«Наша инфантильная эпоха Чичибабина не принимала»
Интервью с Юрием Милославским
Интервью:
Лиля Панн
Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях
Харьков: Фолио, 1998.
|
|
|
Юрий Георгиевич, вы считаете Чичибабина большим поэтом? Я считаю, а точнее, знаю Бориса Чичибабина крупнейшим русским поэтом старшего поколения. И при этом еще надо учитывать, что в истории русской культуры место чичибабинское много шире «просто» поэтического. Борис Алексеевич Чичибабин есть проповедник определенных нравственных истин; допустимо сказать, что существует некое учение Чичибабина касательно постижения этих истин или, если угодно, того, что он понимал под ними, под истинами. Вот он и проповедовал или, опять-таки, пытался проповедовать это учение словом и жизнью. А проповедовал он добро. Для такой проповеди, как он полагал, все добрые средства хороши, и среди прочего «программные» стихотворения; стихотворения учительные, «педагогические». Поэтому его деятельность следует рассматривать именно в контексте этой миссии, им на себя принятой. Пожалуй, вернее даже так: в контексте Миссии (здесь ее следует писать с заглавной литеры), которая его, Чичибабина, в себя приняла. Но эти «программные» стихи он не относил к своим главным. В предельном упрощении ситуация по Чичибабину такова: когда мир вокруг в состоянии распада, уничтожения а он нынешние чудовищные события предчувствовал давно, еще в шестидесятые (у него было очень острое пророческое чутье) он считал возможным и даже необходимым для себя писать стихи буквально с пропагандистской целью: возбудить, даже вынудить добрые чувства у людей. Как Толстой свои поздние рассказы? Да, и при этом, как Толстой, он был до мозга костей эстет и тонкий пониматель русской литературы. Он сам задолго до всех бумов открыл для себя, а затем и для нас, мальчишек, Андрея Платонова. Он первый, до появления семиотики, до всех тартуских сборников, изложил совершенно профессионально, как настоящий филолог, почему невозможно воспроизвести на письме (то есть в художественной прозе) устную речь. Он получил совсем недурное образование, у него было блестящее чутье литературоведа, историка литературы. Это не так часто встречается даже среди талантливых писателей и поэтов. Он был человеком высокой книжной культуры. Имея безукоризненный литературный вкус, тем не менее он полагал, что следует писать иногда прямолинейно, «в лоб», чтобы люди усвоили некоторые фундаментальные истины, а уж потом им, подготовленным, откроются глубины духа. Будучи мастером изысканной литературной формы, как вы примиряете свои вкусы с простотой стихов Чичибабина? Мне ничего не приходится примирять. Вы, мне кажется, как и многие другие, Чичибабина не вполне понимаете. Чичибабин не простой поэт. Наша эпоха, эпоха злокачественных упрощений, не способствует его пониманию. Сам я благодаря Чичибабину просто прошел очень хорошую школу усвоения поэзии, скрупулезную, тщательную, ввинчивающуюся, язвительную. Другим повезло меньше. Так вот, Чичибабин один из наиболее изысканных наших поэтов. Он ориентируется на русскую поэзию XVIII века, но не на ту поэзию, с которой мы все более или менее хорошо знакомы: Державин или, скажем, Богданович, а самый сложный пласт русской поэзии, который и по сей день изучен недостаточно, это духовная мистическая поэзия, главными представителями которой были князь Ширинский-Шихматов, Семен Бобров, те самые пресловутые «архаисты». XIX XX века отучили нас от такой религиозной мистической поэзии, «прямо» призывающей к добру, обращающейся к Творцу. Я говорю только о поэтике, интертекстуальной связи Чичибабина с «архаистами», а не о его религиозно-философских взглядах, их формировании, совершенствовании об этом мне сказать нечего. Надеюсь, что будет опубликована его переписка с Г. Померанцем, откуда мы почерпнем немало. Но главное в «сердцестроительстве» происходит не на письме, не в разговорах даже, а на невербальном уровне. И только потом это все как-то итожится, не всегда адекватно, а, по правде говоря, всегда неадекватно. Потому-то все так неоднозначно, так трудно, так «чревоточиво», по словцу Леонтьева, у Чичибабина. На чисто литературном уровне дело обстоит куда удобоваримей. Сложности с правильным прочтением Чичибабина заключаются прежде всего в том, что мы ориентируемся на победившее литературное течение, условно говоря, карамзинское. Вся русская поэзия до определенного времени развивалась по двум направлениям, но нам, потомкам, досталась только победившая часть. А та, не имевшая продолжения ветвь, для нас герметически закрыта. В прозе же победила гоголевская линия после развилки: Пушкин Гоголь. В русской прозе один остался продолжатель Пушкина это Даниил Хармс. У него получилась отчетливая, так называемая «римская проза», автологическая, что ли... ...которую вы, после многолетнего служения «гоголевской линии», попытались воскресить в повести «Лифт». На мой взгляд небезуспешно. А Чичибабин, оказывается, воскрешал русскую поэзию XVIII века! Это ключ к пониманию многих его стихов. Один из ключей. Я все боюсь, чтобы мы не уплощили, не запримитивировали с вами поэзию и жизнь Бориса Чичибабина. Один из сыновей Толстого сказал об отце: «Его надо было всегда понимать как-то очень сложно». Это в полной мере относится к предмету нашей беседы. Как поэт он привлек вас этой своей связью с утерянной традицией? Не знаю. Я принял его сразу: я понял, что это мое, и до сих пор это так. Не потому ли, что вас связывает ваш любимый Харьков... Нас ничто не связало бы, если бы я его не принял как поэта. Но все-таки он и человек был весьма незаурядный. Знаете, в то время я был вполне крутой молодой человек, и никакие хорошие слова на меня не подействовали бы, если бы они не были произнесены великим русским поэтом. Я был равнодушен к его проповеди, и на свою дорогу я вышел не по его указаниям. Вся наша связь возникла только потому, что я преклонялся перед его даром, восхищался изысканностью и высотой его поэзии. Моя внутренняя религиозная философия и, условно выражаясь, ее методы состыковки с земной жизнью, с повседневностью иные, «внечичибабинские». А в те годы меня и вовсе ничего, кроме стихов, не занимало. Конечно, никак не отделить воздействие на меня Чичибабина-человека от Чичибабина-поэта. И рад бы, да не могу. Но величие его лучших стихов было для меня несомненным. Сама виртуозность его поэтической техники, сама его лексика, она по степени проработанности «бенвенуточеллиниевская». Юрий Георгиевич, скорее пример! Да хотя бы широко известная «Махорка» 46-го года. Тут я должен оговориться, что у Чичибабина была чудовищная манера, как у всех людей такого типа, для которых каждое слово вечно живое, свои стихи переделывать или как-то сохранять с ними контакт. Вот в этой строке о лагере «А здесь, среди чахоточного быта, где холод лют, а хижины мокры...» раньше стояло: «где номера зловонны и мокры». Уподобление тюремных камер гостиничным номерам это замечательно тонко. Так что сам я читаю стихи в оригинале. И вам советую. Но начнем с начала. Существование в табаке «мохнатого дьявола» это отсылка к допетровскому взгляду на курение, считавшееся жестоким грехом. У кого дым из пасти? У дьявола.
Я знал давно, задумчивый и зоркий, что неспроста, простужен и сердит, и в корешках, и в листиках махорки мохнатый дьявол жмется и сидит.
Это аллегория искушений. Дальше намек усиливается в парадоксальным контексте: «Все искушенья жизни позабытой для нас остались в пригоршне махры». А потом самое главное:
Один из тех, что «ну давай покурим», сболтнет, печаль надеждой осквернив, что у ворот задумавшихся тюрем нам остаются рады и верны.
Это ведь тончайшее поэтическое мыслечувство печаль надеждой осквернив. С другой стороны, что уничтожает надежду, всю триаду: веру, надежду, любовь? Дьявольские искушения. Но тогда получается, что он поддался-таки искушению, раз надежда потеряла для него святость. Ему дороже его душа, какая она есть, заблудшая, но тем не менее не униженная заимствованной надеждой. «Дымись дотла, душа моя, махорка, мой дорогой и ядовитый друг». От души один дым остался. А вам по душе такой вот пафос: «И все-таки я был поэтом, и все-таки я есть поэт»? То одический пафос. Кроме Чичибабина, в русской поэзии нового времени такое вы найдете только еще у одного поэта: у Бенедикта Лифшица. Мощной фактурой он ему очень сродни. Недаром Бенедикт Лифшиц остался за пределами всех этих поэтических раскладок и известен прежде всего своими мемуарами и переводами. А он был один из лучших русских поэтов, просто он тоже принадлежал к проигравшему направлению в поэзии. Но, я думаю, пройдут какие-то недолгие века, года, и если мы сохранимся как культурная единица, то ситуация будет пересмотрена. Вы говорите не только об историческом признании? Поэзия не нуждается в историческом признании. Поэзия это... В нашей молодости мы любили говорить: «Поэзия это хлеб, а не пряник». Пожив порядочно на свете, я теперь полагаю, что и поэзия суета сует, сыт ты ею не будешь и душу поэзией не спасешь, но в пределах литературы идею «хлеба, а не пряника» я по-прежнему поддерживаю. Чичибабин это хлеб поэзии. И все-таки надо честно признать, что «хлеб» у Чичибабина иногда, особенно в стихах позднего периода, бывал пресноват или даже сладковат. Все эти бесконечные стихи о писателях, литературе мало имеют отношения к поэзии. Судьба Чичибабина-поэта трагична. Будучи поэтом «допушкинского» направления, человеком он был гоголевского склада. Многие его поздние стихотворения это своего рода второй том «Мертвых душ». Только Гоголь сжег свой второй том «Мертвых душ», а Чичибабин нет. Но и первый том своих «Мертвых душ» он написал: стихи до середины семидесятых, в них подлинное величие поэта. Потом он, как и Гоголь, счел, что своим твочеством объективно он служит злу, а не добру... Например, этой гениальной фразой из «Махорки» «печаль надеждой осквернив», да? Пожалуй, нечто в этом роде. Что было предметом нашего главного спора? Он мне говорил: «Юрка, ты своей поэзией служишь злу». Хотя он и хвалил мои стихи. Я тогда даже и не понимал многого. Он пытался творить белую литературу, то есть литературу, служащую добру, а это, по-моему, неразрешимая задача. Это вопрос вопросов, задача задач, она еще не была никем решена, никогда. Художественная литература не служит добру в том смысле, как это понимается в православном христианстве. Эта-то проблема была и остается Страшным Судом русского писателя-христианина. Знаете, в одном из последних интервью, в «ЛГ», Чичибабин заявил (я передаю только мысль), что в том хаосе, в который погрузилась Россия, его вера в Бога не выжила. Мне трудно об этом судить, но Борис Алексеевич был, как мне кажется, в состоянии постоянных мук искания Бога. Бог как бы «ускользал» от него. «...И от меня отпрянул Бог», обратили вы внимание на эти слова? Еще бы, там дальше: «и раздавил меня, как моль, чтоб я взывать к нему не мог». Странные слова о Боге... Это стихотворение «И вижу зло, и слышу плач» в числе тех, что произвели на меня сильнейшее впечатление в «Колоколе». От неприятия мерзости жизни он впадал в маловерие. Сначала был пантеистом «по-интеллигентски», а потом, думаю, все-таки пришел к вере в личного Бога. Свое «маловерие» он пытался лечить писанием программных стихотворений. И мне кажется, что главная задача, которую сам задал себе Чичибабин, служить литературой добру, и была источником его трагедии. Эта задача часто заводила его в тупик. Ведь Гоголь отказался от литературы вообще, а Чичибабин нет. Постойте, тогда это мне объясняет его жуткое чувство греховности, которое прямо-таки переполняет его стихи. Я читаю и не понимаю, чем же он грешнее всех прочих? Воевал, отсидел пять лет, честно жил и все-таки видел себя последним грешником. Да, несомненно, острое чувство греховности, чувство какой-то недоброты самого хода жизни, какой волей-неволей живешь, да еще и пишешь о ней, его часто снедало. Он был нелегким человеком, «семипятничным»: у него было семь пятниц на неделе. Знаете, почему? Потому что только зло может быть последовательным, добро вообще по своей природе вещь очень непоследовательная. Зло действует всегда в одном направлении: мне хорошо то, что другим плохо, а объект добра каждый раз другой. Творить зло легко: оно всегда перед тобой. Добро от тебя убегает. Я углубляюсь в это потому, что для Чичибабина тема творения добра была очень важной, она его преследовала, как муки совести, и нас он буквально ею «доставал». Он «доставал» и Бога, смотрите:
Не созерцатель, не злодей, не нехристь все же, я не могу любить людей, прости мне, Боже.
Какие пронзительные и совершенно бесхитростные слова как вздох, как всхлип. Это то, мне кажется, о чем Фет говорил: «сказаться душой без слова». Это мало у кого получается. Знаете, что я заметила из его отношений с проблемой добра и зла? Даже природе он предъявлял претензии по части недоброты! Стихотворение «Весна одно, а оттепель иное» это прямо-таки гневная отповедь плохой погоде! Тут у него и «мордастые морозы», и «жалкий дождь клубится сатаной». Как щемяще простодушен он в таком презрении! и в таком умилении от красоты и доброты природы (красота природы у него всегда добрая): «...помоги нам выжить, святый снеже, падай, белый, падай, золотой». Меня просто не отпускает этот финал его совершенно дивной «Элегии февральского снега». «Простодушие» его все из того же XVIII века. Чем ему так близок был XVIII век? Это было бессознательное влечение или сознательная установка? Вы говорили об этом? Что вы, конечно, нет. Это мои литературоведческие выкладки «апостериори». Да и вообще это был бы дурной тон. Поэт с поэтом о таких вещах между собой не говорят. Критик он может что-нибудь подобное поэту сказать, а поэт его более или менее благосклонно выслушает. А потом скажет: «Пойдем лучше выпьем. У тебя трояк есть?». Вот так будет правильно. Но, конечно, у Чичибабина была строгая и четкая эстетическая концепция, частично высказанная, частично нет. Рабочая эстетическая концепция. Он был традиционалист в лучшем смысле этого слова. Он настаивал на усложненности и изысканности поэтической техники. Поэтому никакие верлибры, никакие свободные стихи он не признавал. Он видел в этом облегчение задачи. Он ценил тех поэтов, в которых, как четко сформулировал литературовед Борис Эйхенбаум, «мы видим отсутствие этих раздражающих попыток вырваться из будто бы сковывающих свободу цепей искусства, попыток, которые обнаруживают только недостаточную полноту обладания». Я по-прежнему убежден, вместе с покойным Чичибабиным, что все эти попытки написать как бы повольнее, попроще происходят всего-навсего от недостатка поэтических средств. Талант есть, но он недостаточен, чтобы сам себя отковать, заковать в форму, которая и есть искусство. Искусство это свод правил, свод заповедей. И попытки из них ускользнуть, сославшись на какое-то новое искусство, всегда подозрительны. Чичибабин категорически отрицал «размазню» в поэзии, бросовый выход неотработанного текста, который сегодня называется современной литературой. Я вместе с ним категорически настаиваю, что все должно быть обязательно красиво, обязательно хорошо написано, обязательно хитро закручено, обязательно страшно изысканно. В поэзии ничего не существует, кроме такого вот «суггестивного драйва», который тем и прекрасен, что облекается, к примеру, в сонет из 14 строчек. 15 уже не сонет. Или сонет с «кодой». Его «Сонеты к любимой» чистая классика. Какой поэзией он воспитывал ваш вкус? Мы называли ее, имея в виду форму, «жесткой». Это Тютчев, Хлебников, Мандельштам, Заболоцкий, особенно Цветаева. Для нас была важна четкость, такая мраморность литературная, хрустальность и кристальность. И Чичибабин нас этому учил но в контексте творения добра. Как в те годы Чичибабин и его ученики относились к Бродскому? В те годы шестидесятые ранний Бродский на нас никакого влияния не оказывал, мы его знали мало, а то, что знали, не производило на нас сильного впечатления. Для меня Бродский начался с оды «На смерть Жукова». Не исключено, что и для Бориса. Еще бы, это ведь перекличка со «Снигирем» Державина. Значит, и к Бродскому вы пришли через XVIII век! Вот что особенно важно: Чичибабин поэт для взрослых. «И вижу зло, и слышу плач», «Больная черепаха ползучая эпоха», «Не вижу, не слышу и знать не хочу» и многие другие его лучшие стихи это стихи для взрослых. Поэзия в России спустилась постепенно до уровня юношей, но поэзия вообще предназначена для взрослых, хотя сам поэт может быть молодым человеком. Вот почему наша инфантильная эпоха Чичибабина не понимала. Особая тема его успех в последние годы. Впрочем, это не Чичибабина-поэта успех, а успех легенды о нем, его «пристроили к делу». До сравнительно недавнего времени мне, например, Чичибабин был доступен только в виде легенды. Легенды о поэте-бухгалтере, проработавшем в трамвайном управлении 25 лет, авторе «Красных помидоров», поэте-диссиденте. Он категорически отрицал свое диссидентство. Он и на свою тюремную эпопею никогда особенно не ссылался. Он считал себя просто попавшим под колеса времени? Ну, и это не так просто. Чичибабин был вольнодумец. И в те времена неизбежно был засвечен через какую то студенческую стенгазету, стихи какие-то, высказывания. После войны посадили довольно много «болтающих» студентов, им давали лет по 5. В Иерусалиме я встретил человека, который с ним вместе сидел. Тогда московский студент-математик, ныне священник, отец Илья. Он мне рассказывал о веселом, красивом, высоком, золотоволосом молодом человеке, который пел песни и читал стихи. Вообще его тюремная история довольно романтична, потому что в тюрьме Борис Алексеевич влюбился в молодую начальницу спецчасти, ответившую ему взаимностью. И она стала его первой женой. Они прожили вместе лет пятнадцать. Так это она героиня стихов 67-го года, привлекших мое внимание замечательными строками: «Кто сочинил, что можно быть вдвоем, лишившись тайн...». И тот же мотив в другом стихотворении: «Не брат с сестрой, не с другом друг, без волшебства, без чуда живем с тобой, как все вокруг...». Прощальные стихи... Сейчас больше известно о его второй жене, о их необыкновенной любви, гармоничной жизни. Это Лиля, поэт Лилия Семеновна Карась. Он встречал ее еще на занятиях в литературной студии. Человек высшей пробы доброты и благородства. В недавнем письме ко мне она замечает: «А главное Борис открыл сам: бессуетное служение вечности, Богу, а я только помогала, так тоже было задумано свыше, так как видела рядом с собой ни на кого в мире не похожего человека. Он был одновременно и святым, и грешником, но какая сила духа, какая могучая боль, страсть, и самое главное, любовь к Слову, которое было вначале». Он, конечно, восторженно принял перестройку? Разумеется. Но думаю, что он очень страдал в последние годы от того, что, глядя на воровской мир наверху, массовое проституирование вокруг, не решался сказать об этом прямо, как когда-то в стихах:
Не верю в то, что руссы любили и дерзали, одни врали и трусы живут в моей державе...
Или в стихотворении «Памяти Твардовского»:
И если жив еще народ, то почему его не слышно и почему во лжи облыжной молчит, дерьма набравши в рот?
Наши отношения нельзя было назвать дружбой. Это была любовная драма со всеми перипетиями: с разрывами, с ревностями, с припадками ненависти, изменами, взаимным раздражением, с ссорами, с примирениями, со слезами. Наши отношения самого высокого, нестерпимого душевного накала, но я считал своим долгом подрубить тот сук, на котором он сидел. Я ведь был мальчишка, а он был взрослый человек. Это была трагедия. Вы успели встретиться? Через семнадцать лет. Один раз.
|
|