Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Сны-подстрочники
Илья Кутик отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

13.07.2008
Топос, 23.05.2003
        — Для читателей наших Вы — фигура умолчания. Поэтому для начала расскажите что-нибудь о себе. То, что Вам кажется важным именно сейчас.
        — Родился я в барочном Львове в 1960 году, уехал в Литинститут в 1978, по окончании — уже будучи внутри будущей группы «метареалистов», которая сформировалась на основе семинара Александра Михайлова в Литинституте, и с «Одой» на руках плюс прочими текстами. Работал в издательстве «Книга». Обо всех личных передрягах и психушках в промежутке не упоминаю (радостей мало).
        С 1988 — первый выезд за рубежи в Данию в обществе Вознесенского, Ахмадулиной, Парщикова, Жданова, Кима, не переставал путешествовать по фестивалям, объездил всю Европу, работал на Би-Би-Си в Лондоне, осел, женившись, в Швеции (город Лунд). «Учился» там на починщика велосипедов, но освоил только «лингвистическую» часть этой профессии, поступил в аспирантуру Стокгольмского университета, который закончил в 1994, сразу же получив работу в Nortwestern University (Эванстон, Чикаго) как профессор русской поэзии.
        Первая книжка вышла по-датски, первая русская — «Пятиборье чувств» в 1990. Я уехал уже прочным путешественником с ее сигналом в кармане. При очень незначительном комплексе «пораженца» (ибо уехал туристом на самом начале «карьерного» взлёта: книга, «Ода», ходившая по рукам в самиздате, чтения, переводы в большом количестве на языки), таковым все же себя не считаю. Ибо уверен, что в отрыве от «актуальной» языковой среды «слух и голос» (тема «Лука» и её зародыш в «Пятиборье») к языку и себе лишь обостряется.
        — Что вынуждало Вас перемещаться, что гнало Вас с места на место? И почему именно в сторону Запада, а не на Восток? Вообще, это соотношение между внутренней эмиграцией и внешней: почему первая Вас всё-таки не устраивала?
        — С места на место меня гнало обычное в каждом (по-моему) человеке любопытство. До, скажем так, перестройки существовали разные приглашения на западные фестивали. Но, по разным паспортным и классовым причинам, я был невыездным.
        Когда меня начали выпускать (а это случилось только в 1988 году), я уже просто не мог остановиться: Запад — это был тот новый опыт, который был мне необходим; новые пространства (их абсолютно другая организация); возможность авантюризма осуществиться в другом (интернациональном) контексте и т.д.
        Я не очень понимаю Ваш вопрос про Запад, а не Восток. Какой Восток? Ближний? Дальний? Средняя Азия? — где я (вместе с Лёшей Парщиковым) провёл почти год, переводя нынешних их диссидентов. А тогда — наших с Лёшей кормильцев. Этого Востока я навидался. Другой Восток (Израиль) меня никогда не манил: одно дело постоять в Саду, другое — жить в культуре совершенно чужой (хоть я и полукровка).
        Что касается моих бесконечных перемещений по Западу, то это вполне закономерно: он мне ближе, понятнее, я в нём (Во Львове) родился. Город Льва, сына Даниилы Галицкого. Да и сам я лев (по знаку). А кошки мои — производное от тех же львов. Все они — мои кошачьи. То есть, бродячие. Киплинг.
        А внутренняя эмиграция... Побывал. Пожил. Надоело. Потом я понял, что если я не рискну «бродяжничеством», то всю жизнь заключусь в одном, так сказать, кругу.
        Литератором ОДНОГО лимба. Хотя многих в оном люблю и продолжаю — некоторых — любить.
        — Постоянные попытки создания эпоса, проявление тяги к художественной целостности большого высказывания, не есть ли замена «родины»? И вообще, откуда такая тяга к ценностям «большого стиля»?
        — Нет, стихи мои никакая не замена. Моя родина — это мой русский язык. Другой у меня нет, хотя я совершенно или почти свободен на нескольких других.
        Что же касается «большого стиля», то есть, опять же, попыток эпоса, книг, то есть того, что Вы совершенно справедливо называете стремлением к какой-то цельности, я могу объяснить сие следующим.
        В какой-то момент (лет в 20 с чем-то), я вдруг понял, что каждое моё стихотворение (как, вероятно, и любое другое) живёт за счёт уже существующего контекста. То есть, что контекст этот создан, и ты неизбежно будешь в нём вертеться всю жизнь (как в том самом соц-лимбе).
        Да, наверное, Вы всё-таки, правы, и попытки цельности эпоса как-то с жизнью и её моторами связаны.
        Так вот, дабы избежать этого верчения в уже имеющемся, я и решил создать свой собственный контекст. То есть, выйти из ситуации «как» Гомер и — одновременно — послегомеровская поэзия. То есть создать этот самый большой план (эпос), а уж потом дробить его на куски лирик. Чем — собственно — вся греческая поэзия и занималась. Амбициозный, конечно, проект, но так мне примнилось: стать всем (всеми) в одном лице.
        Посему, я не пишу отдельных текстов, но вижу их — когда пишу — уже сразу включёнными в большой (не обязательно — большой) план.
        Как там, у А.С. Пушкина, про Данте? — всё дело в плане. Не знаю, понятно ли то, что я здесь промычал Вам.
        — Пять книг как пять частей целого. За какие «отсеки» вашего мира каждая из этих составляющих? Этот вопрос — приглашение к прогулке по вашим публикациям. Но не фактологической, но метафизической.
        — «Пятиборье чувств» было подступом к понятию «книги». В ней есть «Вступление», есть конец — «Молитва». Есть приближение к большой форме (плану), «Воспоминание о Траурном марше Фредерика Шопена. Реквием.»
        Название длиннее самого сочинения, но написано оно в форме фуги (четыре части, последняя — повторение темы трёх). Его — кстати — любил И.А.
        Ода писалась, так сказать, «между» стихами первой книги (другое «целое»). Потом были тоже — почти одновременно — шведы и «Лук». Обе книги тоже «сливаются», так как мне нужно было дать-показать свои субъективные — по мере возможного — объективные образы своего «vita nuovy».
        «Лук» был ещё и моей попыткой как-то выдавить из себя Норвида, самого великого для меня (поляка). Короче, дать а) субъективное + объективное, как единое; б) в целостности отразить опыт переживания мировой культуры, слепить из неё этакий шар (см. о Боге у Паскаля-Боргеса).
        Продолжение тех же попыток — и книга котов, где кот сначала просто кот, а потом — я сам. Тоже какое-то «объединение». Плюс — переплюнуть Элиота, у которого — всё просто смешно и мило. Но об этом мы уже, кажется, говорили.
        Все мои попытки — просто нежелание мыслить и жить «отрезками», как, собственно, мы все и живём. В этом, может быть, и заключается сверхзадача моих книг. Даже в «Луке», который весь построен на понятии «фрагмента», главная идея — слияние фрагментарности в целое, в сюжет, может быть, или — за счёт сюжета.
        — Расскажите о Ваших отношениях с Иосифом Бродским. Как Вы с ним познакомились?
        — Наше знакомство произошло заочно — через Дерека Уолкотта, тоже теперь (не тогда) Нобелевского лауреата. Мы с Дереком где-то вместе выступали (а он, как и Марк Стрэйнд, близкий друг И.А.), и он спросил меня, почему я не знаком с И.А. Ответ был прост: не пришлось, да и сам я по разным причинам никогда этого не добивался. Одна из них та, что он слыл человеком высокомерным, да и компания его российских привязанностей мне казалась вовсе другой. Дерек, тем не менее, выдал ему и стихи (мой первый сборник) и Оду.
        Я тот час получил от Бродского ответ, где он меня то перехваливал, то пытался «перевербовать» в Ахматовские сироты, что ли. Очное знакомство произошло в 1993 году на самом большом в мире поэтическом фестивале в Роттердаме, где я и Пригов представляли, так сказать, Россию. У меня — во время неожиданного туда приезда, И. А. — крутился на голландском месте какой-то роман, было не до Бродского.
        Опять-таки, мне казалось, что в нашей «группе» ему всё чуждо. Значит, чего соваться. «Сунулся» — неожиданно — он сам. Сам уселся рядом за обедом и начал меня «окучивать», почти как даму. Я сдался: обаяние у него было беспроигрышное. Потом — все десять дней фестиваля — мы практически не расставались. И мой другой роман просто пошёл к чертям. Потом он мне купил какую-то самую дорогую ручку на свете...
        Так вот всё и началось. Потом мы регулярно встречались в Швеции, где он бывал каждый год; потом — почти регулярно — в США.
        — Вы собрали и перевели антологию современных шведских поэтов, уникальный по красоте и силе, сборник. В России он, увы, прошел незамеченным. А какова была на него реакции на Западе?
        — Меня — за неё — начали травить молчаливо. Началась такая шведская всеписательская обструкция.
        — Писатели это умеют. Причём не только в Швеции...
        — Ну, да. Нашлась одна умная подлюга на «Радио Швеция», которая из того же Литинститута, где я был кем-то, а она — никем. Короче, зависть: мне дали денег сделать книгу, а его даже никто не спросил. Тогда он начал раздувать искру: де, я всех и вся переврал.
        Он обзванивал поэтов из моей книги и рассказывал им, как они плохи по-русски. По моим «шпионским» данным один из тамошних славистов уже подготовил огромаднейшую статью, которая должна была стереть моих «Шведских поэтов» в порошок. Но — поскольку связи у меня в Швеции всё-таки есть — статьи удалось избежать. Ибо — обструкция обструкцией — а такой скандал выбросил бы меня за борт тамошнего литпроцесса (я ведь член союза шведских писателей).
        — И чем сердце успокоилось?
        — Бродский по прочтении книги на какой-то безумной пресс-конференции сказал, что «Шведские поэты» — самое выдающееся произведение русского поэтического перевода после грузин Пастернака и французов Бенедикта Лифшица. Он сказал, что именно по этой книге в России будут знать, что в Швеции вообще писалось что-то великое и т.д.
        Потом та же сволочь пыталась «по журналистски» подкатить к И.А. по поводу книги с тем же подходом (де, как всё переврано). Что, кстати, ложь. На что и получил почти (вербально) по лицу. Лица же тамошних письменников в мою сторону сразу же просветлели.
        Потом и Дерек им тоже что-то врезал по моему поводу (каков я, мол, как поэт). Короче, всё уже улеглось к 1994 году, когда я укатил с Штаты преподавать. Где до сих пор и пребываю.
        Единственный документ, оставшийся после этой травли — интервью Бродского на «Радио Швеции». Во время книжной ярмарки в Гетеборге. У меня была кассета, но в процессе переездов, разводов, она потерялась. Но на радио, в архиве, наверное, есть.
        — О чём вы чаще всего говорили с Бродским?
        — Конечно, обо всём. От поэзии — естественно — до где и что правильно купить в США, где я ничего не знал. Про поэзию интереснее. И вот его характеристика нашей «группы»...
        — Да, это в самом деле, весьма занимательно...
        — «Парщиков своими иногда гениальными метафорами пытается перещеголять Бродского, Жданова замечательно «несёт», вам же дана самая лучшая, может быть, в русской поэзии пушка. Но вы стреляете из неё по воробьям». Это буквальная цитата. Ерёменко он не понимал и не обращал на него внимания.
        «Группу» нашу он считал самой перспективной, хотя мы с ним ни разу — практически — не сошлись на привязанностях в остальной современной поэзии. Но меня он, почему-то, ценил и любил, и выделял.
        В целом, он был мне здесь, в США, самым близким другом, написал под видом очередной рекомендации, обо мне по-английски целое эссе, давал ночные советы. Его последняя «публикация» на заднике Оды, изданной параллельно по-русски и по-английски.
        Последний наш разговор был в ночь на его кончину. Он удивительно и редкостно пёкся о друзьях — и действительно — почти презирал всех прочих.
        — Что из его рассуждений вам запомнилось особенно?
        — Бродский считал, что есть поэты центробежные и центростремительные. Ценил первых, вторых уважал мало. Я думаю, что наше общение как-то всё-таки повлияло на его самый последний период.
        Так, например, он сунул мне с улыбкой, сказав, что это ответ на мою «Оду» (он любил её за центробежность) стихотворение, которое всё «про воду» и, кажется, называется «Тритон».
        Оно есть в ардисовском издании «Пейзажа с наводнением».
        — Оно опубликовано в последней большой подборке стихов Бродского в «Новом мире»...
        — ... Там «ода» — производное от «вода»: русское «в» ещё и знак бесконечности, восьмёрка (если букву эту перевернуть). Такая своеобразная «полемика». О Бродском я могу говорить и писать часами. Смерть его была для меня не просто горем, а как будто мне отняли ногу.


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service