Место Михаила Лаптева (1960—1994) в поэзии скорее обозначено, чем определено. При жизни он активно предлагал свои стихи в разные издания, но печатать его начали — и то чуть-чуть — только в последние годы жизни; тогда он стал известен более-менее широкому кругу. Будучи домоседом, он практически не выступал публично, зато вел переписку со множеством литераторов-сверстников из разных городов — это и было его участием в литературной жизни. В поэзии своей Лаптев пробовал разные пути — что, на мой взгляд, сыграло с ним злую шутку: те, кто его печатал, отбирали близкое себе, и Лаптев в разных публикациях оказался разный. После смерти публикации были редки. Прошло несколько вечеров поэзии Лаптева. Разрозненные подборки, отзывы, статьи и воспоминания существуют частью в Интернете, частью — сами по себе, в полузакрытых для посторонних архивах. Его реальное присутствие неадекватно явлению. Когда мы познакомились осенью 1984 года, в литературной студии Ольги Татариновой, его стихи почти не выходили из привычного круга подражательства. Только в качестве объектов анализа или критики выбирались не традиционные в ту пору Пастернак, Мандельштам и Вознесенский, а совсем другие персонажи: Вагинов, ранний Заболоцкий, Ходасевич. Я полагаю, тот период был для него определяющим: «альтернативное» направление русской поэзии стало ориентиром. И определило его собственный голос. Впрочем, восприятие поэзии 20-х было для Лаптева середины 80-х не столько объектом подражательства, сколько изучения: казалось, увлекаясь то одним, то другим персонажем, он пробовал их на зуб. И к нему могут быть отнесены слова Ильи Кукулина, сказанные о группе «Полуостров», в которую Лаптев входил: «Традиция существует отдельно, как уже рассказанная история. Это история не про меня. Чтобы было про меня, нужно создать свой язык из ее переставленных кусочков». От написанного им в ту пору веяло, по собственному выражению Лаптева, «неосознанной, жизнерадостной корявостью новаторства».
Я — хан прижимистой Москвы. Колодец снов — ноябрьский вечер. И помню ужас, пьяный, вечный И материнский вздох листвы.
Или так:
Под мотив хлорофиллогенеза Два бухгалтера вниз головой В преф играют с дьячком из железа, Упакованным в картон с головой...
В те времена все, кто вскоре оказался в центре свершающихся в поэзии перемен, еще варились в собственном соку маленьких групп и кружков. Направление, в котором он сам намеревался двигаться, Лаптев назвал «ассоциативизмом». Вряд ли этот термин можно раскрыть детально, да может, он и не был со всей ясностью им определен. Но представление о том, что за ним стоит, дают хотя бы такие строки:
Ночь вырастает из спины, Корнями рвется из ключицы. Вечерний разговор сочится, И волки в липу влюблены.
Собственная позиция в литературе казалась Лаптеву очевидной, и он искал единомышленников. Он даже выдумал литературное братство, члены которого должны были приветствовать друг друга словами: «Здравствуй, брат! Писать очень трудно...» Та же потребность в общении с близкими по духу двигала им и когда четверо (позже — пятеро) совершенно разных по творческой стилистике авторов объединились в литературную группу «Полуостров»: сближало ощущение того, что надо делать, остальное было неважно. Он был человеком литературы. Стихи (до сотни в месяц), переписывание старого, разговоры о чужом и своем месте в поэзии, непрекращающийся поиск того поэтического пути, который если и не существует еще, то обязательно должен быть найден. Все это соседствовало со страстным желанием славы, желанием печататься и кормить себя литературным трудом — мечтой о некой рудиментарной (можно сказать — «совписовской») модели бытования поэта в обществе, которое уже принялось жить по другим правилам. И даже в том поэтическом спектакле, который с шумом начал играться по «новым правилам», ему не нашлось места — все роли оказались разобранными... Он не был разочарован миром. Но его необустроенность ощущал.
Повелевайте, благодатный август, В фалангу пальца въевшийся табак, Повелевайте, мой безвестный Аргус, И бескорыстно — грустный взгляд собак...
Это из 1985 года. А вот из начала девяностых:
Богу за нас больно. Он, как ласточка, мягкий. Смотрит на нас с любовью, Пахнет травой и мятой. Он говорит: гуляйте По садам моим нежным. Но ждет сатана-гауляйтер, Он знает, что ему нужно.
Одним из его изобретений последних лет стал «дискрет-акмеизм»: название говорит само за себя. За ним — стремление к точечному взгляду не мир, который если и не устраняет его противоречий, то приводит их в некую гармонию:
Лунный почерк отличниц, Шелест одежд Бога...
— это из стихотворения, которое Лаптев позже, после многочисленных правок, принес в жертву крупной форме (в измененном виде включив в поэму «Мамай, Вау-Вайти и трактор»). Кстати, он вообще нередко обращался со своими ранними вещами довольно безжалостно, смотрел на них как на простой строительный материал. С иными из них случилось по его же строке —
Войду в березу и исчезну...
Лаптев сам определил свое поэтическое место. Думается, он заявил его в названии одной из своих машинописных книг: «На краю речи».
И эст познало Русь, и эст ее убло, И шел в кино брюнет с прилизанным пробором, И шел он, как в узлы военное стекло, Помойкой и забором.
Сиял над ним в ночи медвежий ятаган, И уходил звезда, играя на гитаре, И Балчуг раскидал огромный чемодан, Присев на тротуаре...
На краю речи приходится балансировать, хватая руками воздух. Это трудно. В русской поэзии не так много авторов, про стихи которых можно сказать нечто подобное. Про Лаптева — можно.
|