Театр и жизнь русского путешественника
Интервью с Евгением Гришковцом

Интервью:
Игорь Шевелёв
Персональный сайт Игоря Шевелева
Там, где нас не ждут


        Игорь Шевелев:Может, начнем с периодов вашей жизни: Кемерово, служба на Тихоокеанском флоте, Берлин, Калининград…
        Евгений Гришковец:Вы знаете, не хочется говорить о периодах жизни, я слишком много про это говорил в интервью. Спектакль «Как я съел собаку» весь о моей службе на Русском острове. А вот про Берлин я, пожалуй, мог бы рассказать. Я ушел на службу в начале лета 85-го года после 1-го курса филфака. Нам дали сдать летнюю сессию, а потом забрали всех вплоть до части медиков, у которых была военная кафедра. Тогда в разгаре была война в Афганистане и главным было не попасть туда и еще во флот, потому что три года, это слишком долго, и опыт показал, что качественные изменения в сознании начинаются именно на третьем году службы. Когда все одноклассники стали возвращаться из армии и писали мне письма уже из дома, а нужно было еще год служить, это казалось невероятно долгим и мучительным.
        И.Ш.:А нельзя было как-то «откосить» от армии?
        Е.Г.:Конечно, служба в армии была нежелательной, и у меня на этот счет не было иллюзий. На самом деле, когда я туда попал, я понял, что иллюзии были огромные. Но мне было как-то лень «косить». Отмазывание от армии казалось мне не то, что постыдным, а неприятным делом. Сначала через психушку или через какой-нибудь гадкий энурез симулировать, выбивать справки, потом в течение долгого времени отмазываться. Мне казалось: коль это зло неизбежно, то пусть оно быстрее кончится. Заранее было известно, что я попадаю в ВВС, в службу связи, и вдруг в последний момент меня перекинули в другую команду, и выяснилось, что это флот. Ну, и все, и ушел служить. Не хочу говорить.
        И.Ш.:Для тех, кто не смотрел спектакль «Как я съел собаку», справка: Тихоокеанский флот, три года матросом на Русском острове.
        Е.Г.:Да, я вернулся поздней весной 88-го года в совершенно другую страну. То, что я обнаружил в ней, меня потрясло. Только что вышел фильм «Асса», и все люди, которых я слушал на пленке – Борис Гребенщиков, Виктор Цой, - вдруг материализовались, их можно было увидеть. Помню, очень удивило, что Виктор Цой – кореец. И вообще все непонятно. В течение года я понял, что из страны надо уезжать.
        И.Ш.:Тем более, после флота, наверное, был заряд: изменить жизнь к лучшему?
        Е.Г.:Да, собственную свою жизнь срочно изменить к лучшему. В улучшении жизни страны я смысла не видел. И еще были огромные иллюзии об устроенной и счастливой жизни в западной Европе, где мы все так нужны, и где людям страшно интересно то, что делаю лично я в области искусства. И в начале лета 90-го года я поехал в Берлин с тем, чтобы дождаться, когда фактически упразднят границы, чтобы перебраться на Запад. Еще была ГДР, визы в ФРГ у меня не было, но уже разбирали Берлинскую стену, и неофициально можно было проходить на территорию Западного Берлина. Восточный Берлин был наполнен вьетнамцами, которые продавали технику, - лазили через Стену, покупали что-то в Западном Берлине, а потом перепродавали по страшным ценам за восточные марки. Даже солдаты срочной службы возвращались из ГДР на собственных стареньких машинах. Я помню, как начали менять гэдээровские деньги на дойч-марки, как банки работали всю ночь, как в пятницу закрылись магазины, и все выходные в сторону ГДР шло огромное количество фургонов, привозивших западные товары, и я помню, как в понедельник берлинцы пришли в магазины и не знали, чего купить, потому что они никогда не видели таких продуктов питания, которые там оказались. И была верная возможность остаться.
        И.Ш.:А к кому вы приехали?
        Е.Г.:Да это было неважно. Остановился у каких-то людей, приезжавших из ГДР в Кемерово в студенческие стройотряды. Заканчивать филфак университета я уже смысла не видел. За плечами были серьезные занятия пантомимой до армии и опыт профессиональной работы в театре пантомимы, с которым мы в 89-м году успешно ездили по разным фестивалям – были в Риге, в Челябинске, в других городах. Тогда было просто немыслимое количество фестивалей пантомимы и клоунады, которые полностью исчезли в течение двух-трех лет.
        И.Ш.:Итак, вы оказались в Берлине с надеждой на лучшую жизнь…
        Е.Г.:Да, и эта надежда бесследно исчезла в течение первых десяти дней, что естественно. Вы приезжаете в страну, где другие люди, где все по-другому устроено. Ты уезжаешь - откуда-то. А куда-то – ехать нельзя, потому что как только ты туда приезжаешь, оказывается, что тебе нужно не это, а ровно другое. К счастью, у меня нашлись силы плюнуть на стыд возвращения, потому что уезжал я, довольно сильно хлопнув дверь и прощаясь навсегда: мол, оставайтесь тут и загнивайте, и подыхайте, видал я вас всех… Вообще, когда человек уезжает куда-то из провинциального города, это воспринимается всеми как что-то обидное. Ты как бы намекаешь своим поступком, что в этом месте что-то не так. А люди, живущие там, старательно находят оправдания своему пребыванию в этих местах и своей работе, и произносят заклинания о том, как важно и разумно жить именно здесь, как хорош именно этот город…
        И.Ш.:Вся «русская идея» и русская философия на этом стоит: почему именно в России, где все так странно, только и имеет смысл жить…
        Е.Г.:Но в провинции это вообще единственная возможность выжить. Когда сибирские художники начинают искать живописные мотивы телеутов – местных жителей, - это фальшиво, нелепо и местечково. Я уже не мог участвовать в разговорах, что нужно работать здесь и только здесь и получать соки от корней, все эти трали-вали. Я родился в Сибири, и для меня все эти телеуты в горах, которых я не видел, и сибирские таежные массивы, и жуткие морозы – это что-то ненормальное. Сибирь прекрасна, и я восхищался ею, но мне не нравилось, например, что здесь такое короткое лето. Вся телеутская и таежная тематика для меня – такая же экзотика как для любого городского человека. С другой стороны, для меня не было и среднерусской России «золотого кольца». Ни храмов, ни куполов, над которыми я пролетал на самолете, не видя их. В Сибири не разрушали церквей, но их там почти и не было, молодые города.
        И.Ш.:И вот на десятый день пребывания в Берлине была обретена истина?
        Е.Г.:Да, Берлин. И надо возвращаться. Но если возвращаться назад, то где же тогда вообще жить? Негде. Нет такого реального места, где бы я хотел жить. И еще было обидно, что я отправился в личный поход на Запад, а обнаружил, что совпал с огромной толпой таких же молодых людей, которые привалили в Берлин в огромном количестве с одной и той же целью перебраться через Германию в какую-нибудь Австралию или Новую Зеландию, или Южную Африку, или Аргентину, о которых мало что было известно, но где - чистый лист, и где очень ждут крепких, не пропавших в сибирских морозах парней. И вот там-то настоящая жизнь и начнется.
        И.Ш.:Крушение иллюзий?
        Е.Г.:Я вернулся, Берлин был для меня местом тяжких переживаний и разочарований, которые никак от меня не уходили. Я старался, проезжая потом через него, не смотреть по сторонам, не выглядывать. Особенно вокзал Лихтенберг был тяжелым местом, потому что, когда я уезжал оттуда, я прожил там три дня. Хотя жить там не разрешается, но у меня не было билета с конкретной датой, а уехать было сложно, все поезда в Советский Союз были забиты какими-то африканскими студентами, отъезжающими семьями военнослужащих, и я три дня искал любое свободное место в любой поезд, ходил к начальникам поездах, ох… И вот спустя десять лет я приезжаю, чтобы играть спектакль на Курфюстердамм, где стоял когда-то и показывал пантомимы, чтобы заработать деньги.
        И.Ш.:Десять лет назад еще давали?
        Е.Г.:В Германии всегда дают деньги, и тогда, и сейчас. Это страна, где охотнее всего дают деньги уличным музыкантам, артистам, всем. И вот я жил в отличной гостинице в самом центре, на той же Курфюстердамм, и это было каким-то моментом избавления от тяжелого удара, который я пережил тогда и который полностью ассоциировался у меня с Берлином. И я успокоился: в Берлине и в мире не осталось места, где мне было бы совсем плохо. Я полагаю, что даже тяжелые переживания, которые я испытал на Русском острове во время службы, не сравнятся с теми, что я пережил тогда в Берлине. Потому что здесь был мой собственный шаг, мой выбор, поступок, как мне казалось. И ощущение не только ошибки, но и страшного разочарования и жуткого смятения перед дальнейшей жизнью. И даже живя очень активно в начале 90-х, создав театр, работая, я не мог отделаться от смятения. И вот, получив гонорар за спектакль «Как я съел собаку», я пошел по городу…
        И.Ш.:Вы перед русскими играли свой спектакль?
        Е.Г.:Нет, нет. Я играл с переводчиком, находящимся на сцене. Я тоже об этом много давал интервью. Я не люблю играть для эмигрантов и отказываюсь от всех приглашений играть для них. Мне это не интересно. Я эмигрантов не люблю и стараюсь с ними не общаться. Я не хочу участвовать в эмигрантских разговорах, рассказывая как в России плохо, чтобы успокаивать людей, что они правильно сделали, когда отвалили. Есть люди, которые живут и работают за границей, но это не эмигранты. Я тоже езжу играть спектакли, мне интересно видеть новое, слышать новый язык, обрабатывать текст пьесы для другой страны, но эмигранты мне неинтересны. Я не хочу играть для них, я понимаю, что услышанное ими не будет адекватно спектаклю. Возможно, в Израиле другая ситуация, чем в Германии или во Франции. В Израиле, если будет предложение, я, пожалуй, сыграл бы. Но среди тех, кого я встречал в Германии, которые не знают немецкого языка, работают и живут в русскоязычной среде, я играть не хочу и не буду.

Жизнь, разделенная надвое


        И.Ш.:Итак, вы получили гонорар…
        Е.Г.:Получил гонорар и большую его часть раздал уличным музыкантам. На той самой Курфюстердамм, где сам когда-то стоял. Иду мимо магазина «Лакоста», чей фирменный знак - крокодильчик. Был сильный ветер, возле магазина стоял здоровый зеленый крокодил, - внутри, понятно, человек, - и раздавал детям шарики. И видно, что человеку внутри настолько плохо, то ли он задыхается, то ли замерз совсем, - только он переминается, как персонаж какого-то плохого кукольного мультфильма. Я к нему подхожу и по-русски говорю: «Привет». - Оттуда: «Привет». – «Как дела?» Он говорит: «Хорошо, что уже не заяц». Видно, когда он был зайцем, то было совсем хреново, а сейчас, когда крокодил, уже получше. Я говорю: «Тебе денег дать?» - Он спрашивает: «Сколько?» – Я говорю: «Двадцать марок». – Он подумал. Двадцать марок, нормальные деньги. «Ну, суй в пасть». Я ему затолкал их туда.
        И.Ш.:Я специально подвигал вас к этой истории, которую вы очень смешно рассказали в передаче «Антропология» у Диброва.
        Е.Г.:Да, с ним интересно было разговаривать. Дело в том, что с творчеством Диброва я мало знаком в силу того, что в Калининграде нет вечерних программ НТВ. Я должен сказать, что он очень профессионально подготовился к разговору, посмотрел все спектакли, и это было чрезвычайно приятно. Часть разговора была очень содержательной и для меня интересной, особенно, когда говорили про Москву, на тему успеха, славы и жизнеустройства. Он сам из Ростова, и, насколько я понял, для него эта тема провинциального человека в Москве - важна.
        И.Ш.:А для вас?
        Е.Г.:Я решил выстроить жизнь следующим образом: я не живу в Москве. Я работаю в Москве и люблю Москву, и теперь понимаю, что то, что я делаю, адресовано, во многом, Москве. Здесь это имеет иной масштаб и значение. Москва – это город, в котором театр занимает очень важное место. Здесь много театров, много артистов, режиссеров, театральных художников, зрителей. Много людей, для которых театр - нечто важное. Театр это все-таки одно из существенных достижений русской культуры, русской мысли и русских возможностей. А я ощущаю себя человеком, делающим что-то для русского театра, работающим в нем. И Москва это то место, где я не только реализовываюсь, но и чувствую важность того, что делаю для людей. Здесь это имеет отклик, моментальную реакцию. Но жить здесь в обозримом будущем я не буду, потому что тогда мне придется переделывать способ своего общения с миром, с людьми. Придется тратить много времени и сил на интенсивное общение с людьми, выстраивать какую-то дистанцию по отношению к ним, выстраивать способ поведения. А я этого не хочу.
        И.Ш.:Вы приезжаете на две недели и попадаете в круговорот и праздник?
        Е.Г.:Нет, это не круговорот и праздник, а решение многих задач: игра спектаклей, интервью… Я не снимаю здесь квартиру, ни покупаю жилья в Москве, потому что, как только я это сделаю, вся моя жизнь в Калининграде превратится в маску, в игру, в пиар-компанию. А так я уезжаю в Калининград, и все обрывается. Там другая жизнь, я живу своей семьей, домом, тем, что мне важно и интересно. Мне не надо переделывать сознание и выстраивать особую линию поведения, например, не быть для всех доступным. В Калининграде я не работаю с театром. Для этого надо занимать в городе социальное положение, быть встроенным в систему, встречаться с людьми, с чиновниками, с местным управлением культуры, что-то им объяснять. А там будут точно такие же люди, каких я знаю по Кемерово. И город начнет вызывать у меня раздражение. А я этого не хочу, у меня там только мои родные, моя семья и друзья, с которыми мы нашли друг друга. Я рад, что возвращаюсь в этот город, телефон молчит, там много кафе, где можно сидеть с друзьями, можно общаться, гулять, ездить к морю, спокойно, без суеты работать дома. В городе, где ничто тебя не тревожит и не беспокоит. Это очень важно.
        И.Ш.:Но почему Калининград, а не Кемерово, где родители, где созданная вами студия, друзья детства, юности?
        Е.Г.:Нет, родители и ближайшие родственники, включая бабушек, тоже переехали с нами. Со студией я тоже ничем сейчас не связан. Я понял, что не могу ни влиять, ни курировать, ни даже что-то предлагать им. Я вообще бы не хотел говорить об этом городе, ругать его. Я помню приход Тулеева к власти. Он очень популярен там. Фантастически одаренный оратор, огромного роста, элегантный. Причем, это именно та элегантность, что нужна в Кузбассе. Мощный, восточный, непонятный человек, очень подробный и конкретный в выступлениях: если кто-то виноват, он говорит имя и фамилию; если какая-то сумма украдена, то он называет точную сумму. И при нем жизнь в городе стала совсем невыносимой. Все время было ощущение какой-то катастрофы и жуткого совместного ее переживания. Какая-то психоидная атмосфера, в которой вовсе не остается места театру. Он и так незначим там и второстепенен, а тут и вовсе становится экзотическим: «Как, у вас еще и театр есть!»
        И.Ш.:Вся жизнь и так стала театром?
        Е.Г.:Я никого не хочу обидеть. Люди там живут, и жизнь у них все равно имеет и свою полноту, и осмысленность, и остроту. А я уехал. Если бы я говорил это, живя там, было бы не так обидно. А так в этом есть что-то эмигрантское, неправильное. Я не могу сказать, что я счастливее людей, которые живут в Кемерово, или они счастливее меня. Везде одинаковое количество счастья. Главное, что они находит смысл там жить и любить этот город, а если не любить, то находить какие-то смыслы и оправдания в том, что там живут.
        И.Ш.:Неужели и на Русском острове столько же счастья?
        Е.Г.:Нас туда привезли, но ведь и там есть люди, живущие в поселке, там ходит автобус, это такой большой остров, кусок русской земли. У меня в первом спектакле, где были тексты, был Наполеон, который стоял в уходящем вагоне поезда и говорил: «Меня увозят на остров Святой Елены. Надеюсь, что и там живут люди». Это был 91-й год, и это был для меня очень важный текст. Я говорю, что нигде нет большего или меньшего количества счастья. Наверное, на каком-нибудь тропическом острове, где кругом океан и ходят веселые загорелые люди в шортах и с золотыми цепями и пьют вино – у них одно неторопливое счастье, распределенное на всю жизнь. А в Сибири есть перехлестывающее счастье в какие-то моменты. Я могу точно сказать, что быть счастливым как в 95-96-м году, когда мой театр был успешен, нас любили в городе, мы ощущали важность своей миссии, я больше не буду нигде и никогда. К тому же мне было неполных тридцать лет, я недавно женился, недавно родилась моя дочь, были прекрасные перспективы. Я чувствую, что при всем количестве премий и успеха, которые есть сейчас, у меня такого счастья нет и больше не будет. И пережил я его в городе Кемерово.
        И.Ш.:А вы не боитесь, что нынешний успех, удача вдруг исчезнут, и ничего не останется?
        Е.Г.:Мы как-то разговаривали об этом с Ильей Лагутенко из «Мумий Тролля». Он, кстати, тоже служил на острове Русский. Он говорит: «Вот сейчас такой пик интереса к нам, надо быстрее все записать, дать побольше концертов, заработать денег, а то все исчезнет». Я говорю ему: «Илья, да ты что! Чего боишься, то и случится». Нет, я и так живу своей жизнью, ничего не боюсь

«Я не артист, я рассказываю вам свой текст»


        И.Ш.:Что же тогда для вас Москва – место театральной работы на фоне калининградской идиллии, трамплин для прыжка дальше?
        Е.Г.:Нет, я полагаю, что Москва для меня предельный город. И в России, и за пределами страны. Я внимательно слежу за тем, что происходит в современном драматургическом процессе – английском, немецком, - я информирован, меня это волнует, я отчасти сам участвую в этом процессе, но все-таки он не особенно меня задевает. Когда гамбургский театр предлагает мне написать для него пьесу, я отвечаю, что я буду писать ту пьесу, которую я хочу писать здесь, в России. Если им понравится, пусть они берут и переводят, я не против, но специально писать для них, - а они выделяют на это деньги, - я не буду. Я вообще не хочу делать ничего на заказ.
        И.Ш.:Хотя западный театр, как я понимаю, построен именно по этому принципу. А у вас нет ощущения, что, хотя вы очень востребованы театром, тем более, русским, вы в чем-то идете если не против течения, то совершенно иначе, нежели оно?
        Е.Г.:Все это сложно объяснить в двух словах. Конкретные спектакли, устройство театров, как организмов, вызывают у меня большое недоумение. Я мягко говорю: недоумение. Я понимаю, что ничем подобным заниматься не собираюсь. И все же я пишу пьесы и предлагаю их театру – тому театру, который есть, а не тому, которого нет. Хотя получается, что такого театра нет, и тем, у кого есть сильное желание ставить эти пьесы, приходится идти на какие-то шаги, на которые они раньше не шли…
        И.Ш.:Как бы уничтожающие их традиционную форму?
        Е.Г.:Нет, нет. Тогда возникает какая-то мысль об эксперименте, авангарде. Но внутри меня нет ни авангарда, ни подрыва. Я считаю, что мой театр – нормальный. И я не нахожусь в оппозиции ни к чему. Более того, я не протестую, я укладываюсь в художественное высказывание. Театральные мэтры не видят исходящей от меня опасности всему тому, что они делали всю жизнь, я не вызываю у них раздражения. Я – один, маленький, идущий своим частным путем, не претендующим на реформу театра, а тем более сознания. Они видят во мне развитие какой-то маленькой и частной линии русского театра. У меня свои очень жесткие представления о том, что я буду делать, и чего не буду ни при каких условиях. Но в своих высказываниях, поступках, а также в спектаклях и пьесах я человек мягкий и стараюсь не выходить за пределы пространства сцены.
        И.Ш.:Вы выступали как режиссер и создатель труппы, как драматург, а сейчас еще как актер своего собственного театра?
        Е.Г.:Я не считаю себя актером. Более того, я полагаю, что и коллеги не считают меня профессиональным артистом. У меня нет ни одного приглашения сыграть в спектакле или сняться в кино. Что, честно говоря, обидно. В театре я вряд ли стал бы играть, да и никто не предложит. А вот в кино я очень жду, что кто-нибудь позовет меня сниматься. Я ничего про кино не знаю, и когда мои друзья-киноактеры начинают ругать кино, я прошу их не делать этого, потому что не хочу терять ощущения, что кино это самое лучшее.
        И.Ш.:А если вы не актер, то кто же, чтец собственной пьесы?
        Е.Г.:Я – автор спектакля. Я не пытаюсь, создавая спектакль, разделить себя на драматурга, режиссера, художника, автора музыки и, в конечном счете, артиста. Иначе это шизофрения. Я не артист. Я рассказываю свой текст. Я его не импровизирую, я его каждый раз создаю – здесь и сейчас. Это цельный процесс жизни, который, по сути, и есть театр как сиюминутное проживание. Я вообще первый свой текст записал всего два года назад.
        И.Ш.:А как же Наполеон в поезде, как же спектакли вашей студии?
        Е.Г.:Так это не было написано. Это было придумано и сказано артисту, чтобы он это сделал. Тогда это доставляло удовольствие, мы делали счастливый театр, артистам было приятно говорить, делать, стоять, они знали, что не выглядят нелепо – «как артисты». Я им рассказывал, например, античные мифы, и они пересказывали их так, как они поняли и запомнили. Это было удивительно: миф оживал. Присваиваясь ими, он переставал быть мифом и в то же время становился мифом еще больше, - странной городской историей.
        И.Ш.:А «Как я съел собаку», а книга ваших пьес, которая сейчас выходит?
        Е.Г.:С «Как я съел собаку» было так. Спектакль существовал уже год, и я записал его на бумагу не для того, чтобы импровизировать по написанному, а потому, что просили для издания. И этот текст совсем не похож на тот, что в спектакле, даже композиция другая. А когда два года назад я стал записывать первый диалог «Русского путешественника», - взял бумагу, ручку, написал пару страничек текста, - то потом ходил по квартире, схватившись за голову, мотал ею и хохотал: «Боже, что я делаю!»
        И.Ш.:Началась обычная уродская жизнь?
        Е.Г.:Совершенно уродская. Это же ужасно: я делаю спектакль, это живая жизнь, история, все понятно. А, допустим, я год назад написал пьесу. Как делают все драматурги: напишут, а потом этой пьесой – занимаются. То есть живут по поводу того, что сделано. Да я в гробу видал такую жизнь! Я никуда их не двигаю. Они есть, я их публикую или размещаю в интернете, или отдаю в руки режиссерам. Заниматься их толканием, - нет. Жизнь пошла дальше, я стараюсь даже не заглядывать в этот текст, потому что он у меня самого уже вызывает недоумение.
        И.Ш.:Это та чешуя, внутри которой бьется живая рыба?
        Е.Г.:Вы пьесу имеете в виду? Я почему не соглашусь. Вы говорите «чешуя», «живая рыба». Вы, наверное, заметили, что я не употребляю метафор. Это вошло уже в мою жизнь. В любой метафоре есть типизация. Я бегу типизации, я не работаю с типом. Если я употребляю метафору даже на уровне пословицы, я останавливаюсь. Как бы отрываю крылышки, оставляя голую муху. Видите, опять метафора. Я не пользуюсь ей. Если встречается многозначное слово или слово, имеющее странный смысл, я останавливаюсь и указываю: это слово имеет только этот вот смысл. Я все время пытаюсь предложить режиссеру, актеру, театру – обратиться непосредственно к содержанию и выразить его тем языком и словами, которые свойственны артисту и человеку. Я убираю всю экзотику своего опыта, это не интересно. У меня нет мнений, нет поступков, я не настаиваю ни на чем сугубо личном. Есть универсальный человеческий опыт, его довольно. Не надо изображать на сцене, что кто-то что-то украл или сделал, или полюбил кого-то, или убил. В спектакле есть ровно то, что в нем есть.
        И.Ш.:И какие ваши творческие планы?
        Е.Г.:Сейчас творческих планов нет. Единственный творческий план – это следующий шаг, космически важный для меня: выйти на сцену не одному, а с другим актером. В собственном спектакле, но не одному. Это уже не проникающий в зал диалог, в котором я нахожусь в «Как я съел собаку», но диалог, направленный на другого актера. Пока я это не сделаю, я ничего нового делать не буду. Это не пьеса, это будет сразу сделанный спектакль.
        И.Ш.:Вы хотите каким-то образом вернуть театр к живой жизни?
        Е.Г.:У меня нет никакой цели – вернуть. У меня не было никогда театра, который надо было возвращать к живой жизни. Я сразу делал живой театр. Я ничего не реформировал, не экспериментировал. Я с самого начала просто жил. Я сразу делал театр, в котором это был не эксперимент и что-то дерзкое, а единственно возможное и потому абсолютно нормальное.






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service