Я пытался поссориться с Михаилом Айзенбергом много раз. Вообще говоря, я довольно успешно ссорюсь с людьми, особенно с теми, кого знаю давно и люблю. Я человек несдержанный — и в словах, и в поступках. Малейший неосторожный жест близкого человека может вызвать у меня приступ библейского гнева. В таком состоянии я начинаю употреблять страшно неприличные слова — типа: любовь и смерть, позор и предательство, родина и народ, Россия и Запад. Ими я прикрываю чувство собственной неполноценности, несостоятельности, ревности и одиночества. Эти громкие слова и болезненные чувства страшно заразительны. Собеседник, слово за слово начинает отвечать в том же духе, и личное недоразумение грозит стать международной конфронтацией.
С Айзенбергом такого никогда не происходит: какие бы скандалы я ни затевал, они заканчивались — в самых тяжелых случаях — продолжительным молчанием. Впрочем, эти паузы не длились слишком долго: я вспыльчив, но отходчив. Но главное, ссора не перерастала в вербальное кровопролитие, поскольку Айзенбергу — поэту и человеку — чужды эти самые обобщения, общие места, места общего пользования нашего сознания. Вся его поэзия — это попытка защитить свой личный интимный мир от наседающих на нас словесных и эмоциональных клише, от этого вербального хлама и туфты, упакованных в супермаркетовский картон продуктов массового потребления. Нас самих в этот картон пытаются упаковать.
Раскрыть эти картонные коробки и разоблачить эту самую туфту — не так-то просто, если не хочешь превратиться в сатирика, публициста, демагога. Легче полемизировать с идеологическим противником, чем найти, где же начинается то, чего уже нельзя у тебя отнять ни при каких обстоятельствах, — нечто такое, что никому, кроме тебя, не нужно, и потому это — то, чего никто не замечает. В этом смысле его стиховая работа — это труд золотоискателя: бесконечное просеивание крупинок золота в корытце с песком, в рассеянной массе безразличия, просиживание у этого полуразбитого корыта в ожидании золотой рыбки. Он как будто простукивает, проверяет на слух словесные клише и затертые обороты речи, чтобы услышать свой собственный голос — как бы эхом отразившийся от чьей-то еще чуждости, массовости, языковой омертвелости, самой смерти. Лучший способ борьбы со злом — это не вступать с ним в диалог на равных, не спорить, не склочничать, не добиваться правды. Айзенберг ни в стихах, ни в своей прозе ни с кем не полемизирует. Ему чужда интеллектуальная агрессия. Он знает, что с чужим мнением бессмысленно спорить, поскольку это не твое, это чье-то еще мнение. С ним надо жить, с ним надо соседствовать. От чуждого мнения можно лишь оттолкнуться, как веслом от берега, и прийти к собственным выводам.
Поразительно, но мне понадобилось тридцать лет жизни в Англии, чтобы научиться сдержанности, которая у Айзенберга была, видимо, даром от рождения. Это он — врожденный англичанин, а я всю жизнь был московским скандалистом. Может быть, это и есть одна из многих причин, по которым я решил эмигрировать: чтобы оказаться способным написать эти приветственные слова — частицы рассеянной России — из Лондона в Москву, Айзенбергу.
|