Редактор отдела искусств сослал меня в Дублин – повторить маршрут джойсовского Лео Блума и сочинить репортаж «Улисс-1994». Угробив два месяца (почти все забегаловки ирландской столицы за сотню без малого переменили название и местоположение), расписываюсь в бессилии. За границей всегда чудится, что у тебя воспаление легких. В голове неохотно вращается сухой шар высокой температуры, а простыня, на которой цепенеешь всю ночь в презентабельной конуре отеля «Три старз», утром мокра хоть выжимай. Разучаешься чувствовать речь – не только чужую, обступающую на каждом шагу, но и собственную, далекую. Язык обметан ряской чужбины, секундные влюбленности тщедушны, ассоциации плоски, точно одноразовая тарелка. Из мира вырезана случайность, и простой разговор превращается в пакт о ненападении, а прикосновенье к чужому плечу – в уголовное дело. Я так и не выяснила, чему могла сказать свое знаменитое «Да» Пенелопа Молли. Что, достойное приятия (или хотя бы смирения), она отыскала в сыром, захарканном городе. Дождь. Там вечно моросит дождь. Зато Москва раскалена добела. Сверкают у входа в подземку сусальные суперы лотошных книг. В следующих колонках «Ида» я их, будьте покойны, нарецензируюсьдо икоты. Однако сейчас, после девяти с половиной недель иноязычной пневмонии, ресницы не поднимаются читать переводные романы. Вот три поэтических сборника. На тротуаре подобных не купишь. Нежные детеныши ряски, как привкус несчастья и дыма, только-только начали обживаться в зазорах строк.
Пятигорск, у меня еще есть адреса Георгий Власенко. Прекрасная катастрофа. М.: Прометей. 800 экз. Собственно, это не город, а курорт: громадный парк, гостиница «Интурист», трамвайная линия, серые пятиэтажки окраин. Над парком вздымается Машук – покрытая снегами гора-лакколит высотой 993 метра. Почти у самой вершины лежит иссохший мерзлый труп Михаила Лермонтова. Что понадобилось Лермонтову на такой высоте, никто объяснить не может. Георгий Власенко жил на окраине, на пятом этаже, гулял вдоль трамвайных трасс в черном, до пят, полупальто, какими отоваривалась пятигорская эстетическая элита, но вовремя женился на иностранной студентке, уехал в Мексику, затем перебрался в Калифорнию, в 1991 году поставил фильм «Кавказские каприччио», – какой поэт нынче не снимает кино! – а в 1994-м выпустил свой первый стихотворный сборник стараниями московских издателей. Рифмы в текстах Власенко присутствуют, но хитро запрятаны в середину строки, будто элементарные магнитики – в гущу микросхемного компьютера новейшей модификации. Космическая дорога, недостижимая мечта Владимира Салимона, присутствует тоже, но в пастеризованном виде: «загляните через соломинку/ в гулкую тишину, где звезды сходят с ума,/ запертые в кружочке лимона, на запотевшем/ в морозильнике Млечном Пути/ ...не уйти». Не уйти от четких, как серебряные дагерротипы, картинок явственного минувшего: Анна Онегина агонизирует под телячьим тиснением политиздатовского ПСС, Екатерина Фурцева, стоя на балконе санатория в Кисловодске, размышляет о даосской философии, маятник Фуко чертит на полу Исаакиевского собора «мене, мене: текел, упарсин». Младенчество, высокие фуникулеры, мама, мама, колыбельная, рейсовый до Минвод, «мы думали о смерти будто это тоннель... «отец» на букву короче, чем «отчим». Эмоционально нейтральные, отточенные и наотмашь простодушные строфы странника, что «на острове нимфы Калипсо, заваленном/ фруктами... бредит выжженным островом/ величиной в железный рубль». Да, да, радостно талдычит Пенелопа, ибо знает: супруг не вернется. Вечное ожидание продлилось каких-нибудь года три; теперь все, амнистия. Да, да, твердит припеленутый к грот-мачте Одиссей. Потому что в истинном смысле Улиссами, творцами, профессионалами люди становятся только после смерти. Вернее, .на некотором этапе смерти, в одной из ее сфер; небытие – структура куда более слоистая и замысловатая, нежели существование. «В доме поэта не говорите про веревку». Комья глины рушатся на гробовой потолок: ты учишься обходиться без воздуха любви. Сорная трава стягивает насыпь: это забывается цветная панорама детства, блекнет гордость, меркнет талант. Кажется, что умер мир, а не ты, что закрылись его мутные склеротические глаза и в лице проступила красота старости. Но на деле мир жив, а ты мертв. Так и должно быть, припомни: в детстве мы теряем родину в траве, прячем в саду, не отметив место крестом, дети любят кладбища.
И: словно отделяясь Айги. Снег в саду. Берлин: Rainer Verlag, 135 экз. Эта престижная «зеркалка» (так называется издание с параллельными текстами на двух языках: слева – оригинал, справа – интерпретация) родилась в сумрачных обстоятельствах. Геннадий Айти, курильщик с сорокалетним стажем, мучительно расставался с никотином; немецкий поэт Феликс Филипп Ингольд просил отбирать для перевода стихи попроще и покороче. Зато бумагу, из которой брошюровалась книга, не пихали под нож гильотины, а рвали вручную. Зато обложку, точно подернутую предосенней озерной ряской, невозможно воспроизвести в газете: она для гурманов, для избранных. Стихи последовательно вытеснялись изысканной полиграфией. Ритм – ощупью, паузы меж строк – просторными полями для заметок. Ну и что ж за беда? Хоть напоследок, хоть чуть-чуть. Здесь впервые опубликован цикл одностиший, посвященных цикламенам. Эти цветы ассоциируются у крупнейшего авангардиста конца века с ангелами, «ветер: Бог потерял тетрадку со стихами о цикламенах», – сочиняет, например, Айги. wind: Gott hat das buchlein mit den versen uber die zykiamen verloren, – перелагает, например, Ингольд. Остальные стихотворения – давние и очень знакомые. Но внезапно – ясные до дна, до предела. какой же мощью надо быть чтоб так безмолвствовать как будто перед бурей в столь скудном существе как я Почти синхронно с берлинским сборником московское литературно-художественное агентство «Гилея» выпустило в свет эссе Айги «Поэзия-как-Молчание». Даже не эссе – россыпь пронумерованных фрагментов. «1 <...> Там «все» – молчание. Все – давно – распрощались. Пусты строения. Холод. Давний ветер, – он мертв. Пустые чуланы. Ветер, – мертвая рассыпанность – мертвой муки. <...> 17 Безвыходно».
|