начала,
нас рябая заря на руках качала,
и в Музее Октябрьской Революции (справа, подальше) с экскурсией привечала.
Мы-то, может, и вылечимся.
А вот нынешние далеко не уйдут.