Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Елена Фанайлова: «Сейчас для родины писать стихи аморально»

20.06.2012
Интервью:
Елена Рыбакова
Московские новости
№ 110 (110), 2 сентября 2011 г.
Елена Фанайлова — поэт, автор шести книг стихов (последний по времени сборник «Лена и люди» вышел весной 2011 года). Лауреат премии Андрея Белого, первый лауреат поэтической премии «Московский счет». Корреспондент «Радио Свобода» с 1995 года, работала для программы «Человек имеет право», вела программу «Далеко от Москвы: культура, города и люди бывшей советской империи». Автор программы «Свобода в клубах». Постоянный автор журналов «Знамя», «Новое литературное обозрение», «Критическая масса», колумнист портала Openspace.ru.

— Как в одном человеке уживаются журналист и поэт? Ведь журналистское слово прямое, оно не может быть понято так или иначе, а поэтическая речь изначально многопланова. Ваша статья о невозможности коллаборационизма, написанная после взрыва в Домодедово, не предполагает множественных толкований. Ваш поэтический цикл «Балтийский дневник» на такой множественности настаивает. Как жить в постоянном напряжении между этими двумя полюсами?

— Человек, существующий в обеих профессиях, со временем как-то научается в них жить. Принято думать, что поэзия — это нечто интуитивное, а журналистика — рациональное. Но если начинаешь относиться к тому и к другому как к объему информации, только по-разному эмоционально окрашенному, становится легче. Все рациональные технологии применимы к иррациональному делу поэзии. Просто нужна довольно высокая степень самоконтроля: ты должен понимать, где ты находишься, и в иррациональном, и в рациональном.

— Почему в ваших текстах темы творчества и душевного расстройства, болезни всегда ходят парой, идет ли речь о сегодняшней культурной тусовке или об умирающем Ходасевиче? Само соседство этих мотивов уходит куда-то в fin de siecle и странно смотрится в наше время.

— Есть простое объяснение, но лежит оно не в сфере культурологии. Это мои личные отношения с профессией: я врач по первому образованию. И врачом стала не благодаря своим склонностям, а под влиянием семьи. Мои литературные занятия с детства были под подозрением у отца, он человек довольно авторитарный, так что приходилось внутри себя этот конфликт как-то решать. В молодости я была увлечена фигурой Кафки, у которого была примерно та же конструкция в отношениях с отцом. Такие сюжеты меня привлекали. В истории с «Моим курсивом», стихотворением о Ходасевиче и Берберовой, которое вы упомянули, меня интересовала та степень самоконтроля, которая не дала Берберовой стать настоящим поэтом. Есть момент, когда человек, пишущий стихи, должен не побояться временного безумия, отпустить себя, догадаться, что он не сходит с ума — просто его текстопорождающая машина устроена таким образом. Ему важно не испугаться и позволить этому происходить. При этом сохраняя контроль над тем, что, казалось бы, контролю не поддается. Для меня Берберова оказалась такой фигурой рефлексии: мне стало очевидно при чтении ее мемуаров, что она не сделала этого шага — и потому не стала поэтом. Берберова — прекрасный литератор, дивный мемуарист, но она не поэт. И в этом их разница с Ходасевичем и теми поэтами, кого она описывает. Даже небольшой талант в себе можно развить, это как ножная клавиша в фортепьяно, которая продлевает звук, но для этого нужно определенное бесстрашие, решимость: не побояться чего-то, что похоже на сумасшествие, но им не является. Возможно, я просто не легкомысленный человек, для легких людей это вообще не проблема, а я была такая маленькая серьезная крыса.

— Для такого человека, как вы, поэзия сейчас вообще должна, видимо, представляться морально сомнительным делом.

— Я полгода не пишу стихов, и это не то что бы сознательный выбор. У поэта вообще нет сознательного выбора, есть только бессознательный, который потом может как-то объясняться. С моим пониманием русского мира как аморального сейчас для родины писать стихи аморально. Или ты должен говорить какие-то чрезвычайно важные вещи, или уж не говори ничего. Информации и так слишком много. Написано очень много книг, и стихов-то до фига написано.

— Да и романов.

— Верно. Я, честно говоря, и прозаикам бы то же самое сказала, наблюдая весь массив написанного по-русски, — надо переждать.

— Почему, на ваш взгляд, литература в России спасовала перед вызовами сегодняшнего дня?

— Потому что мы живем так: византийщина власти и дефицит горизонтальных связей между людьми. Следствие — отсутствие человеческой свободы. В России все мыслят себя почему-то исключительно в рамках государственной истории, дурной данииландреевской метафизики, обреченности. Как выясняется, даже Сурков (в «Околоноля») себя в ней мыслит.

Это дешевая метафизика, провинциальный демонизм, как мой товарищ Борис Бергер в свое время сказал о городе Львове и его культурных героях: зацикленность на собственной исключительности. В России мы в ситуации провинциального демонизма и находимся: мы самые крутые, и наши пороки самые крутые, и достижения прошлого имперского мира. И литература в этом же дурном кругу: она пытается это описывать и никак не может выйти в свободное поле, как Хома Брут из круга, боясь собственных демонов.

Литература занимается смыслами. Художественная литература не может существовать при скудной философии и невнятной идеологии. Я не говорю об идеологии в таком простодушном понимании: давайте сделаем новый великий Советский Союз, или национальную идею, или даже объединенную Европу. Но почему-то современные польские писатели рассказывают мне о жизни гораздо больше, чем писатели русские. И то же с писателями венгерскими, немецкими, я уж не говорю об английских. Из русских, может быть, Борис Пастернак был последним человеком, который мог говорить для всего мира.

Русская литература после Пастернака существовала и существует при распаде большой идеологии — идеологии империи. Никакой другой идейной конструкции у нас пока нет, хотя мы давно живем в постимперской и постколониальной ситуации, а это не осознается. Писатель сейчас должен быть невероятно умным. Способным не только воспринимать смысловые конструкты, но их прогнозировать. Он должен быть умнее и даже остроумнее Пелевина.

— Давайте поговорим о горизонтальных связях между людьми. Как получилось, что на «Радио Свобода», где вы работаете, собралось столько литературных людей?

— Это традиция давняя, еще с эмигрантских времен. Для нас всех это что-то значит — что ты служишь в конторе, где работал Гайто Газданов. Для такой ситуации были и прагматические причины: кто оказывается в эмиграции? Не так уж много людей с хорошим русским языком. Вот так сложилось, что эмиграция 1970-х, например, оказалась разобрана «Радио Свобода» и BBC.

Люди, работавшие рядом с Петром Вайлем, не могли не интересоваться литературой. На «Свободе» создается такое культурное поле, которого, мне кажется, в России нет нигде. Я имею в виду то, что делает вся ветка программы «Поверх барьеров»: Дмитрий Волчек, Александр Генис, Игорь Померанцев, Иван Толстой, Марина Тимашева.

— Как эти прекрасные талантливые люди уживаются друг с другом?

— Когда я пришла работать на «Свободу», в Московское бюро, я уже знала, что это пауки в банке, что там дикая конкуренция. Потом я очень веселилась, это оказалось мифом. Меня встретили исключительно доброжелательно. Творческая атмосфера, такой высокий класс. Думаю, что у нас просто каждый знает себе цену. И помимо радио у каждого редактора есть свое поле. У Мити Волчека — издательство и журнал, у Кирилла Кобрина — эссеистика и академические интересы, Иван Толстой пишет о Пастернаке, у Игоря Померанцева — поэзия, фестивали, на которые его приглашают, понимание европейского поэтического контекста и себя в нем. По большому счету все скорее болеют друг за друга и рады, если у другого все хорошо складывается: это ведь и твоя победа. Эту атмосферу во многом создавал Петр Вайль. Эти отношения, что называется, наша корпоративная гордость, это бренд «Радио Свобода». Ссорятся люди, да, бывает. Но не до смерти.

— Цензура есть на «Радио Свобода»?

— Пятнадцать лет я работаю на «Свободе», начинала как региональный корреспондент, фрилансер, больше десяти лет в Московском бюро. Никто никогда мне не сказал: делай то-то и не делай этого, мы не можем это поставить по политическим или экономическим причинам.

Другое дело, у нас есть корпоративный стайл-бук. Инструкция, написанная когда-то нами самими под руководством Вайля, как бы договоренность, какими принципами мы руководствуемся в работе. Это простые принципы обычного демократического СМИ, которые были выработаны американским новостным вещанием после холодной войны, в эпоху становления либеральной журналистики. Прежде всего — два мнения в репортаже как минимум. Ты в качестве репортера обязан представить два мнения, если нет — твой материал не будет в эфире. В качестве обозревателя ты уже имеешь право на некоторую личную оценку, да и то мы (я говорю сейчас «мы» о Русской службе РС) страшно этого не любим. Есть стилистические способы предъявить свое отношение к материалу без того, чтобы сказать «я думаю» или «я считаю». Есть искусство создания контекста. И, честно говоря, такую журналистику я люблю больше, хотя понимаю, что отечественный читатель привык к совершенно другому, к журналистике мнений, а не к журналистике фактов. Сужу отчасти по комментариям на сайте, отчасти по звонкам в студию во время прямых эфиров. Двадцать лет свободы прессы ничему не научили: предъявленный материал не воспринимается, не работает сам по себе, люди не могут самостоятельно оценить эту информацию. То, на чем теория коммуникации и журналистики второй половины XX века настаивала, — предъявите народу факты, пусть в них разбирается — не работает. Народу нужно, чтобы его научили. Как советский человек читал газеты, чтобы имитировать мозговую деятельность, так и постсоветский читает.

— У печатных СМИ те же проблемы: засилье колонок, которые теперь пишут все кому не лень. Журналисты, только вчера пришедшие в профессию, не хотят заниматься черной работой, идти в поля, разрабатывать темы, изучать материал.

— Я не понимаю молодых людей, которые не интересуются полем, не интересуются тем, что народ думает. Это же безумно интересно. Это звучит как высокая поэзия. Здесь я брошу камень в огород перестроечной журналистики, которая предъявила яркий спектр авторов, и эта яркость выражалась в том, что люди делали себе имена на журналистике мнений. Комментаторов появилось много, прекрасных и талантливых, но сейчас оказывается, что журналистика мнений главная. Не знаю, может, это тема вертикали власти, в том числе информационной, что вся информация должна быть направляема, что людям надо что-то внушать, поскольку электорат сам по себе не соображает? Такой культурный феномен, который мне неприятен.

— Это наш культурный феномен или весь мир им болеет?

— В Европе, во всяком случае, совсем другая жизнь. Прежде всего, гораздо более демократичная. Там ты встречаешь первых лиц государства на улице без охраны. Польские режиссеры уезжают с репетиции на трамвае, а не на «Мерседесе» с тонированными стеклами. Вот этой византийщины нашей нет, когда человек при власти, даже самой маленькой, неважно, политической или художественной, считает себя каким-то невероятно заслуженным деятелем и требует привилегий. Это главный контекст, который отличает сейчас Россию и Европу.

Возможен ли у нас сегодня такой разговор, как в Польше, как в Чехии, — о холокосте, о польской вине перед евреями или чешской перед судетскими немцами? Ну темы холокоста, положим, для русских просто не существует. У нас имеется ГУЛАГ, да? Холокост у нас тоже имеется, но его как бы нет в сознании.

— У нас и ГУЛАГа нет в широком сознании.

— Я к этому и клоню. ГУЛАГ имеется как поп-версия в сериалах по Солженицыну. Кто прочел Шаламова по-настоящему? Серьезный разговор о ГУЛАГе — ни в искусстве, ни в обществе — невозможен, пока на 9 Мая вешаются плакаты с портретом Сталина. Здесь видна разница русского и постсоветских европейских обществ.

В Германии, в Чехии, в Польше не боятся обсуждать самые страшные сюжеты национальной истории, например Едвабне. У нас вся трагическая история заменяется героическим мифом о великой империи, о великой России, о великом Советском Союзе. Доктору Фрейду было бы что сказать на эту тему.

— Диагноз понятен. Что делать, если всерьез?

— Посмотреть на опыт постсоветских государств — как они из этой ситуации выходили. Безусловно, это принятие решений на уровне первых лиц государства. Я считаю, что большой ошибкой была непроведенная в свое время декоммунизация. Если бы Ельцин пошел на полную, тотальную юридическую декоммунизацию и декагэбизацию, эффект был бы тот же, что и в Германии, в Венгрии, в Чехии, в Польше, в Румынии. Санация общества произошла бы моментально — когда публично стало бы неприлично говорить о том, что «я был агентом КГБ». А с приходом Путина эта публика себя отлично почувствовала по всей стране. Например, на воронежском телевидении вся эта шваль в погонах, которая до того таилась, сказала: о, наш человек пришел к власти, и теперь можно спокойно об этом говорить. Страна полна этими бывшими и нынешними агентами, которые гордятся своим прошлым и настоящим и, вероятно, свое будущее мыслят абсолютно так же, простите, у меня не паранойя. Я некоторое время думала, что какие-то общественные инициативы могут помочь, какие-то исторические исследования. Ну и что? «Мемориал» десятилетиями занимается историей ГУЛАГа. Немецкий фонд Фридриха Науманна занимается. Сколько угодно прекрасных организаций занимается, что называется, пропагандой исторической рефлексии, пытается дать русским в руки инструмент для этого. Но поскольку элита, политическая элита прежде всего, не осудила коммунизм как систему и не осудила ГБ как способ манипуляции обществом, мы потерпели крах. Сейчас мы имеем страшные результаты того, что не было сделано в 1990-е годы. Государственное насилие и манипуляции — самовозрождающаяся система. Пелевин с его медийной чуткостью очень смешно это описывает в «Ананасной воде для прекрасной дамы», в первой новелле, когда возрождающееся государство, уицраор этот имени Даниила Андреева, выглядит уже как медийное чудовище насилия, физические репрессии не нужны. Непроработанные исторические детали возвращаются в сублимированном виде. Серьезно, все это доктор Фрейд описал. В его работах 1920–1930-х годов можно узнать собственную историю.

— Да, в 1990-е годы ничего не было сделано. А в нулевые потеряно все хорошее. Что делать сейчас тем не менее?

— Не знаю, я не политик, не политолог.

— Я вас не о политике спрашиваю.

— У меня довольно пессимистический прогноз. Я уже сказала, что тут только большая воля и сверху и снизу может эту ситуацию каким-то образом поменять. Потому что пока страна будет находиться на нефтяной игле и в византийской системе менеджмента, это тупик, это обреченный путь.


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service