Залог успеха любого скандала, как знает всякий профессионал этого нелегкого и нервного дела, в его продуманности. Необходимо не просто понимать, где, когда и с кем именно предаться этому сладостному, хотя и изнурительному занятию, но и тщательно подготовить почву чтобы уже заранее у предполагаемых участников и зрителей началась некоторая внутренняя дрожь и покалывание в кончиках пальцев, чтобы атмосфера сгущалась и электризовалась, чтобы, наконец, «лицо его страшно побледнело, он затрепетал как в лихорадке, глаза его засверкали чудным огнем» и грянуло! Предмет обязывает читательские ожидания к моменту выхода книги Олега Проскурина были подогреты до нужного градуса. В 42-м номере «НЛО», посвященном памяти В. Э. Вацуро, Проскурин опубликовал статью «Две модели литературной эволюции: Ю. Н. Тынянов и В. Э. Вацуро», где изложил свое понимание перспектив развития нашей науки. В следующем, 43-м номере того же издания появилась статья «Бедная певица. Литературные подтексты арзамасской речи С. С. Уварова», вошедшая в разбираемую нами книгу. Параллельно в газете «Книжное обозрение» печатается отрывок из последней главы «Скандалов» анализ взаимоотношений Ф. В. Булгарина, III отделения и «Литературной газеты» Дельвига, Сомова и Пушкина. И наконец, в издательстве О.Г.И. выходит в свет долгожданная книга. Автор позаботился и о будущих рецензентах в предисловии сам рассказал о «языке и стиле» своего исследования и обстоятельствах его появления на свет, не утаив и главного собственных методологических установок. Однако когда имеешь дело с импровизатором-профессионалом, следует держать ухо востро. И действительно, Проскурин превосходно владеет еще одним необходимым для опытного скандалиста качеством умением изящно менять позиции по ходу пьесы, ставя тем самым в тупик зазевавшихся партнеров. Вот, например, в статье о двух моделях литературной эволюции он только что убедил читателей в том, что тыняновская концепция борьбы архаистов и новаторов безнадежно устарела и следует отказаться от нее в пользу эволюционной модели Вацуро (не обошлось, как положено в скандале, и без подстановок с легко прочитывающимся идеологическим подтекстом: чтобы доказать, что эволюционная модель в меньшей степени «модель», т. е. насилие над материалом, чем революционная, пришлось прибегнуть к прямым политическим аналогиям). И тут же в своей новой книге Проскурин не только успешно уточняет и расширяет наши представления о борьбе карамзинистов и шишковистов, но и сам ключевой концепт ее понятие литературного скандала возводит к Тынянову (ср. приводимую им цитату из статьи «Архаисты и Пушкин»: «Литературные скандалы закономерно сопровождают литературные революции» НЛО, #42, с. 67). Но все эти перестановки не более чем «шуточки», по сравнению с методологическими играми, учиненными автором в предисловии к «Скандалам». Здесь он поставил перед собой нелегкую задачу обосновать свою установку на литературоцентризм, а затем согласовать ее с интересом к тому, как литература связана с другими социокультурными практиками. Знал, знал Проскурин, что окажется меж двух немирных станов, и все-таки пренебрег объяснением по старинному и верному образцу «Что за дело им? Хочу!»... В Америке литературоцентризм является прерогативой «новой критики» давно не новой, но весьма авторитетной, и с ней Проскурин размежеваться успел, но у нас тем временем входит в моду академический ревизионизм, ну а с ним «накладно вздорить» пишут мало, а судят строго. С другой стороны, за последние годы (параллельно с развитием американского «нового историзма») и в нашей науке произошел отчетливый концептуальный сдвиг литература стала рассматриваться как часть культурной системы, имманентный анализ текста уступил место исследованию механизмов взаимодействия текста и контекста. Очевидно, что автор «Скандалов» ближе к этой тенденции, чем к предыдущей, но с ней сойтись ему не позволяет вопрос об исключительном статусе литературы. Чтобы обосновать свой «узкий путь», Проскурин объявил, что занимается сферой «литературного быта», и задумал укрепить свои позиции, воззвав к авторитету предшественников. И тут он последовал тактике, предложенной Шкловским в эпоху нападок на формалистов, повел себя, как лисица, которая сворачивает резко вбок, а собака продолжает нестись прямо. Помянув положивших начало изучению «литературного быта» поздних формалистов и, разумеется, Эйхенбаума, автор перешел разом к работам Лотмана о «поэтике бытового поведения» и книгам У. М. Тодда «Литература и общество в эпоху Пушкина» (1986) и В. Э. Вацуро «С.Д.П.: Из истории литературного быта пушкинской поры» (1989). Но здесь как не задуматься о том, что в основе этих работ (за исключением, может быть, книги Вацуро) лежит уже в значительной степени иное, постструктуралистское представление о литературном быте, подразумевающее равноправное бытование литературы в ряду прочих социокультурных практик. Можно напомнить и о том, что этот подход развивался в нескольких биографических работах, вышедших в 1980-е годы, где решалась мучившая еще формалистов проблема соотнесения биографии, литературы и социокультурного контекста. И хотя образцовые для своего жанра жизнеописания были в основном посвящены авторам XX века, их методологическое значение не ограничивается хронологическими рамками исследуемого периода. Решимся предположить, что нежелание автора «Скандалов» говорить об эволюции этой традиции вызвано его отчаянным и благородным стремлением сохранить свой взгляд на культурную систему сконцентрированный преимущественно на ее литературно-эстетическом субстрате. Между тем в биографиях XX века слишком хорошо видно, где и как «кончается искусство»... С другой стороны, тенденция рассматривать литературу в историческом контексте, захватившая в последние годы и специалистов по XVIII и XIX векам, связана с той же самой восходящей к позднему формализму традицией, к которой так изощренно избирательно апеллирует Проскурин. Но здесь автор прибегает к последнему аргументу и, чтобы убедить читателя в страшной опасности, грозящей изучению литературы per se, рисует душераздирающую картину: «Главной задачей изучения словесности сейчас считается “демистификация” литературы, лишение ее „привилегированного» места в ряду “социальных практик”. Господствующие на Западе левые теоретические школы (разновидности мутировавшего марксизма) учат, что литература (в особенности так называемая “классическая”, “каноническая” литература) это форма утверждения правящим классом (=полом, расой) своей социально-экономической и культурной гегемонии. <...> Пафос современных литературоведческих исследований пафос разложения литературы, редукции ее до социальных, идеологических, экономических механизмов эксплуатации и сопротивления. Многие либеральные постсоветские исследователи по сути методологически смыкаются с неомарксизмом: “так называемая” классическая русская литература рассматривается ими почти исключительно как арена борьбы репрессируемых буржуазно-рыночных тенденций с патримониальной цивилизацией» (Скандалы, с. 14). Как-то тянет оглянуться. Но, сделав это, обнаруживаешь, что не так уж много, по крайней мере в обозримом географическом пространстве нашей науки защитников буржуазно-рыночных тенденций и борцов с патримониальной цивилизацией все больше поборников духовности, вполне согласных смириться с литературоцентризмом при условии, что в центре литературы будут стоять священные тексты. Не методологический пуризм заставляет нас оспаривать научные принципы Проскурина, а искренний интерес к хорошему ученому. Беда в том, что именно эти принципы и определили те немногочисленные просчеты, в которых можно упрекнуть «Скандалы». Прежде всего это касается сферы взаимодействия литературы и идеологии. Частные литературные полемики, которые с таким изяществом и любовью реконструирует Проскурин, начинают трещать и шататься, когда он пытается связать их с крупными идеологическими «разборками». Приведем несколько наиболее характерных примеров. Описание полемики, которая развернулась между «Вестником Европы» и «Другом юношества» после смерти в 1810 году «русского Юнга» С. С. Боброва, вокруг того места, которое покойнику предстояло занять на русском Парнасе, захватывает и веселит душу читателя. Предположение о том, что разбиравшие в это время архив М. Н. Муравьева Карамзин, Батюшков и Жуковский могли найти в нем написанный Бобровым за пять лет до того антикарамзинистский памфлет «Происшествие в царстве теней», что и послужило главным поводом для полемики над свежей могилой, превосходно. Однако автор на этом не останавливается и утверждает, что в подтексте всего происходящего лежала отнюдь не литературная, а политическая коллизия. Известно, что в это время полубезумный куратор Московского университета князь П. И. Голенищев-Кутузов сочинил донос на Карамзина, где утверждал, что тот «явно проповедует безбожие и безначалие» и при этом целит в «первые Консулы». Проскурин видит в этом доносе происки давних недругов Карамзина масонов, выступавших против соблазнительных сочинений автора «Острова Борнгольм» еще в царствование Павла I, а теперь решивших помешать укреплению позиций Карамзина при дворе. Сведения о доносе, как считает Проскурин, быстро достигли Москвы, и молодые сторонники Карамзина смело бросились на защиту своего кумира кампания против Боброва (поэтического и идеологического противника Карамзина) становится частью общего прокарамзинистского выступления, заостренного эпиграммами на Голенищева-Кутузова. Но здесь у пристрастного читателя, уставшего за последние годы от конспирологических теорий, появляются легкие сомнения. Какие именно масоны планируют интригу против Карамзина, в чьих интересах проводится эта интрига, как соотносится она с современным статусом Карамзина и политическими «раскладами», наконец, можно ли было серьезно рассчитывать на то, что литературные эпиграммы станут весомым аргументом в политической борьбе? Нет ответа. Те же сомнения возникают при чтении главы об арзамасской речи Уварова. К исследованию интертекстуального поля этой речи мало что можно добавить (разве что намек на руссоизм Седого дедаШишкова, который носил своих отпрысков «в воспитательный дом Глазунова»). Даже мысль о том, что осмеяние Шишкова в уваровской речи было вызвано желанием оказать «моральную поддержку» Карамзину, который в это время собирается ехать в Петербург хлопотать о печатании «Истории государства Российского», вполне обоснована. Но вот утверждение, что в 1815 году главным недругом Карамзина в Петербурге, способным помешать его планам, был Шишков, несколько странно. Даже если оставить в стороне все тонкости личных отношений Карамзина с Александром, известно, что основным препятствием был не давно потерявший всякое влияние на императора Шишков, а всесильный Аракчеев (напомним, кстати, что именно ему в 1816 году неутомимый Голенищев-Кутузов готовился слать очередной донос на Карамзина). Пренебрежение во имя литературы идеологическими и политическими механизмами особенно чувствуется в главе IX «Незадачливый наследник (Как Александр Пушкин помог Михаилу Дмитриеву написать донос в стихах и что из этого вышло)». Непосредственный контекст ее полемика между «Москвитяниным» и «Отечественными записками». В 1842 году в «Москвитянине» печатается послание М. А. Дмитриева «К безыменному критику», где легко узнаваемый адресат, В. Г. Белинский, объявляется хулителем славного российского прошлого, невежей или хуже того анархистом. Проскурин утверждает, что текст Дмитриева был отнюдь не «зарифмованной кляузой апологета правительственной реакции на гонимого прогрессивного автора», но вызовом «правительству и его культурной политике» (с. 310), поскольку Белинский, как и некогда Полевой, был не более чем орудием в руках Бенкендорфа. Шеф III отделения и по совместительству глава «немецкой партии» считал главным врагом престола (интересы которого, разумеется, отождествлялись им с интересами «немецкой» партии) «русское» и «аристократическое» направление мысли. Для борьбы с ним наиболее удобным средством оказывалась полупрогрессивная журналистика, выражавшая интересы «среднего класса» и, в отличие от «Северной Пчелы», политически как бы не ангажированная или, иначе говоря, напрямую с III Отделением не связанная. Таким образом, для травли уваровского «Москвитянина» Бенкендорф прибегает к помощи «неистового Виссариона». Предложенная схема была бы замечательно остроумна и вполне убедительна, если бы автор не задумал и здесь показать, как литература определяет реальность. Во-первых, автор предполагает, что Дмитриев, объявляя врага «русской славы» тайным революционером, сознательно шел по стопам Пушкина. Прецедентом для него послужила пушкинская заметка в «Литературной Газете» 1830 года, где врагам «литературной аристократии» Полевому, Булгарину и Гречу напоминалось о том, как демократические эпиграммы XVII века подготовили Французскую революцию. Цель заметки, которая заканчивалась знаменитой фразой «Avis au lecteur», была довольно очевидной скомпрометировать своих оппонентов в глазах власти и публики. Прямого успеха Пушкин не достиг: «Литературная Газета» осталась под значительно большим подозрением властей, чем ее противники. Напрашивается вопрос: если Дмитриев знал о прецеденте, то он не мог не знать и о его неудачном исходе зачем же настаивать на его повторении? Еще больше поводов для сомнений вызывает реконструкция политического контекста. Трудно согласиться с тем, что Булгарину приписывается роль некоего серого кардинала при Николае I, а его доносам в III Отделение непосредственное влияние на российскую политику. Очевидно, что читатель, а главное, заказчик доноса влияют на его составителя ничуть не меньше, а может быть и гораздо больше, чем составитель на читателя. Иначе говоря, булгаринские доносы в той же степени продукт политики и идеологии николаевской эпохи, что и ее источник. Непонятно, почему существование «русской партии» автором решительно отвергается как выдумка III отделения, а «немецкая партия» конструкт не в меньшей степени, чем «русская», так же однозначно принимается. Не слишком убедительно выглядит и тезис о полной идентичности интересов III отделения и «немецкой партии». Как, наконец, могло III отделение и пресловутая «немецкая партия» успешно бороться с «поощряемой министром просвещения “народностью”» (с. 337), когда сам Николай сделал народность неотъемлемой составляющей своего властного сценария? И так далее. Установка на «литературность» определила и стиль работы Проскурина. Перед нами цикл новелл, составляющих, как утверждает сам автор, единое смысловое пространство. Сюжеты, лежащие в основе каждой из глав, описываются на фоне общего контекста (прием, конечно, очень «вацуровский» с помощью «микросюжета» суметь показать в новом свете «макроисторию»). Однако здесь есть и известная опасность если принципиальной новизны в описании контекста нет, а само это описание при всей живости и яркости чересчур подробно, то общей пропедевтической ценности книга, разумеется, не потеряет, но специалист будет торопливо пробегать общие места, стремясь скорее добраться до настоящих находок. А таких находок в «Скандалах» немало назовем лишь некоторые из них. В главе «У истоков мифа о новом слоге» разбирается характерный способ ведения литературной полемики подмена идеологии противника внешне похожей, но, по сути, совершенно иной системой. Проскурин показывает, как в «Рассуждении о старом и новом слоге» Шишков для демонстрации абсурдности нового слога выбирает примеры отнюдь не из Карамзина, но из литератора-дилетанта Обрезкова, автора книги «Утехи меланхолии». Частный характер находки не помешал ей стать поводом для существенного уточнения общего контекста полемики о старом и новом слоге. Вторая глава «Скандалов» кладет конец спорам о времени вступления К. Н. Батюшкова в Вольное общество любителей словесности, наук и искусств. Мы узнаем, как в 1805 году Батюшкову не удалось стать членом Вольного Общества главным образом по вине А. Х. Востокова, не удовлетворенного «Подражанием», которое начинающий поэт представил на суд Вольного общества. Заодно определяется и источник батюшковского текста: оказалось, что Батюшков подражал не Буало и не В. Л. Пушкину, как было принято считать раньше, а Вольтеру. Окончательно установлена дата вступления Батюшкова в общество 8 февраля 1812 года. Очень хороши очерки об А. Е. Измайлове о той роли, которую он сыграл в полемиках о старом и новом слоге, о его литературных сказках и их влиянии на арзамасский стиль, о судьбе «Благонамеренного» и т. д. Наконец, совершенно покоряет исследование полемики об элегии и оде между Пушкиным и Кюхельбекером. В «Скандалах» показано, как в рассуждении «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» Кюхельбекер завуалированно откликнулся на выход первых глав «Евгения Онегина», порекомендовав поэту больше и внимательнее читать Ширинского-Шихматова. Пушкин не остался в долгу и в XXXI строфе 4-й главы «посмеялся и над элегией, и над критиком элегии», то есть Кюхельбекером. Разумеется, в основе интертекстуальной игры обнаружились эротические подтексты французская либертинская фразеология, русские эротические песни и непристойные элегии Языкова. Как тут не сказать о нашем авторе, что едва дело доходит до этого предмета, «его перо любовью дышит»... Дочитав книгу Проскурина, чувствуешь себя слегка возбужденно как и полагается после удачного скандала. Руки дрожат, в голове мелькают запоздалые реплики, но главное хочется понять, в чем же «сухой остаток» всего сказанного и несказанного. Не попытаться ли подытожить? Перед нами сборник ярких очерков блестящего профессионала, посвященных в основном тем сюжетам, которые Олег Проскурин изучил едва ли не лучше всех ныне живущих исследователей. Разумеется, гамма реакций, вызванных разными страницами «Скандалов», будет колебаться от восторга к возмущению и обратно, но нельзя сказать, чтобы нас об этом не предупредили. Avis au lecteur!
|