Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Там, внутри
Юлия Кокошко отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

04.07.2008
Топос, 10.12.2007
        Часть первая. Забывчивость повторяющейся реки

        Мы пишем книги, которых нам не хватает и которые мы бы хотели прочитать?
        Боюсь, мне так и столько не написать, сколько хочется прочитать. Есть скромники, кто возделывают узкую полосу садика вкруг себя, но любят — больше по ту сторону границы и весьма широко. Мне не хватает, например, новых текстов Борхеса, новых стихов Бродского, новых романов Пола Остера — и всегда не хватает книг М.Ямпольского, сколько бы у меня ни было. Я обожаю поэзию — или, например, тонкие литературоведческие труды, и мне никогда так не то что не написать, но даже и не помыслить, посему я сочиняю скорее — обратное своим читательским предпочтениям, нечто частное, на малых любителей, и вообще исторгшееся из себя опасно приближено — к области очищения организма, по крайней мере — это не то, в чем хочется копаться.
        А для чего нужна такая «обратность»? Из чего у Вас возникает то, что возникает — сложные, вязкие тексты для «небольших любителей»?
        Начинаешь писать в неслыханной простоте и видишь — какая ересь!
        Слова так простодушны, а описанное событие могло бы стать менее скучным — по крайней мере, в слове. Поправляешься, уточняешься, видишь — новые упущения и смыслы, иногда — прямо противоположные. Поднимаешься на другие уровни, ощущаешь в карманах все больше брильянтов, чтоб оторваться... и, увлёкшись открытиями, исчезаешь вообще — как и смысл.
        А потом перечтёшь и с неприятным изумлением обнаружишь: опять не Павич и не Зингер, и даже не Хемингуэй! Снова — не то, что мне страстно хочется прочитать!
        Что значит «начинаешь писать в неслыханной простоте»? Мне кажется, ваши тексты, Юля, с самого первого слова выстроены крайне изощрённо. Может быть, (выдвину гипотезу) всё меняется когда «простой» замысел опрокидывается на бумагу и затвердевает не так, как задумывалось?
        Когда строишь дом — начинаешь с простых грубых камней, и разбиваешь сад — с наивных саженцев. Был бы ствол, а если дальше ничто на нём не произросло, можно привязать сладкие игрушки... это я все, как Барт, о райском саде слов и удовольствии от текста. На одном из виражей говоришь своему отражению в ручье: так ли мне необходимо изъясняться на языке толпы и оставаться в общественном саду с загаженными дорожками, посреди прутьев и блеклых, занюханных цветов, если можно проследовать — в более пышное место, сместиться — к розам...
        А что касается зазора между намерениями и конечным результатом... хрестоматийная цитата: начиная стихотворение, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлён тем, что получилось... Или другая ближайшая — поэта далеко заводит речь... Вероятно, ради этого расхождения и стоит писать. Чтоб принять сюрприз, получить нежданную прибыль — кое-что, внесённое в твой текст — сторонними силами. Каковые вмешались — дабы не позволить тебе приблизиться к совершенству, никто ведь не сомневается, что его замысел был — само совершенство. Зато даже и те, кто не верит ни во что, могут надеяться: они не оставлены.
        А что такое «язык толпы» и почему говорение на нем противопоказано?
        «Язык толпы» — это, видимо — говорить так, чтоб все тебя понимали, и тем предаваться большому счастью.
        Но у этих счастливцев есть шанс — заполучить круг основных, стандартных, естественных событий, которые должны произойти с человеком, измеренных «мерой всех вещей», а не расхлебывать — дальний, провинциальный круг. И правда славно — прийти на все готовое и уже не тратить время на размышление: что есть что, но посвятить всего себя — исключительно удовольствиям.
        Так что, докатившись до старой, недоброй позы романтического поэта, противостоящего черни, и заподозрив, что и эта позиция — из тех же арсеналов, спешно откатываюсь назад. И признаюсь, что вообще-то люблю язык толпы, формулы, штампы, нерасчлененные значения. Это не нулевая степень говорения — а такой сочный звон и шум в солнечный полдень лета, комариный гул, скрип травы, песнь вечной жизни. Я даже коллекционирую эти клише — и люблю покатать во рту, надкусить, распробовать — и переложить надкушенное, наджёванное — в уста кого-нибудь не вполне подходящего персонажа.
        Как изменилась ваша жизнь (если изменилась) после того, как вы начали писать такие тексты?
        Со скрежетом зубовным пришлось свернуть вхождение во все премиальные списки, отречься от лавровых венков, раздачи автографов и прочего — и, проклиная человечество, несмиренно уползти из центра — на окраину, в протухший тыл, в провинциальное существование. Признать тщетными — все попытки объясниться с внешним миром (очаровать его — собой). И уже говорить, говорить, говорить, наслаждаясь — лишь звучанием собственного голоса. Почти тишина, почти свобода, почти простор — правда, и эта планида столь же затоптана — и некуда ступить, чтоб не угодить в чужой след. Все вышесказанное и есть — язык толпы. Между прочим, один хиромант обнаружил у меня на руке линию монашества или отшельничества — и пришлось принять её, как линию партии, чтобы не скомпрометировать пророка.
        Я спросил немного про иное — как про-явление того или иного текста меняет строй вашей жизни? Отличается ли ваша жизнь когда вы не пишите от ситуации, когда вы находитесь внутри текста?
        Мне кажется, я всегда нахожусь где-нибудь внутри — в чьём-нибудь нутре (кто сказал — кит?), не подставляться же под пули? И нет той жизни, в которой я не пишу. Если не предаюсь благородному действу — наяву, так непременно (и много чаще) совершаю его — в мечтах и планах. Знаете этот цветовой эффект — когда долго созерцаешь насыщенный монохромный объект, а потом отводишь взгляд — и какое-то время выхватываешь из окружающего только такие оттенки. Любуешься морем — а дальше прозреваешь на ближней полосе что-нибудь синее — или лужи, текучее и подмокшее, зыбь и чешую... Я пишу рано утром — между сном и торжественным вступлением в социум, это все равно что пройти в мир — через санпропускник, через другую зону, через чудесное. И если я замечаю в миру — отражения этого аномального пространства, похожие сюжеты и персонажей, значит, это — знак, подтверждение, что все расставлено в верном порядке.
        А можно ли тогда сказать, что вы пишете всю жизнь один большой текст?
        Я подозреваю, что я не одинока в этом милом начинании и что со мной — любой пишущий. Но чтобы избежать вопиющего слова «мы», произношу о бедноватой себе: дана мне одна-единственная речь, один дискурс. И всех составных — большей частью по штуке, хотя иные парны — но что у них в паре, кроме количества? И Протей остается одной монотонной большой переменой, какими бы новыми формами ни прихорашивался... и так далее. Если автор меняет жанры и будто бы стили, и бросает одних персонажей и подбирает других, кого тут введешь в заблуждение?
        Согласитесь, всё равно — даже о чем писать: тема, сюжет и прочее абсолютно не имеют значения. Из любой чеховской пепельницы, из любого общего места можно вытянуть приключение — говорение. И проговорить всё то, что назрело и могло быть сказано в другом месте и с другими аргументами.
        Вот так уныло: человек, у которого есть голос, обязательно любит петь, и ему не приходит в голову — ненавидеть пение.
        Соглашусь, как не согласиться: то, что вы перечислили, значения не имеет, но тогда, Юля, что же все-таки имеет значение?
        Из возможных поворотов к большим значениям: КАК сказать (орнаментальным или иным непростым слогом) или КОМУ (заблудшей душе, дабы просветлилась) выбираю — ЗАЧЕМ. И с разочарованием констатирую: незачем. Все, что я имею сообщить, одинаково не нужно и максимально бессмысленно. Но, может, в том и прелесть — преодолеть склонность к целесообразности, задавить в себе позыв — скромными силами преображать, вносить гармонию, говорить с Богом — и прочий пакет объявленных интересов — и отдавать свои накопления исключительно бескорыстно и щедро, широко и в никуда?
        Мне недавно встретился замечательный человек — полупрозрачный, волосы почти того же цвета, что и лицо, глаза чуть-чуть голубые, голос — пополам естественным шумом среды, одежды тоже сливаются, и нет уверенности, где одно переходит в другое или уже истекло. Ну и уши, конечно, упускают какие-либо вложения, как бочка без дна. Я подумала — вот человек, пришедший олицетворять — нерасчленимость приоритетов. Или безотчётность. Или то, что мир его не поймает. Не допускать же, что этот некто существует — независимо от меня и не принёс мне послание.


        Часть вторая. Приближение к ненаписанному

        Юля, мне бы хотелось понять генезис ваших текстов. Давайте, я буду накидывать фамилии разных авторов, а вас попрошу поимпровизировать на темы значения и влияния их на вас.
        Первое имя — Пруст...

        Я думаю, Пруст нам подходит, точнее — мне, несомненно, хочется примкнуть к Прусту, хотя бы в поверхностных сближениях. Ибо на его глубину вряд ли затонуть.
        В-седьмых, пассеизм. И эта песня — затворничество! — не в пробковом кабинете, но в дебрях текста: нескончаемые — в-четвертых — периоды, тянущиеся и тяжущиеся, прирастающие все новыми поворотами, связями, переливами.
        Какой резон — жить быстро и наращивать автоматизм, если можно — медленно, подробно, смачно и длинно? Раз уж затеваешься что-то произнести, лучше — полно и даже всеобъемлюще. Природная жадность не позволяет мне упустить — слишком много.
        В-третьих — или ещё в-каких-нибудь — зачем рассматривать вещь в одной фронтальной проекции, если можно — с семи сторон и во многих измерениях, отражениях, ассоциациях — и навалиться и пододвинуть к совершенству? Допустим, единица текста — фраза — равна единице жизни: мгновению, а прекрасное раскладывается — и на пять грубых предметов, и на тысячу мелких, и ещё пространнее.
        Видимо, в моем случае это — примерно, как углубиться в старый советский магазин с названием «Тысяча мелочей».
        Наконец, во-первых — не могу и передать, как мне жаль, что я не Пруст.
        Кортасар?
        Рискну признаться: я не люблю Кортасара, которого читала изрядно давно — в семидесятые (?), восьмидесятые, и с тех пор не возникало потребности — перечитать, хотя один рассказ захватывал — про метро, к стыду, не помню названия. Но мне мерещатся в Кортасаре —
        умышленные, искусственные конструкции — не очень честные, не очень чистые и вполне агрессивные. Игра не в классики, но в поддавки. Так что, мне бы не хотелось обнаружить в собственных текстах — какие-нибудь останки Кортасара. Но я готова обнаружить мощи Лысой певицы Э.Ионеско.
        А у вас в текстах нет умышленных и искусственных конструкций, Юля?
        Да и вся литература — одна сплошная умышленность, и только ли она? Я ничего не имею против, если автор указывает читателю, с какой на какую главу прыгнуть, и знает, что многие не готовы так суетиться, но пройдут книгу — по прямой. Пусть существуют отдельно — игровые стратегии, непринужденно объявленная условность, вариативность — и надуманность, натужность, неестественность, наконец — СТРАШНОЕ: например, тенденциозность. Или фальшь. Или множество иных раздражителей.
        Простите великодушно — попытку наступить на дорогое и не сразу сойти.
        В личном общении вы — сама сдержанность и смирение, а в текстах демонстрируете крайнюю степень субъективности, солипсизма, тоталитарной практически власти читательского неудобства, где вы более настоящая?
        Создатель моих текстов наверняка страдает манией величия. И столь злокозненное величие не позволит ему обусловить свои диктаторские замашки — диктатом языка. Не позволит — принять смерть автора, чтоб передать все бразды — читателю. Пусть лучше читатель жертвует головой, чтобы автор более не стеснял себя никакими надеждами.
        Но в любом случае я с теми, для кого автор уж точно не существует — между текстами.
        А какие у вас отношения с Сашей Соколовым?
        Я отношусь к Саше Соколову с большим почтением — с читательской благодарностью «Школе для дураков» и «Собаке и волку», особенно хороши в «Собаке...» — стихи. Но всегда ощущаю полосу отчуждения между собой и его текстом — и не могу туда войти. Посему меня огорчает — постоянное сравнение с Сашей Соколовым, подразумевающее, очевидно — мое эпигонство. И навстречу причинно-следственным связям заметим: если широкий водоем отражает солнце — и след от копытца, полный водой или слезой, отражает солнце, обязательно ли малая водичка подражает — большой? Наверное, есть какие-то стилистические параллели, м.б. слишком бесцеремонное обращение с языком, грубо говоря — выкручивание языка, но большая форма и большие идеи мне чужды. Вот идеальный для меня жанр — стихи, разложенные на прозу. Это, я думаю, другое, чем — благостный жанр: стихотворения в прозе.
        А вообще — всегда захватывают писатели, интересно работающие с языком. И те, у кого я черпала уроки, это традиционные — Мандельштам, и поэт, и прозаик: «Шум времени», «Египетская марка», «Путешествие в Армению» и т.д. Проза Цветаевой. Бабель. Заболоцкий времен «Столбцов» и чуть дальше. Олеша. Вообще обэриуты. Фолкнер — «Шум и ярость», а после «Авессалом». Наконец — Э.Т.А. Гофман и не поток сознания, а просто — романтическое, экзальтированное многословие. Из современных рассказчиков мне остро интересен, например, Асар Эппель. И я обожаю переведенного им Бруно Шульца.
        Что вы имеете в виду под влиянием? Стиль, письмо, наррацию (приведите примеры!)?
        Я думаю, влияние всеобъемлюще, и главный его итог — освобождение от влияния. Нет канонов — кроме совершенства текста, и значит, в момент письма все позволено.
        Как вы для себя определяете свой метод, свой стиль, свой дискурс?
        Вольные, ни к чему не обязывающие гротескные сочинения частного лица. Которое втайне, надменно глядя поверх неброской реальности, мнит себя не прозаиком, но поэтом. По крайней мере, собирается составить завещание: прошу все, что мной написано, считать высокой поэзией.
        А почему поэзией? Мне всегда казалось, что проза сложнее и высокоорганизованнее поэзии, нет?
        Высокая организованность, искусственность, всепросчитанность — не это ли изощренное лицемерие и фальшь?
        Проза казуистична, агрессивна, навязчива, тотальна, монолитна — это всегда рабство у ложной идеи, лавина, которая заметает, склеивает и давит. Итого: смертельно опасна.
        А поэзия — дыхание настоящей жизни, миг счастья, которое не бывает длинным, свобода. От счастья — тоже.
        Но разве проза не основана на конвенции — ведь для того, чтобы быть понятным писатель и читатель должны встретиться на общей площадке общих понятий. Кстати, про читателей, какие они у вас?
        Разумеется, на конвенции, но ведь пишущий и читающий все равно никогда не договорятся — до последней точки, уже потому, что у них разный способ существования, по крайней мере — в одном отдельно взятом тексте. И нельзя обговорить все детали, в которых, как известно, — известно кто. Как бы мы ни снисходили до общеупотребляемых той и другой стороной категорий, читатель не прочтет весь объем, о котором расстарался автор, или вообще прочтет — другое. Может, эти неполнота и редукция и спасают от тирании и пишущего, и чтущего. Так стоит ли договариваться вообще — и жертвовать независимостью? Но всегда можно самовольно изменять пункты, параграфы и прочее, как в каком-нибудь банке втихую снижают проценты.
        Кстати, про читателей, какие они у вас?
        Что до моих читателей, увы, эти счастливцы ввиду своей малочисленности не составят город, как у Бродского. В основном меня не приемлют, даже из близких знакомых — всего чуть-чуть снисходительных, так что я не обманываюсь, но смирилась, привыкла и полагаю — пусть каждый читает по своему выбору.
        Как выглядит абсолют в придуманной и осуществляемой вами стратегии? Или вы его уже достигли?
        Подозреваю, что человеку... ну хорошо, говорю не за всех, но за себя (как вид): похоже, мне, не дано достичь абсолюта, а дано достичь собственного потолка. А поскольку это неприглядное зрелище, теперь я удаляюсь в обратную сторону. И решительно не в силах описать то, что мне не далось.
        А вы пробовали писать как-то иначе?
        Это, кажется, из серии: стиль — это человек, он же Бюффон. Конечно, можно стать кем-нибудь другим, но — кто поверит? Точнее — ради чего? Чтобы выдвинуться в центр, стать видимой фигурой? Зафиксироваться в чужих умах? Поскольку вы уже уличили меня в некотором солипсизме, то заявляю прямо: мне не нужны ничьи подтверждения, что я есть. Посему — остается упорствовать во зле.
        Кстати... Дима! Боюсь, я все же изрядно преувеличила коллектив моих читателей. Вообще-то мне кажется, я могу назвать их поименно. Но иные уже давно отлынивают.
        Но неужели никогда не хотелось выдвинуться в центр и стать видимой фигурой?
        А что остается — тем, кто не вышел в великие, как не кривить губу и заносчиво повторять: да не очень-то и хотелось! И суета ваша — есть великая суета.
        В центр — это, несомненно, желание молодых, и большому счету — страх смерти. А время все как-то выветривает: и пылкие намерения, и страсти, и постепенно остываешь — не только к местоположению, но даже — к себе. Итого: энтропия. По крайней мере, оцениваешь себя уже менее романтически — и осеняет, что и дано не полной мерой, и тем, что дали, можно было распорядиться ударнее, но минутные интересы и чувства всегда отменяли дальние планы.
        Не выдвинуться в центр — надеюсь, это не значит — не подойти к сути жизни, не узнать каких-то онтологических, экзистенциальных смыслов?
        Недавно у меня был мимолетный разговор с подругой. Я спросила: что если я потешу себя еще одной дивной вещью, хотя настойчиво обладаю — уже несколькими её разновидностями? Но когда я сверну существование и придут люди — очистить площадку для новых живущих и выбросить мой хлам — и увидят, сколько в нем единиц, они примут меня за сумасшедшую!
        На что подруга спросила: а тебе будет не всё равно?
        Её слова меня смутили. Неужели и до сих пор, и даже после света — не всё равно?
        Подождите, Юля, разве можно ставить знак равенства между «величием» и «центром», разве не наоборот? Есть величие замысла, которому необязательно быть мейнстримным, самые великие вообще не оставляют следов. И потом, «удачник» ты или «неудачник» человек решает сам, со стороны мотивы наших поступков вряд ли внятны. Думаю, что написать детектив в духе Дарьи Донцовой не составит труда любому мало-мальски образованному и средне-одаренному человеку, но что ему Гекуба? Если хочешь быть счастливым — будь им и хотя в будущее возьмут не всех, кто его знает, какое оно, это будущее. Уж если Иоганна-Себастьяна забыли на пару веков, если Вермеера открыли в преддверье Пруста, то нам уж точно не дано предугадать, как наше слово отзовётся. Будем реалистично требовать невозможного...
        Не оставить следов — это как у Цветаевой, да?
        А может, лучшая победа Над временем и тяготеньем — Пройти, чтоб не оставить следа, Пройти, чтоб не оставить тени??... А может — лучшая потеха Перстом Себастиана Баха Органного не тронуть эха??
        И так далее... Значит, мы все-таки мечтаем о — наследить? Не так — о величии замысла. И все-таки оплакиваем свою бренность. Как же признать собственный замысел — не вполне великим? Но, конечно, Вы правы. Будем великими. Центрами невидимой миру окружности. Не быть максималистом — еще скучнее, чем быть им.
        Про замысел не знаю, может быть, думать о построении какой-то законченной системы, где тексты идут встык, не оставляя зазоров? Но для этого, опять же, нужна какая-то мотивация, а с этим всегда сложно. Зачем писать как если не для того, чтобы бивать время, навсегда оставаясь в нем? Или есть иные, внеположные, цели и задачи?
        Где-то в непроглядном детстве я прочла, что ребенку, возмечтавшему стать писателем, кто-то предложил тест на профпригодность: для начала десятикратно перечитать собрание сочинений Гоголя. Кажется, это был Гайдар, а может — сам Гоголь. Я томилась той же мечтой — и взялась перечитывать, правда, не Гоголя, а все свои любимые книги. Что оправдывало мой психоз, вечно нараставший к концу текста: невозможность — выйти в явь, покинуть тот прекрасный мир... чем я страдаю и до сих пор.
        Вот один из вариантов создания защищенного, замкнутого пространства, преимущественно читательский. Кстати о зазорах и незазорном.
        Но вообще, писательство — в самом деле, один из приятных и надежных способов скоротать жизнь. Если руководствоваться чистой физиологией, дедушкой Фрейдом и пр., так и нет никаких внеположных задач и целей. Но, разумеется, все зависит от убеждений самого пишущего.
        Быть писателем — что это? Любить писать и осознавать свою миссию — это же два разных удовольствия... Или, все-таки одно?
        И в том и в другом случае любовь и даже страсть к равномерному выставлению букв и попранию бумаги налицо. Но миссия — это если уверен, что знаешь — кое-что, не известное ничьей прочей душе, но крайне важное для простодушных — народа, народов? И надлежит сообщить, подарить, наставить, облагодетельствовать? Или осознать миссию — это догадаться, что не умеешь делать ничего более конструктивного — или просто лень?
        А вы знаете — про свою миссию? И какова она?
        Я бы и рада обозначить мои прохладцы — как жизнь миссионера, но язык бессовестно тяжелеет. Пожалуй, я склоняюсь к затворничеству, уединению, аутсайдерству — не затем, что соблюдаю пост и готовлюсь — изречь архизначимое, а потому, что мне все надоели. Но как же при том не ублажить себя, любящую писать? Как не поставить перед собой компьютер и принтер, а сбоку поместить искрящую, тучную, писчую «Снегурочку»? Так в наших магазинах зовется лучшая бумага. А у Вас?
        У нас Снегурочка растаяла. Нет ничего, кроме времени жизни, и нужно прожить его так, чтобы насытить каждую единицу времени как можно большим количеством содержания. Письмо — самый насыщенный и полный способ убийства времени. Нет ни целей, ни задач, есть только время и максима Мрожека про то, что «труднее всего прожить ближайшие пять минут». Когда мой немецкий агент восхитилась скорости моего письма, я ответил ей — «со скоростью бегства от действительности»...
        Значит, у нас каждые пять минут — пятиминутка трудностей? От Мрожека — к Оруэллу. Я сказала бы, что мы с Вами бежим, трусИм и рвёмся в одном направлении, только Вы — Ахилл, а я — черепаха, если бы тысячи не произнесли этого — до меня и после меня — и применительно к другим персонам, что есть — кислейшая уравниловка. В общем, да здравствует письмо. Хорошо, что высказывание, превращаясь из устного в начертанное, согласно многим проницательным людям, освобождается от температуры и ветра минуты, от наноса вечерних планов и курса доллара — и переходит в отложенное время и в обмен на актуальность и событийность прикупает — вечность...


        Часть третья. Событийная канва

        Не знаю, являетесь ли вы приверженцем биографического метода, важно ли вам знать что-то о писателе или же хватает одних его текстов, но хотелось бы вывести вас на авансцену. Ведь мало кто знает — кто вы, откуда и чем занимаетесь. И, тем более, когда вы начали писать?
        Я родилась и существую в Свердловске — Екатеринбурге. Закончила филфак Уральского университета и Высшие курсы сценаристов и режиссеров. У меня никогда не было общественного темперамента, то есть желания и способностей — занять какую-нибудь значительную площадку. Так что служу всегда в мелких должностях — меньше служения. Например — лаборант на одной университетской кафедре и корректор в газете. Автор почти толстой книги, если сложить в стопку — мои худосочные три. Хотя пишу с пяти лет — и точно помню позыв. Соседский мальчик читал вслух свое первоклассное сочинение — и я не нашла его первоклассным, но на редкость пресным и объявила, что легко сочиню — много лучше. Не подозреваю, что получилось, но помню процесс — и огрызок красного карандаша в руке.
        И если учесть потраченные на писание годы, мой случай — гора родила мышь.
        Юля, худрук в театре, где я работал, любил повторять: «Никогда не самоуничижайтесь, всегда найдутся люди, которые сделают это лучше вас...» Откуда такое смирение, из каких внутренних установок возникает желание быть незаметной, вступающее в противоречие с тем, что вы пишите?
        Никто другой не унизит меня — лучше, чем я сама: у каждого полно своих забот — и, подозреваю, мастера то и дело отвлекаются. (Проглатываем зеркальное: никто и не возвеличит — больше и ненасытнее...) Но когда жертвуешь собой — ради создания идеального текста, срезаешь лучшие куски с собственного тела — и в результате видишь, что написанное — весьма так себе, как не пустить густую слезу разочарования? Ибо понимаешь: жертвы не приняты.
        Как на вашем письме сказываются ваши профессиональные занятия? Ведь, насколько я помню, служите вы на какой-то лингвистической кафедре?
        Нет-нет, это кафедра риторики и стилистики русского языка. Я только лаборант, наблюдатель, но с удовольствием существую — в лингвистической среде, все вокруг меня посвящены языку и его проблемам — и это очень интересно. Кроме того, я наслаждаюсь, ежедневно слушая восхитительно грамотную, почти образцовую речь — по крайней мере, здесь к таковой устремлены, и всегда могу уточнить значения, нюансы, перешагнуть любые трудности. А переместившись в редакцию газеты, встаю лицом к лицу с несколько отличными идеалами и впитываю иной тип речевой и языковой деятельности. В целом надеюсь ничто не пронести мимо уха.
        Когда вы начали писать и с чего начинали?
        Я в самом деле начала писать еще в дошкольном возрасте — и долго и успешно трудилась в жанре — сцены из ненаписанных романов. Потом были посредственные стихи, сценарии к документальным фильмам. Но вернулась и вытеснила все прочее ординарная проза.
        Расскажите о том, как вы работали над документальными фильмами и какой из этого вышел толк?
        Из этого в 80-е годы получились три картины Свердловской киностудии, одна — на Ростовской студии, ещё парочка — заказухи.
        Кое-что из сюжетов я перетянула потом в прозу — неизменно хочется преобразить реальность — перестроить так, как «должно быть». Кино — это лучшее, что случилось в моей в жизни, золотой сон, увы — короткий.
        Во-первых, необходимы многие обстоятельные беседы с предполагаемыми героями, а для меня это всегда мучительно — ввиду безнадежной некоммуникабельности. Во-вторых, кино — визуальное искусство, а мне более показано слово. И, в-третьих, в начале 90-х, если помните, киностудии стали как-то сдувать, развеиваться, частями сливаться с небытием. Будь во мне уверенность, что без моего участия тетеньке Десятой Музе — крышка, труба, чехол, возможно, я бы не допустила отхода от дел...
        А почему, кстати, в вашей прозе отсутствуют диалоги как таковые?
        Ведь разложение шквала монологической речи (это количественная характеристика, ну и способ существования) на диалог, полилог — кажется, лишь формальность? Любезность автора — относительно читателя, дабы удобней было читать. А поскольку у меня почти нет читателей — наверное, я могу этой любезностью пренебречь. Во всяком случае, когда речь направлена к другому — разве мы не проецируем на место другого — себя же? А я в роли другого прощаю себе — отказ от раздвоения собственной личности или ее четвертования.
        Пробовали ли вы писать что-нибудь вне «своего» дискурса?
        И все-таки — да. Например, сценарии — доступным, располагающим слогом пророчествующего: когда мы приедем к герою, мы застанем его на посту — и увидим, как он яростно отдает себя людям, но тут он продемонстрирует нам кое-какие поведенческие проблемы...
        Еще на моей душе — единица очерк (единица) — о том, как мы снимали кино в Арктике и путешествовали на ледокольном сухогрузе — написан двадцать с лишним лет тому и существует в журнале «Уральский следопыт». Однако и эпистолярное наследие выглядит более худосочным — прямолинейным и даже лобовым — и пересыпанным уличной лексикой.
        Как вам живется в Екатеринбурге? Почему именно этот город (раз вы не уезжаете никуда из него)? И как он влияет на ваши тексты?
        В самом деле, мне бы больше хотелось жить в Лондоне или Нью-Йорке. В Париже, Иерусалиме. А также быть вечно молодой, разить наповал ослепительной красотой и вообще обладать лучшими вещами мира. Много, много есть соблазнов и прелестей. В числе которых для меня было — кино.
        Будь я человеком верующим, я бы возгласила: в любой провинции и на всякой обочине — Бог всегда пребывает с нами. Можно проще: всюду жизнь. И в самом заштатном населенном пункте вы можете вести большую душевную и духовную работу.
        Некоторые бесхитростные люди полагают, что не обязательно — захватывать все блага, но можно и — кое-что созидать... Смотря какие вы сочиняете себе цели.
        Каждый человек когда-то находился в раю. Мой рай был — здесь, в этом городе. Не могу сказать, что здешнее пространство меня любит — и за что бы ему меня любить, но по крайней мере — оно ко мне притерпелось.
        И я благодарна Екатеринбургу, который, конечно, уже совсем другой, но еще держит остов того пространства, ароматы, краски, и изменившиеся улицы проложены — по тем же линиям рая и погодам и иногда являют мне — свой старый и незабытый облик.
        Словом, не самое проклятое место для жизни.
        Почему вам сейчас важно было сказать о своем неверии? Какие у вас отношения с религией?
        Я беспардонно подозреваю, что религиозность — это, в общем-то, простодушие, наивность, безответственность. Тут самый резон воскликнуть — но я-то не из таковских! Раз уж пришлось в беседах с вами изобрести некоторый собственный образ...
        У меня — никаких отношений с религией, кроме озноба от высочайшей поэзии библейских текстов, восхищения в сферах живописи и архитектуры, головокружения у подножья готических соборов и тихой убежденности, что земному человеку такое — не по силам.
        Я — пустой агностик и не догадываюсь, откуда всё есть, и не похвалюсь, что мне важно в такой-то день и час — объявить, отчеканить, зачитать манифест, вскочить на общественную платформу и так далее. Тишина — волшебнее.
        Волнует ли вас щекотка посмертного признания?
        Страстно хочется памятников — и нерукотворных, и бронзовотелых, на возвышении, на хорошей натуре, в крайнем случае — бюста для украшения многих интерьеров, при совсем уж бедности — барельефа на кожухе какой-нибудь улицы, даже кривой, как яма.
        Неважно, что другие упали в бездну, я — это я.


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service