Некоторые считают, что она - литературная мистификация. Что ее не существует в природе. Вера Павлова не подпускает к себе журналистов. А нам так давно хотелось с ней побеседовать... И тут выяснилось: в «Огоньке» работает ее муж. Главный редактор вызвал его к себе и сказал: «Михаил! Идите и возьмите у Веры интервью!» И Михаил пошел... А куда ему было деваться?!
Служебная записка
Редактор! Я выполнил твое поручение.. Боюсь, интервью тебя разочарует. Вера не захотела говорить про то, что вызывает наибольшее любопытство. Про то, насколько автобиографична ее любовная лирика. Про ненормативную лексику в ее стихах. Про то, как ее узнают всякие козлы в троллейбусе и дарят свои пародии. Про то, феминистка ли она, что думает о певице Земфире, Кастанеде и Александре Петровиче Никонове и как понимать ее стихи: «Во мне погибла героиня/во мне погибла балерина/во мне погибла негритянка/во мне погибла лесбиянка/как много их во мне погибло!/И только Пригов жив-здоров». Не захотела рассказывать, как в Санкт-Петербурге, на Конгрессе поэтов, прочла эти стихи Пригову - и Дмитрий Александрыч без тени улыбки сказал ей: «Смешно»... Вера не захотела публиковать в «Огоньке» отклики на ее книги академика Гаспарова, Юза Алешковского и Владимира Сорокина... Боюсь, она за все, мною выше сказанное, применит санкции. Вера не хочет говорить ни о чем - кроме того, что ей кажется важным в данный момент, цитируя своего любимого Мартина Бубера: «Интересное не важно». Редактор, она молчит иногда часами! Наши дети называют это: «Мама в простракции»! Каждое утро залезает она в кипящую ванну, после чего записывает два-три стишка. Два-три дня не записывает - болеет... Но даже то, что я смог из Веры выжать, а при чтении расшифровки наших разговоров отстоять с боем, для меня - подвиг Пятачка! Так что, редактор, прими Веру Павлову такой, какова она есть. И не забудь про меня...
Михаил Поздняев
Михаил Поздняев: Вер, ну и как тебе ситуация? Вера Павлова: Какая? М.П.: Муж берет интервью у жены, используя семейное положение в служебных целях. В.П.: Ситуация, конечно, двусмысленная... с житейской точки зрения. Но с точки зрения жанра... Гораздо двусмысленнее искренне отвечать на «последние вопросы» незнакомому человеку. Знаешь, у меня такой был стишок - вернее, фрагмент недописанный:
Никогда не буду давать интервью - это ниже моего до. Никогда не буду брать интервью - это выше моих си. Потому что моих вопросов мне не сможет задать никто. А у меня к никто один вопрос - да только поди спроси...
Но тебе дам. Только тебе. Моногамия! М.П.:Про матерные словечки в твоих стихах говорить будем? В.П.: Не будем. М.П.:Но ведь это многим интересно! В.П.: Не интересно. М.П.:Давай тогда поговорим на проклятую тему «Эротическая поэтесса Вера Павлова». По-моему, ты стала менять отношение к стихам, которые тебе навязывают в качестве твоего кредо. В.П.: Первые мои эротические стишки были записками от того, кто проснулся раньше, к тому, кто еще спит. Знаешь, как самурай, придя со свидания, тут же писал возлюбленной записку, привязывал к цветку, и посыльный относил прекрасной даме цветок со стишком: «Как было классно!» То есть это были письма даже не в соседнюю комнату, а на соседнюю подушку... А потом открылось, что тема таит огромные вокальные возможности. Как ставится голос, знаешь? Голос опускается все ниже, и дыхание ставится на диафрагму - как говорят вокальные педагоги, «опирается на матку». Эротическая лирика - опора на матку. Только и всего. Благодаря этому голос очень выигрывает в тембре. Чем больше у тебя резонирует все тело, в идеале даже пятки и каждый волосок, тем богаче голос красками. Сейчас, задним числом, я понимаю, что происходило. Я распевалась на этой теме. И в какой-то момент, когда зазвучали пятки и волосы, эта тема стала мне уже не нужна. Равно как человек, который прокричался грудью, может звук в нёбо направлять, я могу в небо направлять звук. Я бы этого не смогла делать, если б не распелась на эротике. М.П.: Ни на чем другом не могла распеться? В.П.: Думаю, никто бы не мог. Пушкин зря от «Гавриилиады» отказался - он тоже на этом распевался. Не опустив дыханья, как ни странно, не возьмешь высоких нот... М.П.: Но у тебя такая репутация... Как товарищ Жданов сказал про Ахматову: «Полумонахиня-полублудница». С одной стороны – «эротическая поэтесса». А с другой стороны - на тусовках не светишься, стихи отдаешь в редакции, только когда просят... Но тебе ведь небезразлична «обратная связь», да?.. Помню, в декабре 95-го на вопрос: «Что бы ты хотела получить в подарок на Новый год?» - ты ответила: «Письмо от Бродского». Через три недели Бродский умер. «Письмо от Бродского» - это спонтанный ответ или программное заявление? В.П.: Тут свою роль сыграл почтовый глагол «получить». «Письмо от Бродского» означает «Ничего». Формула невозможности. К несчастью, формула оказалась доказана судьбой... Хотя письмо я все-таки получила. Под подушкой нашла. Лиза (ее младшая дочь. - М.П.) на машинке напечатала. «Я чэтал тваи стихи они мнеочнь панравелес надеюс и стихи каторые ты пишэш сечаз такиеж хароше маё имя иосеф броцкий». Письмо на языке того света - где грамматика теряет власть... Я вклеила это письмо в дневник. М.П.: А вообще, что такое письмо в наше время, когда никто никому не пишет? В.П.: Моя жизнь стоит, как ты знаешь, на трех китах: дневник, блокнот и письмо. Блокнот, в котором стихи, - посередине, а по бокам - дневник и письмо. И они оттягивают из стихов лишнюю доверительность - и лишнюю документальность. Если нет дневника и некому писать письма, в стихах возникает много лишнего... М.П.:Что же остается в стихах после того, как дневник и письмо «оттягивают»? В.П.:А все то же самое остается. Только на другом уровне. М.П.: Но ты адресата не видишь? В.П.: Вижу. Это я. Осталось сказать, что дневник и письмо - тоже послания себе, и все встает на свои места. М.П.: Хорошо. Тогда получается, что выражение в слове тебе нужно для восполнения чего-то отсутствующего в жизни? В.П.: Нисколько. Нисколько. У тела есть пять чувств для того, чтобы ориентироваться в пространстве, да? А стихи нужны, чтобы ощупывать духовное пространство. У других людей это не стихи. Например, у художника - рука, продолженная кистью... Кто как приспособился. Вот я стихами приспособилась, понимаешь? М.П.: И как ты приспособилась? Когда? В.П.:Лет в восемнадцать. М.П.:Поздно. В.П.: Так до этого я музыку сочиняла, другой был орган ощупывания... М.П.:Он отсох после того, как стихи вдруг пошли? В.П.:Он был перекрыт! Мозолистой рукой Андрюши (ее первого мужа. - М.П.)... Написание стихов - единственный процесс, который можно скрыть от людей. Когда музыку сочиняешь - можно пальцы тебе крышкой пианино прихлопнуть, правильно? Когда рисуешь - можно тебе тушь на бумагу выплеснуть. А когда стихи сочиняешь, никто не видит. Особенно невнимательный муж. В конспиративных целях я и переключилась на этот орган ощупывания... М.П.: А кто первым оценил этот орган? В.П.: Смутно вспоминаю какие-то вечера в Гнесинском институте... Да, я ж еще ходила к Игорю Волгину в его литобъединение в МГУ! Но это уже при Павлове (ее втором муже. - М.П.)... И там какие-то первые ободряющие слова услышала. Тогда я довольно серьезно относилась к своим стишкам. М.П.: И из них ни одно в книжки не вошло... В.П.: Да потому что там не было ничего... Кроме волнения. Знаешь, как, по Юнгу, отличить правильное толкование сна от неправильного? Когда находишь правильное толкование, сильнее сердце бьется, дыхание учащается. В двадцать лет сочинение стихов у меня сопровождалось таким состоянием. То есть меня толкали на этот путь... М.П.: Кто толкал-то? В.П.: Ну, просто организм все время подтверждал: «Да! Да! Да! Это! Это!» - хотя слов еще не было... Но музыка была-а-а. М.П.: Все-таки желание, чтобы тебя услышали, существует? Нет? В.П.: Оно все меньше и меньше становится. М.П.: Сейчас я тебе буду пошлости говорить: это, может, связано с тем, что отклик приходит к тебе достаточно поздно? Ахматову, Цветаеву, Ахмадулину в восемнадцать лет услышали... В.П.:Нет, с этим не связано. У меня все в жизни очень вовремя. Ты ведь знаешь, я никогда никуда не опаздываю, да? Мне кажется, это распространяется у меня на более длительные отрезки. То есть я знаю тренерское задание: когда должна оказаться в этой точке и когда в этой. И я чувствую, что иду нормально. Не скажу, что на рекорд, но на то время, которое мне задал тренер... Но я тебе не объяснила, почему раньше хотела, чтобы стихи звучали, а сейчас не хочу. Стихи меня мучат, если я начинаю их читать на публике. Стихи на бумаге - это же партитура: читается глазами и звучит внутри. Как только начинаешь читать вслух, прибегаешь к клавиру, вынуждена упрощать... И голос глушит подголоски! М.П.: Слышу речь не поэтессы, но музыковеда с красным дипломом! А почему ты стала так мало о музыке писать? В.П.: Я же не пишу «О». О музыке. О сексе. О смерти. О детях. Я пишу не в предложном падеже, а в винительном. М.П.: Что про твой секс - в винительном падеже - люди не поняли? В.П.: Что это не секс. Что тут нет партнера. Что тут нет вожделения. Вот в «Семи днях» был анекдот про Айседору... эту самую... Дункан. Как после концерта к ней подошла вдова Вагнера: «Как вы хорошо танцевали! И как хорошо танцевал ваш партнер! Не могу ли я его тоже видеть?» И старухе не могли втолковать, что Дункан танцевала одна. Вот тебе мой секс. Я танцую одна! Как, нравится тебе интервью мое? М.П.:Очень. Главное - лежишь. А почему ты так любишь лежать? Пишешь - лежа, читаешь - лежа... ешь - тоже лежа... В.П.: Заметь: лежа под одеялом. Главное здесь - одеяло. М.П.: Это не психология творчества? Просто анатомия такая? В.П.: Да. Анатомия такая. Думаю, что это связано с... со снабжением кровью головного мозгу. Теплое одеяло и горизонтальное расположение туловища способствуют снабжению головного мозгу кровью. Может, сосуды у меня тонкие или еще что... М.П.:Ну, хорошо. Ты под одеялом, тебе тепло... Самое время подумать о чем-нибудь глобальном - например, о сегодняшнем состоянии поэзии. В.П.:Легко! Сейчас нужны стихи, которые на мраморе можно писать. М.П.: Кому нужны? Поэтам? Читателям? В.П.: Поэзии. Языку. Чтобы очиститься. Настал момент, когда поэзия должна доказывать свое... первородство, между прочим. Ведь проза после поэзии появилась. Поэзия - Адам, а проза - Ева. В такие моменты, как сейчас, поэзии нужен некоторый аристократизм, чтобы поставить на место тех, кто не умеет себя вести. Это язык богов - нельзя об этом забывать. Особенно когда богов низвергают... М.П.:Какой пафос! В.П.: А знаешь, это раньше я боялась пафоса, как щекотки: как его почувствую, сразу хихикаю истерически. А теперь я пафоса бояться перестала - боюсь иронии. Что такое ирония? Попытка посмеяться над собой раньше, чем над тобой успеют посмеяться другие. Мне не нравится иронический человек. Не нравится его раздвоенность. И я, в стельку серьезная, говорю ему: «Разрешите между вами пройти». И прохожу. М.П.: Тогда так: хорошо ли тебе, когда над тобой смеются? Как ты относишься к отклику Маши Арбатовой: «Вера Павлова? Это которая пишет про сперму?» - или к словам поэта Меламеда в «Литературке»: «Стихи Павловой списаны со стенки моего подъезда»? Как тебе такое? В.П.: Как я отношусь к тем, кто не понимает моих стихов? С пониманием. М.П.:А какой отклик оптимальный? В.П.: Мне сейчас припомнилось, как после премьеры «Небесного Животного» я стояла на сцене и не могла сообразить, что еще должна сделать, поклониться хотя бы... потом со сцены слезла, и на меня накинулись автографы брать... И тут Леша, друг Сережи (ее брата. - М.П.), сказал: «Отстаньте от нее! Посмотрите, человек столько для вас сделал!» - и не дал мне подписывать книжки... Такой отклик мне нравится. Что могу, я делаю. Большего не могу. Чаще просят как раз не большего, а меньшего. Меньшего тоже не могу, что самое неприятное. Что касается рецензий... Правда, это к поэзии не относится. Два человека прочли мой диплом о последних вокальных циклах Шостаковича. Первый - Рудольф Валентинович Дуганов, он преподавал нам теорию литературы. Он исправил все опечатки машинистки. На каждой странице был его тонкий карандаш. И второй человек - мой научный руководитель Ирина Александровна Гивенталь. Она читала диплом и на полях писала: «Боже, храни Веру!»... Вот - самые дорогие рецензии... Но чем дальше, тем яснее единственным цензором и критиком видится пьяный Матвеич (ее отец. - М.П.) на кухне в деревне, приоткрывающий глаза после каждого сказанного мной стихотворения: - Х..ня! Дальше. М.П.: Что такое для тебя форма? В.П.: Форма - доказательство теоремы. Я дикая формалистка, никогда не знаю, чем кончится стихотворение, и чувство, что форма близка к совершенству, для меня подтверждение правоты сказанного. Текст - основание, а над ним что-то вроде шатра, вершина - читательские глаза. От меня зависит, как он натянут, а уж кто в нем поселится - откуда мне знать?!.. М.П.:То есть ты композитор... В том смысле, что читатель - исполнитель, не всегда понимающий твой замысел, да? В.П.: Нет. Я не композитор. Я поэт. Зовусь я Цветик. М.П.:Цветик, сегодняшняя практика такова, что, кроме творчества, существует «раскрутка». Почему ты противишься всем попыткам тебя «раскрутить»? В.П.: Раскрутка. Корень «крут». Тот же, что и в слове «крутой». Но, крутясь, человек превращается в кого-то другого. Вот оборотни - почему они оборотни? Потому что обернулись вокруг себя и превратились невесть в кого. Еще в «жмурках» раскручивают того, кто «водит», чтобы перестал ориентироваться... М.П.:Но мифы-то про тебя сочиняются! Какой из них тебе дорог и какой наиболее отвратителен? В.П.: Наиболее сладкий миф - что я не существую, что за меня стихи пишет группа мужчин, как предположила Екатерина Орлова в статье «В раю животных» в журнале «Октябрь». А что касается наиболее отвратительного мифа - в этом преуспел Владимир Новиков, напечатавший в «Новом мире» текст «Бедный Эрос»: «Невозможно у нее найти приличного четверостишия». Думаю, даже у Баркова можно найти. Значит, я первее Баркова? Между прочим, один из моих прадедов носил фамилию Барков. Может, отсюда всё пошло? М.П.: Миф о твоем несуществовании был спровоцирован разворотом стихов в газете «Сегодня», без имени и фотографии, а в послесловии Борис Кузьминский написал: «Может показаться, что женщина, сочинившая стихи, и есть то Небесное Животное, которое говорит нам в стихах «Я»... Не обольщайтесь, не тяните ладонь к фантому. Столкнувшись с ней в городе, вы не поймете, что это она». Не жалко тебе развеивать миф, публикуя фотографии Сулягина? В.П.: Так ведь миф и не развеется. Володя Сулягин гениально воплотил мою любимую формулу: «Лирика - фотография по памяти». Я смотрю на его снимки, как будто из своей глубокой старости. Женщина на этих снимках вполне мифична. Может быть, это и не я... Спросил же Артемий Троицкий у Володи: «Это модель или сама поэтесса?» Скажем так: это действующая модель поэтессы. М.П.: Вопрос о твоей личной жизни можно? Как ты оцениваешь в качестве читателей своих дочек - Наташу и Лизу? В.П.: Трепетно. Для меня было тяжким испытанием, когда девочки, едва научась грамоте, по складам начинали мои стихи читать. Вот это мое двустишие: Дочки её - точки над Ё - тут, помимо каламбурного смысла, есть и печальный. Им ставить в моей жизни точку. М.П.:А точка в стихах? Ну, после которой начинают с новой страницы? Можешь ты сказать, что у тебя уже есть свой «Exegi monumentum»? Для Пушкина ведь «Памятник» был и текстом, и суммой сделанного за какой-то отрезок жизни? В.П.: Нет у меня такого. У меня еще год в запасе. Я вообще поняла, что по Пушкину можно сверять часы. Он бегун, который рассчитывал дыхание идеально. М.П.: Как он написал: «В 30 лет порядочный человек женится. Я поступаю как порядочный человек»... В.П.: И я так поступила. Перебесилась до тридцати... Так что до «Памятника» у меня год. Но что делать после тридцати семи?!.. Кстати, знаешь, недавно я видела старого Пушкина. М.П.: Вроде того, которого Набоков описал в «Даре»? В.П.: Нет, другого. Дело было в метро. Вошел в вагон пьяный старик. Сел рядом: «Хочешь, почитаю стихи?» - «Хочу». И он начал мне читать «Полтаву» - хорошо поставленным голосом, выразительно. Проехали остановку, другую, третью - он все читает, читает... И вдруг замолчал. Я ему: «Еще!» - а он мне: «Иди на хер, дура! Все равно ты ничего не понимаешь, дерьмо цыплячье иерусалимское!» И заснул на моем плече.
|