Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

к списку персоналий досье напечатать
Юрий Стефанов  .  предыдущая публикация  
Путь от земли до неба
Юрий Стефанов. Крыльцо ангелов / Контекст-9. Литературно-философский альманах, №10. – М., 2004. – 456 с.

11.08.2007
Правая.Ру, 3.12.2004
Досье: Юрий Стефанов
        «Крыльцо ангелов» – вторая книга двухтомника Юрия Стефанова. Первый том – «Скважины между мирами» (альманах «Контекст-9», #8), содержащий прекрасный биографический очерк-послесловие Юрия Соловьева, – вышел в свет в 2002 г.
        Единство двух книг подчеркивается оформлением: книга прозы внешне отличается от книги статей только безкомпромиссным фоном обложки. Издателям Стефанова не откажешь в хорошем вкусе. Обе книги приятно держать, они прямо-таки сами просятся в руки.
        Если первая книга – тёмно синяя, как небо полуночи, по которому летел Ангел Лермонтова; как фон православных икон северных писем, что занимали, по словам Ю. Соловьева, одну из стен в кабинете Юрия Стефанова [1] ; то другая – чёрная, как земля орловщины, в которой мальчик Юра Стефанов прятался от немецких бомбежек и где однажды он, копая картошку, «высмотрел... диковину в палец размером – образ Праматери, белое веретенце с прижатыми к бедрам руками и явственным признаком пола на глине, спекшейся в печке пращуров» («Закудыкина гора», с. 329).
        Два тома – словно две бездны, как сказал бы Мережковский. Между ними, безуспешно пытаясь пристать то к тому, то к другому берегу, маялся и томился в своем «недоговоренном земном или недопроявившемся небесном» [2] существовании поэт и переводчик, эзотерик и православный христианин Юрий Николаевич Стефанов.
        Композиция второго тома весьма концептуальна: проза Стефанова открывается «Белой хартией», написанной в 60-е годы, в начале творческого пути, а закрывается «Чёрной хартией», созданной незадолго до смерти. В кольце хартий (невольно напоминающих о гностическом Змее-Уроборосе) несколько разделов: I – два больших итоговых эссе, а если точнее, два произведения весьма древних жанров: мениппея «Драповые ниды» и хожение в Святую Землю «Зерна спелой белены»; II – три последние повести Стефанова, которые он считал лучшим из написанного: «День седьмой», «Медный лоб» и «Человек – это звучит Голем»; III – ранее публиковавшиеся рассказы и повесть «Закудыкина гора» – первая публикация прозаика в приснопамятном альманахе «Весть».
        С такой организацией материала можно немного поспорить: читающей публике Стефанов-прозаик почти неизвестен, ни разу не выходило даже «Избранное», поэтому, быть может, и не стоило «прятать» более раннее в конец, а на передний план выносить тексты, где Стефанов раскрывает свои «секреты», предстает уже совершенно сложившимся, цельным, фактически, приготовившимся к смерти автором. Интересно ведь было бы проследить его путь, а «секреты» узнать в конце. Тем же, кто назван в преамбуле «заинтересованным» читателем (с. 438), наверное, последний раздел был бы любопытен как, хоть и знакомые, но впервые собранные под одной обложкой тексты. Вероятно, не нужна и внушительная римская цифра IV перед «Чёрной хартией» (раз перед ее антиподом никаких цифр не значится) – но это, конечно, совсем уж мелочные придирки, недостойные столь глубокой, эвристически ценной, с любовью сделанной книги.

        1. Литературные традиции: мениппея и Серебряный Век

        «Белая хартия» совершенно заслуженно открывает сборник, представляя собой развернутую притчу, в которой сплетаются христианские и гностические символы (рыба и рыбаки, змеи, вороны, радуга, бабочки, сад и Садовник, блудный сын), философские откровения и пророческие мотивы; отчетливо слышны исповедальные и молитвенные интонации.
        «Драповые ниды» – произведение оригинального жанра, единственное в своем роде. Этот текст создан Стефановым словно бы по прямому указанию М. М. Бахтина, так как дает наглядное представление о пресловутой «амбивалентности»: соединение хвалы (драпа) с хулой (нид), или «хвалебно-хулительная ахинея» – по определению самого Стефанова (с. 32). Автор, отнимая у филологов их будущий хлеб, оговаривает родословную жанра: это традиционная исландская (тут же, впрочем, выясняется, что вообще – индоевропейская) поэтика, образцы которой – книги священных гимнов и песен: Ригведа и Старшая Эдда. Замах нешуточный. Дальше – больше: в первой же драпе Традиции, в том же ряду называется Евангелие (заповеди блаженств, согласно Стефанову, – это тоже драпы), однако, видимо, из скромности автор несколько понижает градус и говорит о рыночной площади, где драпы и ниды всегда в ходу. Сама же эта площадь, по Стефанову, – лучшая метафора места человека в бытии: «человек не обочина мира, но и не столбовая дорога» (с. 33). Таким образом, все возвращается к Бахтину, у которого, как известно, рыночная площадь – основной хронотоп античного жанра мениппеи, повлиявшего на поэтику романов Достоевского.
        Действительно, Стефанов воссоздает не что иное, как мениппову сатиру, в точности таком виде, как описывает этот жанр Бахтин. (Прошу извинить за неприлично длинную цитату – сокращал, сколько возможно, оставил лишь прямые типологические параллели): «Мениппея характеризуется исключительной свободой сюжетного и философского вымысла... Важнейшая особенность жанра мениппеи состоит в том, что самая смелая и необузданная фантастика и авантюра внутренне мотивируются, оправдываются, освящаются здесь чисто идейно-философской целью – создавать исключительные ситуации для провоцирования и испытания философской идеи – слова, правды, воплощенной в образе мудреца, искателя этой правды... В этом смысле можно сказать, что содержанием мениппеи являются приключения идеи или правды в мире: и на земле, и в преисподней, и на Олимпе... Приключения правды на земле происходят на больших дорогах, в воровских притонах, в тавернах, на базарных площадях, в тюрьмах, на эротических оргиях тайных культов и т.п. Идея здесь не боится никаких трущоб и никакой жизненной грязи. Человек идеи – мудрец – сталкивается с предельным выражением мирового зла, разврата, низости, пошлости... Мениппея – это жанр «последних вопросов»... в мениппее впервые появляется... изображение необычных, ненормальных морально-психических состояний человека – безумий всякого рода... раздвоения личности, необузданной мечтательности, необычных снов, страстей, граничащих с безумием, самоубийств и т.п. все эти явления имеют в мениппее... формально-жанровый характер. Сновидения, мечты, безумие разрушают эпическую и трагическую целостность человека и его судьбы: в нем раскрываются возможности иного человека и иной жизни, он утрачивает свою завершенность и однозначность, он перестает совпадать с самим собой... Наконец, последняя особенность мениппеи – ее злободневная публицистичность. Это своего рода «журналистский» жанр древности, остро откликающийся на идеологическую злобу дня» [3].
        По сути – это исчерпывающая характеристика «Драповых нид» Стефанова; ее необходимо учитывать и при анализе остальных его творений.
        Любопытно, что к воссозданию на русском языке жанра мениппеи были причастны и другие, более известные современники Стефанова. Из ближайших к нему, слева, можно указать Юрия Мамлеева, справа – Венедикта Ерофеева. Но, учитывая позднее «акмэ» Стефанова, он успел усвоить и опыт своих современников, и, как это ни парадоксально, опыт новейшей литературы – в частности прозы Виктора Пелевина, который годится Стефанову в сыновья. В повести «Человек – это звучит Голем» говорится о «бесстыдном [но и сознательном, разумеется – И.Б.] подражании Венедикту Ерофееву» (с. 251), о пелевинской «пустоте» (которую Ю. Стефанов напрямую выводит из его фамилии: «пелева» – полова, плева, плевел – пустая лузга и шелуха от обмолоченного зерна», с. 87). Вообще Стефанов неизменно скромен, когда говорит о себе: «я не стыжусь своей вторичности и зеркальности. Каждое существо и каждый текст – всего лишь замутненное отражение довременной сути и предвечного Слова» (с. 257).
        Творчество Мамлеева, Вен. Ерофеева, Стефанова, отчасти Евг. Головина представляет нам романтическую метафизику поколения шестидесятников. Будущие исследователи обязательно зададутся вопросом: откуда и в связи с чем возникло мениппейное начало в рамках этой романтической метафизики? В плане литературной традиции, все вышеназванные явно вдохновлены Достоевским; кроме того, в поэтике Мамлеева и Стефанова отчетливо просматриваются следы Ф. Сологуба и А. Ремизова, а прямой предшественник Стефанова и Ерофеева – В. В. Розанов. Интерес к человеку – общий для шестидесятников – в «гностическом» крыле этого поколения получает специфическую окраску: от ремизово-сологубовской мизантропии до своеобразного розановского гуманизма или, лучше сказать, антропологизма.

        2. «Человек идеи – мудрец – сталкивается с предельным выражением мирового зла, разврата, низости, пошлости <...> раздвоения личности, необузданной мечтательности, необычных снов, страстей, граничащих с безумием, самоубийств и т.п...»

        Прозе Стефанова присущи оба эти начала – и мизантропия, и гуманизм (как нид и драпа). Несомненно, манифестационный характер носит заглавие последней большой его повести: «Человек – это звучит Голем». «Я патологический человеколюб», – как выражается один из двух ее главных героев, авторский двойник, собственно Голем (с. 301). Человек и человеческое – безусловно, главная тема книги «Крыльцо ангелов». Говорит ли Стефанов о демоническом или магическом, о травах ли, о камнях ли, о снах или фантастических мирах, о Москве или Йерушалайме – всегда горизонтом для него остается человек – человеческое достоинство или, наоборот, искажение человеческого образа, расчеловечивание (одно из любимых словечек).
        Вполне мениппеен сюжет стефановского «Голема»: автобиографический одноименный автору персонаж совершает самоубийство, но это приводит его не к смерти, а к странному раздвоению – он начинает существовать одновременно в двух периодах своей жизни, встречаться с двумя собственными женами, образы, которых тоже начинают множиться, доходя до архетипов, сам же герой обретает двойника – Голема, который сначала живет в его кармане в виде маленькой глиняной фигурки, свободно помещается за щекой, но затем растет, по мере того, как «Юрий Стефанов» умаляется, устремляясь от обыденной жизни в двух уголках Москвы в некое загробное путешествие. Голем – в одно и то же время двойник автора, его тело (а затем – наоборот, душа), праотец Адам, первопредок всего человечества, ангел-хранитель и идеал стефановского человека, – в конце концов превращается в Мировое Древо. Постмодернистское переиначивание знаменитой горьковской идиомы, разумеется, иронично, но это амбивалентная ирония, то есть она несет у Стефанова и вполне серьезный положительный смысл. Человек должен стремиться вырасти до своего архетипа, стать Адамом, Големом – дабы не превратиться в Голлума, демоночеловека. Действие повести переносится, как и положено в мениппее, с палубы корабля на московские улицы и кухни, а оттуда в метро, которое неотличимо от преисподней. Сцена проезда в метро построена как развернутая реминисценция к «Москва – Петушки»: и здесь фиксируются отрезки от станции к станции, пока электричка не вывозит героя (почему-то через Белоруссию: глава 12, Витебск – Могилев) уже в преисподнюю настоящую, где функцию чёрта выполняет «тезка» писателя – Борхес, который пытается накормить героя пищей мертвых со сковородки, греющейся на адском огне. Далее – приемная ада, леденящий душ, ведьма Блаватская, наконец, Суд – взвешивание на весах и покаяние в смертных грехах; оправдание, и Голем ведет героя к свету – на то самое Крыльцо Ангелов, которое и дало название всей книге. Понятно, что на протяжении всего путешествия не прекращаются философские диалоги, этимологическая игра и толкование эзотерических символов. Носителем истины о человеке у Стефанова оказывается в итоге каббалист Ицхак Лурия, упоминаемый нередко и в других текстах.

        3. «Исключительная свобода сюжетного и философского вымысла... злободневная публицистичность...»

        То, что автор нам предлагает именно вымысел или даже, точнее, некие измышления, – он сам подчеркивает неоднократно. «Сижу вот себе – и сочиняю всякую ахинею, и спроса с меня никакого» – и тут же: «чем я в этом смысле хуже Достоевского?» (с. 42). Хитрость этого высказывания зиждется на двух скрытых от «недогадливого» читателя фактах. Во-первых, слово «ахинея», означающее в русском «бессмыслицу», является искажением «афинеи» – премудрости, восходящей к Афине, которая, в свою очередь, почиталась у древних греков как одна из ипостасей Софии (о чем автор сообщит в 19-й «Драпе Летучему Кораблю», с. 69-70). Слово «ахинея» оказывается, таким образом, идеальным определением характера авторской речи – речи «мудрого дурака». Во-вторых, широкое использование современных газет, как известно, было одной из особенностей Достоевского-романиста. Стефанову важно здесь иронически подчеркнуть и жанровое сродство: «Дневник писателя» – безусловно, один из ориентиров для автора «Драповых нид».
        Мысль его, действительно, свободно скользит от поверхности к сущности самых разносторонних явлений – и обратно. Начиная с хвалы традиционному искусству и хулы современному «недоделанному», которое дает не плоды, но лишь «эмбрионы», Стефанов переходит к японской дендрологической мистике – уэки, от которой (посредством волшебного слова «кстати») чисто ассоциативно – к березкам и кленам «на обезглавленных туловах оскверненных церквей», выставляя их образцом «неподдельного искусства, равнозначного самой жизни». Шаг следующей драпы – к самому себе: оказывается, автор видит в этих деревцах свой образ – человека, спасающегося от кошмаров яви в ещё более жутких темных зеркалах снов, который не может укорениться ни в одном, ни в другом мире, поскольку оба отчетливо хотят его поглотить: и все-таки он «исхитряется жить – жить в обеих стихиях» (с. 35).
        Об образе автора стоит сказать особо. Несомненно, здесь присутствует техника самоуничижения, умаление собственного я, дабы не создалась (прежде всего, у читателя) личина ложной личности автора. Автор нигде не маскируется, предельно открыт и откровенен, всегда тождествен себе и полностью адекватен жанру: это «мудрец», давным-давно отказавшийся от соблазнов «успешности» и самореализации в социуме. В ряде произведений автор предстает в образе «российского алкаша», «собирателя бычков и пивных бутылок» («рупь – штука», с. 42, 57 и др.).
        Этот своеобразный кинизм, опосредованный традицией юродства, глубоко укоренен в характере русского человека. Стефанов всё же скорее философ-киник и гностик, нежели юродивый, но и последнего в нем не замечать нельзя. В завершающей «Чёрной Хартии» об этом говорится прямо: «Лишь немногим, – таким, скажем, юродам, как я, вручена Чёрная Хартия на подлинную жизнь и неподдельную смерть...» (с. 435).
        Вполне в законах стефановского жанра, мы находим в «Драповых нидах» в избытке и «злободневную публицистику», «журнализм» – как правило, весьма комического свойства. Так, обнаружив у мусоропровода газету «Мегалополис-Экспресс» (название, конечно же, нарочито обыграно), автор принимается всерьез ее изучать и находить в ней такие глубины, какие, возможно, и не снились ее издателям и журналистам. Автор совсем не так прост: следующий нид не случайно посвящен альманаху «Мулета», который создавался людьми того же круга, что и «Мегаполис» (достаточно упомянуть Игоря Дудинского), но Стефанов, который не может этого не знать, ничем своего знания не выдает. Ему в данном случае важно подвергнуть нидовой хуле само явление постмодернистского карнавального шутовства, или «зловещий и бесконечный карнавал», по Генону, – «глумилище всевозможных Големов и Голлумов, как великих, так и малых. Вселенную, почти полностью и окончательно демонизированную» (с. 51). Так в свое время юродивые враждовали со скоморохами.
        Современные СМИ («Самоедская Магическая Инфекция, Смертельная Моровая Истерия, Судорожная Ментальность Идиотов!») и создаваемая ими действительность ведут к утрате человеческого образа: «Меня вполне устраивает пребывание в облике насекомого или червя. Уж лучше бытийствовать в хитиновой броне кафкианского скарабея или державинского червя («Я Царь, я раб, я червь, я Бог»), чем превратиться в мегалополисного оборотня с обезьяньей головой на человеческом теле» (с. 38-39). Перед современными богемными персонажами, которые жаждут обнажиться на публике, и обывательницами, поглощающими «вагинальные» романы, Стефанов ставит зеркало – «Бобок» Достоевского, в котором отражается их суть: все они оказываются ожившими мертвецами, не оставляющими своих мерзостных практик даже в могилах. Нидовые определения здесь предельно (для Стефанова) жестки: «блядская вариация богемного художества» (с. 40). Современное искусство имеет «блядское» происхождение, как, впрочем, и вся современность, и ее главные герои – всевозможные Смердяковы и Смеагорлы. Современность – не что иное, как ад, сошедший с живописных досок Босха, – этот стефановский «месседж» «догадливый» читатель уловит сразу, не дожидаясь драпы «Мастеру из Хертогенбоса» (с. 41).
        Если продолжать перечень имен, то, помимо Достоевского и Босха, драп удостаиваются Толкиен, Майринк, Набоков, Роджер Бэкон, Ван-Гог, Даниил Андреев, Рене Генон, святой великомученик Георгий, Ицхак Лурия и Мацуо Басё. Стефанов с «драповой» теплотой отзывается также о «молодых друзьях» (Артур Медведев, Юрий Соловьев, Алексей Комогорцев, Алексей Ярцев и Евгения Ряковская), что поддерживали его в последние годы. Ниды же, что характерно, никогда не направлены на конкретные лица, но лишь на явления. Исключение составляет лишь сам автор (18. DOMINUS VIDET. Нид на самого себя). В этом виден христианский подход: обличать грех, но не носителей греха, начинать обличение с самого себя, быть готовым сначала вытащить бревно из собственного глаза.
        Нид восходит к чёрной магии, к заговору, и Стефанов, неоднократно открещивающийся от оккультизма, не рискует направлять его ни на живых, ни на когда-либо живших людей. За это придётся дать нелицеприятный ответ на Суде – Стефанов все время памятует о Суде и об опасности «соприкосновения с миром, где клубится скопище инфернальной нечисти». «А «лицем к лицу» мы все, что заслужили, увидим «потом», после смерти (с. 52). Одна из сильнейших, эмоционально напряженных сцен во всей книге – Суд над героем в повести «Человек – это звучит Голем».
        При этом как в первой, так и во второй книге присутствует какая-то завороженность, зачарованность нечистью. Запах живых противен мертвецам – а Стефанов словно и есть тот самый живой, что явился непрошеным гостем в мир мертвых, и не просто, а начал подвергать анализу, раскладывать его на составляющие. Стефанов пытается отыскивать правду о человеке везде, не гнушаясь и самыми «неподходящими» для нее местами: таковыми могут являться, помимо эзотерических и художественных текстов, и мусоропровод, и уличная помойка – метафоры «души» и «подсознания» («что в мусоропроводе копайся, что в собственной душе, что в пресловутом «подсознании» окружающих меня обезьянолюдей и жабочеловеков – всюду можно усмотреть «великое в малом», с. 42-43); в данном случае перед нами не что иное, как описание авторского метода. Мысль Стефанова не считается с границей между видимым и невидимым мирами, без заметных усилий перемещаясь туда и обратно. Фантастика в его прозе сливается не просто с бытовым, но с автобиографическим и мемуарным началом – наиболее достоверным типом письма, и читателю остается только гадать: если правда, что жена автора зачала ребенка от Синего Камня (22. Нидовая драпа Синему Камню), то, вероятно, и динозавры прилетали в его сад, и разделывались резником-поляком – черепа после варки студня сдавались в краеведческий музей, а динозавровым мясцом спасались на среднерусской равнине в голодные послевоенные годы («Кладбище динозавров»).
        В драпе Синему Камню достаточно откровенны языческие мотивы. Причем, если итог и содержит общую хулу языческих ритуалов («по плодам»), но зачатию от камня явно воздается хвала. И потому, что акт зачатия подается как реальный, а не фантастический, – это, быть может, самое жуткое произведение в книге.
        Язычество Стефанова – метафизическая основа его гуманизма, гностицизм – его обоснование. Единство язычества, гуманизма и гностицизма демонстрируют в первой книге эссе о Гурджиеве («Маленький кузен Люцифера») и чрезвычайно любопытное исследование символики «Острова сокровищ» Стивенсона («Копитан Копейкин под флагом Весёлого Роджера»). Статью про Гурджиева, или вернее, против Гурджиева, можно было бы с полным правом назвать антисталинистской. Однако тоталитаризм вменяется в вину Стефановым не только Гурджиеву (что ещё можно как-то понять), но и, например, св. пророку Илие. Спор между Илией, стоящим за ним Иеговой и жрецами ваалов он маркионитски-однозначно разрешает в пользу последних, называя и пророка, и Иегову «палачом», видя в этом пример «стихийного, неукротимого человекоубийства». Во второй книге есть стилистически безупречная повесть «Седьмой день», переворачивающая (опять-таки в маркионитско-гностическом ключе) ветхозаветную историю (сюжет о падении Иерихона). Есть и совершенно языческая по духу повесть «Медный лоб».
        Здесь для русского читателя-традиционалиста (т. е. православного христианина), несомненно, выявляется проблема. Что же все-таки несут в себе книги Стефанова, в духовном смысле, – языческий соблазн, искушение ересью, анафематствованной на Вселенских Соборах, или...? В приведенных случаях (а в обеих книгах их найдется немало) между православной верой и гнозисом обнаруживаются очень серьезные противоречия. Причем Стефанов в этом конфликте традиций, восходящему ко II веку, занимает скорее сторону гнозиса. Показательно заканчивается первая книга «Скважины между мирами». Последние слова последней статьи, которую Ю. Соловьев предлагает считать «завещанием» Стефанова, звучат так: «Становитесь гностиками». Правда, с оговоркой: «Кто хочет» [4]. Становитесь гностиками, а не «становитесь верующими» – не «имейте веру», как сказал Христос.
        Но, быть может, для Юрия Стефанова были важны другие слова Господа: «Будьте мудры, как змии, и чисты, как голуби» (Матф., 10, 16), и смысл призыва «стать гностиком», как и смысл его книг во многом – призвать читателей к тому различению духов, о котором говорил апостол и евангелист Иоанн: «Не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они... узнавайте так: всякий дух, который исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога» (1 Ин. 4, 1).
        Стефанов, несомненно, исповедовал Христа и, так же несомненно, испытывал духов. Второе стало у него чем-то вроде профессии или призвания. У него не было иллюзий ни относительно своей личности («Я – нераскаявшийся грешник. Я – сосуд гордыни, плерома суемудрия и спеси», – исповедуется он в сцене Суда, «Человек – это звучит Голем», с. 314), ни относительно посмертной участи («В то же время, будучи православным христианином, сознаю, что всё это [отвержение оккультизма и магии] не избавляет меня от возможной встречи с нею [инфернальной нечистью] в инобытии». От Автора, с. 14). Трезвенный тон этих строк говорит сам за себя.Будем надеяться, что Господь услышал молитвенный призыв «Белой хартии»: «Вот блудный сын возвращается к тебе, о Господи: вышли за ним подводу Большой Медведицы, прикажи Водолею омыть его израненные ноги: долог был путь от земли до неба. Пусть Дева подаст ему жареных Рыб: он изголодался в дороге».

        [1] Ю. Соловьев. Затворник Тёплого стана / Ю. Стефанов. Скважины между мирами / Контекст-9 / Литературно-философский альманах, #8 – М., 2002. С. 409.
        [2] Д. Андреев о Блоке. Роза мира. М., 1992. С. 399.
        [3] Бахтин М. М. Проблемы творчества Достоевского. 5-е изд., доп. – Киев, 1994. С. 323 – 327.
        [4] Скважины между мирами, с. 384.



Юрий Стефанов  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service