В предыдущей книге Юлия Гуголева «Полное. Собрание сочинений» (М.: ОГИ, 2000) самой, на первый взгляд, заметной темой, поводом к речи была еда.
Одна мне радость средь людей, одно мне дело на земле вочеловечить чебурек и воскресить в себе пельмень...
Еда как образ жизни: и наиболее привлекательный процесс по ходу существования... и сам образ существования. Но за ироническим, вроде бы, названием книги («Полное» ср. «тельное», «жаркое» и тому подобные названия блюд) и за квазиглобальной метафорой еды возникало еще более фундаментальное переживание: полноты, полнокровности, даже избыточности и всего радостного (удовлетворяющего), и мучительного в жизни. Полная предметность, даже с шокирующей физиологичностью. Любовь и раздражение, жалость и отторжение, погруженность в «общечеловеческое» при отточенной проницательности... Все это было в своде стихотворений, который назывался, с характерной отсылкой к классике, «Путем еды», но и не только в нем. В маленькой поэме «Скорая помощь» слияние «бытовухи» и метафизики, и неподдельной, острой, как резь в животе, человечности.
И бесконечной кровавой рекой деток невинные слезки в пионерлагере под Вереей катятся с каждой березки.
В «балладе воспитания» «Папа учил меня разным вещам...» главный нерв детство, и не в меньшей степени советская интеллигенция.
Часто мне снится мучительный сон: папа в кальсонах, а я без кальсон, борется папа со мной.
Еда обретает в таком мире новое измерение: кроме того, что без нее не выживешь в физическом смысле, но не выживешь и эмоционально, психологически. Она действительно спасает (по формуле «Мир спасется тем-то и тем-то»). По крайней мере, на время. Поскольку универсальна, всеобъемлюща, включая и смерть, и страдания.
Котел со студнем на столе. Половник мается в котле. Так превращаются в желе, когда лежат в земле.
Еда универсальна, а еще и человечна. Она чуть ли не последний уголок интимности, последний не захваченный еще участок личного и достоверного, не условного, не подменяющего. После антиутопии, котлована на месте жизни ни эротическое, ни семейное казалось бы, последние оплоты человеческого не помогают. А еда может. Но в мире есть еще нечто, столь же универсальное и естественное, хотя и иначе преодолевающее напряжение, возникающее между «личным» и «общим». Это путешествие, растворенность в пространстве. В нем и ощущение свободы (с чем еда никак специально не связана). Путешествие наиболее подходящее состояние и при потере идентификаций. Если не находишь себе места, путешествие ослабляет, растворяет ощущение тупика или клаустрофобии. В новой книге Гуголева доминанта именно путешествие, передвижение, прохождение через одновременно привлекательное и смертельно опасное, зачарованное «поле жизни». Книга называется «Командировочные предписания», речь идет о путешествии в изводах конкретного места и времени. О «номадическом гедонизме». Однако «освоение пространств» происходит в соответствии с чьимито внешними, формальными «предписаниями». О них, впрочем, ничего не говорится, и в целом «лирический герой» существует сам по себе: это частный человек, представленный в отношениях с собой и с окружающим. Отношения же строятся примерно как в первом стихотворении книги:
...Наступает вселенское зло. О, позволь мне быть столь же вселенским, если только не треснет ебло.
В основе стихотворения «Театр юного зрителя», откуда взяты эти три строчки, тоже путешествие, но не командировочное, а примерно того же типа, что описано в поэме Венедикта Ерофеева «МоскваПетушки», только герой Гуголева совершает свое странствие по более локальной параболе и в компании с другом. Променад по парку после принятия алкоголя, открытость городу и миру, острота связи с пространством и опасности со всех сторон... Отдельное достижение фиксация, на тонком языковом уровне, хмельного состояния (Гуголев умел писать «об этом» и раньше: ср. первое стихотворение в книге «Полное»: «На улицу мы вышли раньше Вити»). Это состояние, вид лирической стихии (как в других случаях и/или литературах наркотические «трипы»), связано с именем Есенина в ближайшей по времени традиции, с первых советских лет. Однако наш герой постсоветский, и при схожем порыве у него нет безоглядности. Порыв в себе же наталкивается на отчаяние и безнадежность... и стоическое самоумаление героя. Как в концовке приведенных выше трех строк. Скорее всего, такое сочетание, передающее нынешнюю психологию, помогает стихам, поэтике выжить в той форме, в какой это возможно, будто мутирующий организм в изменившемся климате. Помогает выжить самому «порыву». «Порыву», если понимать его в широком смысле: как свидетельство душевной живости, жизни. Подобным образом выживает и присущая нашему сознанию извилистость психологии, в сочетании с интеллигентской, даже у´же гуманитарно-литературной рефлексией. Вселенское зло рифмуется с «треснет ебло». А в пространстве между «злом» и «еблом» аллюзия на ранннего Мандельштама. У Мандельштама:
Небо тусклое с отсветом странным Мировая туманная боль, О, позволь мне быть так же туманным И тебя не любить мне позволь.
(«Воздух пасмурный влажен и гулок...», 1911)
У Гуголева: «О, позволь мне быть столь же вселенским...» и далее по тексту. В лесу современного поэта страшно. Но интересно. И не одиноко: друзья, покемоны... Возможность прямой речи болезненная тема в последние два-три десятилетия в русской поэзии. В стихах Гуголева обнаруживается естественный и обаятельный способ «снять вопросы». Прямую речь вряд ли можно поставить под сомнение, когда она исходит от человека «под градусом» или находящегося в оргиастическом переживании вкусной еды. Чем не ресурс для персонального говорения? Уж какой есть... Попутно снимается и ожидание, требование формальной последовательности и логической завершенности, академической исчерпанности высказывания
...в этом... как там... бушующем мире, в коем где Дербенев, где Басё, не поймешь, ибо призрачно всё.
В новой книге много стихотворений, написанных как разговоры, куски живой речи. По сравнению со сборником «Полное» возникает больше пространства, движения, диалогичности, драматургии. Но в этой драматургичности, судя по всему, содержится и еще один способ поддержать возможность личной речи причем весьма остроумный (в прямом, исходном значении слова «остроумие»). Эти «части речи» монологи, рассказы из жизни и тому подобное звучат как бы сами по себе, их произносит не «лирический герой», а «кто-то». Может быть, лирический герой, а может, и нет не важно. «Просто» современный человек. Они и обращены-то «не к тебе», а вообще «ко всем и ни к кому». Так что претензии не к говорящему: ведь это можно считать голосами из соседнего купе в поезде или из «группы товарищей» у ларька... Тут есть, по-видимому, и ход в духе концептуализма перенос в другой контекст; в фокусе внимания поэта не непосредственность речи, а демонстрация ее функционирования. Но «градус вовлеченности», соучастия и сопереживания происходящему вокруг очень высок. И что существенно: это касается не только и не лично себя, но людей, вы будете смеяться. Любых встречных. На клапан обложки новой книги вынесено стихотворение, завершающееся так:
...спеть о местных наворотах: кто забрал? кого берут? чье же там лицо под маской? И про надпись на воротах белой краской: «Здесь живут люди», просто «Здесь живут». Чисто надпись белой краской.
Вот такой постсоветский гедонизм. «Как же над нами смеется Москва, / все Подмосковье смеется...» И еще в новой книге Гуголева есть баллада «Целый год солдат не видал родни...». Высшая точка сопереживания и дистанцированности. «Человеческие чувства» переходят в другое измерение: в действие. Действие в свидетельстве, фиксации, на уровне хроникера или этнографа. Эта баллада по сути, современный эпос. Эпическое возникает в ней словно бы само собой: не из существующих литературных образцов, а из ткани эмпирической жизни. Оно не в «возвышенности», не в пафосе, не в «статусности», не в какой-либо еще условности, а в прямоте вгляда и твердости речи. Герой, российский наемник в Чечне, нынешний Одиссей и Илья Муромец или купец Калашников, в то время и в том пространстве, где Бог приказал родиться.
А ему друзья говорят в ответ: «Посмотри, еще скольких с нами нет, почитай, человек девятнадцать, кто пропал в лесу, кто повис в петле, кто навек заснул на сырой земле, да уж скоро не будет и нас тут».
Тут созвал солдат мать, друзей, родню: «Снова еду я воевать Чечню, не ругайся, маманя, пойми же, я за десять дней понаделал трат, так что впору вновь заключать контракт, да и смертность там вроде как ниже».
И пошел солдат прямо на Кавказ. Он там видел смерть, как видал он вас. А вот где и когда, если честно, суждено ему завершить войну, знает только тот, кто идет по дну. Ну а нам про то неизвестно.
Когда-то, лет двадцать назад, Гуголев рассказывал мне по телефону, как найти его квартиру. Это производило сильное впечатление. «Ну, ты как бы выходишь в метро из первого вагона, поднимаешься как бы по ступенькам, поворачиваешь направо, как бы выходишь, там как бы киоски...» Условность ориентиров, зыбкость окружающего, призрачность пути. Но квартира-то по этому описанию нашлась легко. Значит, правильны были те «командировочные предписания»? Нынешние, в книге, так же точны, при универсальном общероссийском масштабе речи, пространства и времени. Дорога домой. К нам. К себе.
|