|
Города России
Страны мира
|
|
|
|
следующая публикация . Владимир Сорокин . предыдущая публикация |
Кому бы Сорокин Нобелевскую премию дал...
Владимир Сорокин отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского
|
Часть первая
— Вы читали дискуссию, которую возникла в «Топосе» по поводу вашего последнего романа? — Видел, да. — Какое впечатление она у вас оставила? — Просто переписка Белинского с Добролюбовым. Очень русские люди — воспринимают литературу как сознательную исповедь автора, академический трактат о бытии. Для меня же «Лед» — всего лишь одна из интуитивных попыток взглянуть на нас с необычной стороны. — И Иванов, ваш бывший издатель, и Захаров, издатель нынешний, в один голос сказали, что от нового романа «Путь Бро» следует ждать какого-то нового «Сорокина». Авангардный период «бури и натиска» в вашем творчестве, связанный с концептуализмом и революционным издательством «Ad marginem» закончился и переход в издательство «Захаров» это не механическая смена издателя, но начало нового Сорокина — буржуазного и респектабельного. Оба они наговорили много душевных слов... — Ага, особенно Саша Иванов... — Саша был предельно корректен... — Но про буржуазность это революционно настроенный Саша сказал? — Оба ваши издателя сказали примерно одно и тоже. — Да что они, марксисты, что ли? Я всегда ненавидел марксистскую классификацию человечества по социальной принадлежности. Но если кому-то хочется считать меня буржуазным художником — пожалуйста, я не против. Я думаю, что мой образ жизни никак не связан с переходом от «Ad marginem» к «Захарову». Это, скорее, связано с тем, что уже «Лед» не был книгой издательства «Ad marginem». Уже она выпадала из их общего контекста. Поле деятельности этого издательства — диалектика, а я всё больше и больше тяготею к метафизике. «Лёд» — метафизический роман. Поэтому для него и понадобился сугубо новый контекст. Это, во-первых, а, во-вторых, мне надоела постоянная ориентация Саши Иванова на скандал. — В данном случае, я бы ставил здесь акцент не на слове «буржуазный», а на слове «новый». — Имея ввиду новую буржуазность? — Имея ввиду нового Сорокина. Какашек никто не ест, мата минимум... — И практически нет секса. — Да. Но с сексом в ваших книжках всегда было не очень... — (удивленно) Ну почему же?! — Я имею ввиду правильный, конвенциональный секс. — Ну, как же, был! — Был? — (ухмыляется) А «правильный» секс — это что? Это как? — Ну, традиционный такой... — Это, что ли, по-хасидски через простынку? Все вами перечисленное я бы не отнес к элементам, составляющим мой бренд. Да, в своих текстах я пользовал жесткость и пограничные телесные ситуации, но не для того, чтобы шокировать. И только поверхностные люди реагировали на это как на эпатаж. Я же всё это время пытался ответить на один существенный, всегда волновавший меня вопрос — кто мы такие, где наши границы и что такое вообще «человек». В последней книге этот вопрос так же задаётся, но уже с несколько иной интонацией. — Написание текстов помогло вам разобраться в этом вопросе — кто же, в самом деле, такой — человек? — Я понял, что человек — молодое космическое существо, созданное, безусловно, усилием великого разума. И я понял, что человек развивается и меняется, хотя у современных интеллектуалов в моде иная точка зрения — мол, человек на протяжении всей своей истории остаётся неизменен с египетских времен... — «И всерьез можно говорить только об истории костюма», написал Бродский... — Это не так, и, на самом деле, это поза. Человек меняется. Ну и для меня это загадочный процесс и цели, для которых мы движемся, тоже непонятны. — И всё-таки, вы не знаете, а куда мы движемся? — Мы совершенствуемся. Лучшая часть человечества. А худшая — деградирует, конечно. — А кого больше? — Худших. Они по-прежнему убивают друг друга, пожирают животных, братьев наших меньших и делают прочие ужасные вещи. — Насколько вы согласны с идеологией Братства Света? Я увидел в их тезисах про «мясных машин» ваш собственный, авторский голос... — Я не член этого братства... — Конечно, у вас же не голубые глаза... — (смеется) Поэтому они нас с вами бы, Дима, к себе не взяли. Но я сочувствую им в мучительно утопическом пути к Свету. И я не разделяю их желание победить материальный мир путем его уничтожения. Они для меня — оптический прибор, при помощи которого можно по новому взглянуть на человечество. Некая площадка обозрения... Так над городами в горах ставят платные телескопы, чтобы через них можно было разглядывать мир. Вот, секта из «Льда» для меня — точно такой же телескоп. — А вы уже придумали третью часть эпопеи про «Лед»? Наши победят? — Я знаю, чем всё это закончится. Должно закончиться. Но ещё не время говорить об этом. Сейчас я только начинаю работать над третьей книгой. — А как вообще пришла идея, что «Лёд» должен быть трехтомным? — Эта история свалилась на меня через год после выхода «Льда». Я вдруг понял, что меня она не отпускает, что тянет вернуться и что в ней есть еще что додумать. Есть куда плыть. Мне самому захотелось пережить опыт «Льда» во всей возможной полноте, чтобы вокруг этого куска больше льда не было, не оказалось пустот. И я очень надеюсь, что после третьей книги идея «льда» меня отпустит. — Другие ваши книги имели продолжения? — Никогда. Они уходили в большое плаванье и я уже видел их как бы издали. Как корабли на горизонте. А эта после окончания работы так и не отходила от меня. Первый раз в моей жизни.
Часть вторая
— А сейчас труднее писать или легче? — Безусловно, в 28 лет, когда я сочинял свой первый большой текст, «Марину» это писалось единым потоком. За два месяца практически. Но таково физиологическое преимущество молодости — и любилось тогда лучше и бегалось и жилось легче. Раньше письмо было для меня спуском с гор на санках... Но сейчас пришло новое письмо, более медленное, продуманное и осмысленное. И в этой скурпулезности я черпаю дополнительную энергию. Теперь именно это доставляет мне удовольствие: этакая работа камнетеса, знаете ли. — А что интереснее — придумывать или писать? — Это же совершенно разные процессы. Придумать роман — как пережить вспышку сверхновой, а его писание — заселение этой звезды, ставшей планетой, обживание. Но писание прозы — это довольно напряженный процесс... — Трудная мужская работа. — Я называю её лошадиной. Когда надо вывозить текст на себе. И главное, если ты хочешь вывести крупную форму, то должен делать её каждый день. Надо постоянно держать этот мир на себе (вздыхает). Ну уж такой крест... — Достаточно символично, что сейчас появилось много женщин, которые пишут прозу. — Они же сильнее нас. И лучше. Рано или поздно это должно было случиться. Но у них есть некие онтологические препятствия — им физиология не позволяет глубокого погружения. Они уже, собственно говоря, по определению, творцы. А если ещё и прозу писать... Таких нагрузок человеческое тело не переносит. Поэтому пока нет женщин-прозаиков, уровня Толстого или, хотя бы, Набокова. Но я желаю им успеха, потому что всегда любил и уважал женщин, больше, чем мужчин. — Есть за что. — Это точно. — Вы можете смоделировать любой стиль. А с каким стилем вы ассоциируете лично себя? Какой стиль является сугубо вашим, сорокинским? — Наверное ни с каким. Даже когда я пишу реальные письма, они, в зависимости от адресата и моего настроения, стилистически не повторяются. Я стилистический Протей, в этом и есть мой стиль. — А когда вы клонируете писателей вы вживаетесь в их шкуру по системе Станиславского или начитываете методом погружения? — Больше не буду этим заниматься. (смеется) По системе Станиславского? Представить, что я запоем начитался Чехова, а наутро сажусь его клонировать, невозможно. Существует сложная система отождествления. Я умею соотносится не только с писателями, но и с их героями, жить в их шкуре. В этом процессе для меня нет ничего мучительного, напротив, он очень помогает — проделывая это путешествие, я забываю себя. И во времени и в физиологическом пространстве тоже... — Эпилепсия, чахотка... — Можно побыть Толстым, пожить в Ясной Поляне, попахать, поспать после обеда, а вечером с гостями обсуждать много ли человеку земли нужно. Но это все в прошлом. Когда я писал «Путь Бро» я отождествлялся уже с другими героями. — А «Путь Бро» в какой стилистике написан? — Я не знаю. Это некий повествовательный стиль, который я даже не считаю сугубо русским. Просто нарратив. Это не значит, что теперь я буду писать только так. Я еще не знаю, как я буду писать дальше. — А клонирование композиторов отличается от клонирования писателей? — (смеется) Вы имеете ввиду либретто оперы Десятникова? — Да. А почему, кстати, вы поменяли название — первое «Могучая кучка» было, с моей точки зрения, более точным, чем нынешнее — «Дети Розенталя»... Композиторы же, всё-таки. Хотя и клонированные — Так Десятников настоял. И на мой взгляд, второе название точнее, потому что если вы читали либретто — они действительно дети Розенталя. — А кто такой Розенталь? — Изобретатель клонирования. Немецкий гений. В 30-е годы открыл дублирование. У него клонирование называлось «дублирование». Я прописывал арии и мне это нравилось, для меня в этом был новый опыт. Я и раньше пописывал стихи, иногда пользовал ритмическую прозу, но не так, как сейчас: у оперы есть свой особый ритм. Я работал над либретто с большим творческим стимулом, потому что слышал ненаписанную музыку Десятникова. И это очень вдохновляло. За лето написалось. Сейчас в Большом театре кастинг начинается. И я очень хочу увидеть эту оперу, а, главное, конечно, услышать. — Мне показалось, что в вашей новой книжке есть переклички с романами Пелевина. Например, ваш герой играет со значениями цифр. Это намеренно? — Нет, совершенно. Когда он пересчитывает? Вы смотрели «Копейку»? Там есть Виктор, который говорит, что когда его завалило, он же там тоже считал... Так что я придумал это раньше. — А вы книжки Пелевина читаете? Смотрите, как он развивается? — Да. Я получил удовольствие от первой части его последней книги. Про диалектику переходного периода... Только мне показалось, что этот роман мог бы быть больше объёмом. Что он его немного скомкал. — Просто мало писателей, которые работают с современным материалом... — С современным языком вообще. Это говорит о том, что мало кто хочет меняться, мол, как сели за стол и сидим. Обычное такое рассийско-писательское высокомерие — де, весь этот современный мир (изображает русского писателя) такой хуевый, я его видеть не желаю, всё продажное, какая-то молодежь тупая и клубы ночные, в которые я не ногой — вот и получается такая вот... — (показывает на лежащий рядом номер журнала «Новый мир»)А я за открытые литературные глаза. И в смысле, опыт Пелевина очень важен — ибо он делает попытку пойти в ногу со временем. — А опыт Акунина? — Я с большим уважением отношусь к его прозе. Это серьезный, концептуальный проект. Мегаструктурная вещь, напоминающая мне большой стеклянный полированный шар. — Как ваши домашние относятся к тому что вы делаете? Каково быть мамой Сорокина? — Мои родители относятся к моим книжкам нормально. Я же никого не заставляю их читать. — Но они же вынуждены в этом жить, видеть, как папа работает... — Дочкам понравился мой последний роман. А жена Ира вообще мой первый читатель. Читая рукопись «Льда» и «Бро», она дала мне несколько точных советов, которые я потом учел. У нее точный слух и цепкий взгляд, она очень сердечный человек и тонко чувствует, где возникает фальшь в описании человеческих отношений. Наличие брутальности в тексте может шокировать либо людей поверхностных и неглубоких или же литературных недотыкомзеров, слишком дотошно учившихся на совковых филфаках. Люди нормальные и культурно восприимчивые (а таких достаточно много), понимают игру, на которой построены мои книги. — Став модным, как вы ощущаете себя в поле публичности? — Неуютно. Хотя уже смирился с этим. Но стараюсь не ходить на телевидение. — А вообще TV смотрите? Часто? — Новости или музыкальные каналы или из жизни животных, что-нибудь по искусству. Или когда фэнтази показывают. Но я телевизор не могу смотреть долго. — Что больше всего утомляет в поле публичности? — Узнавание на улице. Когда обращают внимание. Когда человек подходит и начинает тебе что-то говорить. Я же не могу пройти молча. Это некорректно и нужно как-то реагировать (улыбается), начинается формальный разговор. Всё это отвлекает и требует каких-то усилий. — А в метро вы ездите? — Нет. — Именно с этим и связано стремление построить дом за городом? — Я уже одной ногой там живу. Дом, по объективным причинам, очень долго строится. Я родился под Москвой и последние десять лет хотел туда вернуться. В Москве очень шумно стало. — Москва не резиновая. Да и воздуху в ней стало мало. — Да и количество этих передвигающихся механизмов увеличивается в какой-то угрожающей прогрессии. А я очень люблю деревья. С детства люблю. Люблю трогать их. (застенчиво улыбается) У меня дедушка лесником был. (впадает в элегическую задумчивость) — Вы давно мясо не едите? Как это произошло? — (оживляется) Уже года четыре. Моё вегетарьянство случилось неожиданно. Мы были тогда в Хорватии. Летом, на острове... И ели только рыбу. Я вернулся домой и не захотел больше мяса. А потом понял... Во-первых, жалко животных, во-вторых, я стал лучше себя чувствовать, легче как-то стало. Пропала обломовская послеобеденная сонливость и, например, я перестал болеть сезонными простудными заболеваниями. За два дня побеждая все эти вирусы... — А рыбу тоже не едите? — Ну так, ем иногда. — Как же голову питать? Лошадиную работу как делать? — Есть много всего... Это все только кажется, что мясо нас питает. В человеке такие ресурсы заложены.... А рыба гораздо вкуснее. Приготовьте себе стерляжью уху — никакого мяса не понадобится... — Как вы относитесь к Солженицыну? — Для меня это, прежде всего, крупный историк и публицист. И очень небольшой художник. «Архипелаг Гулаг» — очень важная книга, серьёзное историческое исследование, но художественная проза Солженицына очень мало отличается от прозы соцреализма. И «В круге первом» и «Раковый корпус» не пережили свое время. Они там так и остались. А Бродский пережил. И Мамлеев... — А вы когда-нибудь думали о Нобелевской премии, мечтали о ней? — (смеется) Я, конечно, не против получить ее, но всерьез об этом не думал. Набоков не получил. Да и Чехов тоже. У меня такое чувство, что я не рожден для премий. Пока получил единственную — Андрея Белого, которая заключается в яблоке и бутылке водке. Может быть, потом будет что-то и побольше. — А кто-то из ныне живущих русских писателей может сегодня претендовать на Нобелевскую премию? — (уверенно) Конечно. — Кто? — Мне кажется её сегодня достойны двое — Лев Рубинштейн и Вера Павлова. — За жанровые и тематические инновации? — Ну и за гуманизм. — Да и люди неплохие. — А из прозаиков.... — Никого не осталось? — Или не появилось еще. — Опыт работы с кино помогает или отвлекает? Вы туда сливаете отходы писательского производства или это совершенно автономный вид творчества? — Ну, это же не канализация, чтобы туда сливать отходы. Это достойный и очень интересный жанр. И, каждый раз, после работы в кино, я обновляюсь. У меня написано семь сценариев, из них пока поставлено только три. Это нечто совершенно параллельное литературе. Точнее, прозе. Отдельная самостоятельная работа. Я легко и без тяжелых издержек пишу сценарии, потому что визуальная составляющая моих текстов была всегда сильной. Я вижу персонажей и миры, в которых они обитают. Когда пишу я уже вижу как бы снятое кино. И сценарии, в этом смысле, обладают ещё большей концентрацией визуальности. Ну и очень важно чувствовать диалог как некую музыкальную форму. Далеко не каждый писатель может быть сценаристом. Зельдович (режиссер фильма «Москва») — первый, кто предложил мне написать сценарий. До этого он пытался писать «Москву» с четырьмя достаточно известными писателями, но что-то не пошло. — А вы довольны этим фильмом? — Не на 100%. У меня есть у нему свои претензии, но, в общем, я доволен. И очень рад, что все фильмы, снятые по моим сценариям, такие разные — по жанру, по интонации, по мысли... — Если кто-то захочет экранизировать одну из ваших книг, сценарий будете писать сами? — Я бы хотел сам. Уж я то знаю всё, что там происходит изнутри. Но я в этом очень осторожен — кино может так разочаровать (смеется), что потом не захочется свой же роман перечитывать. — А такие предложения поступали? — Да. Мне предлагали экранизировать «Марину», сейчас есть предложения по «Льду». Но пока я не дал положительного ответа. — Фильм «Четыре», премьера которого состоялась на последнем Венецианском кинофестивале. Он снят по вашему сценарию. Его еще никто не видел в России. Расскажите немного о нём. — Честно говоря, это трудно сделать... Снял его молодой режиссер-дебютант Илья Хржановский, молодой и талантливый. В двух словах его описать невозможно. Это попытка взглянуть на наш российский мир, городской и деревенский, как бы с двух концов. По конструкции фильм напоминает песочные часы — он начинается в три часа ночи в московском баре и, часы переворачиваются, всё это перетекает в глухую, диковатую деревню. — Это фильм режиссера-дебютанта. Почему вы решили с ним работать? — Я поговорил с этим человеком и почувствовал, что он думает в правильном направлении. А потом кино — это всегда риск. Ты можешь написать сценарий для большого режиссёра, а он снимет плохой фильм. Мне периодически интересно работать в кино, хотя сейчас я намерен сделать паузу в этом виде деятельности. — А для театра вы больше не работаете. Писание пьес органично перешло в написание сценариев? — Театр разочаровывает. Я в него не хочу возвращаться. Хотя Байков замечательно поставил мою пьесу «Свадебное путешествие»... Разве что — единственный опыт оперного либретто для Большого... — Вы много ездите, где вы лучше, комфортнее себя чувствуете, на востоке или на западе? — Сейчас я стал меньше ездить. Но вот куда меня всё время тянет, так это на восток. Весной, видимо, я снова поеду в Китай. Он сильно притягивает, и это действительно Поднебесная. Даже если взять географию, Китай столь разнообразен, столько народностей в нём проживает, в нём такие разные пейзажи — от степи до гор или непроходимых лесов, от континентального климата до субтропического.... Меня притягивает это разнообразие. — А не было так, что приезжаешь в какое-то место и понимаешь, что оно — твоё, что, возможно ты тут жил в прошлой жизни? — Пока этого не было. На этой земле у меня есть только одно любимое место — это Подмосковье. И какое-то странное мерцание я почувствовал в Японии и в Китае. Но с этими странами мне ещё только предстоит разобраться. — А на месте падения Тунгусского метеорита, описанного в вашей последней книжке, вы были? — Был, конечно, и стоял на этом льду. — Почувствовали что-нибудь? — Что-то очень положительное. Лед вибрировал подо мной.
|
|
|
|
|
Герои публикации:
Персоналии:
06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
28.12.2019
Дмитрий Кузьмин
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
|
|
|