В пространстве тысячелетия
Леонид Латынин отвечает на вопросы Дмитрия Бавильского

Интервью:
Дмитрий Бавильский
Топос, 28.05.2008
        Часть первая. Стихи

        — Тема отклонения от общепринятой грамматики задается уже в названии книги «Черты и резы», для чего это было нужно и как это следует расшифровывать?
        — А в чем отклонение? «Черты и резы» — это идиома. Наши предки в дохристианский период русской истории использовали некую разновидность рунического письма в виде «черт и резов». Подтверждает этот факт и трактат «О письменах» болгарина монаха Храбра, времен Кирилла и Мефодия: «Прежде словене не имаху письмен, но чертами и урезами читаху и гадаху»... О том же свидетельствует и археология.
        В книге академика Рыбакова «Язычество древней Руси» есть глава, которая называется «Календарные «черты и резы».
        Ученый, исследуя эти — черты и резы, которыми покрыты сосуды, раскопанные на территории Киевской Руси и датированные вторым— четвертым веками, приходит к выводу, что эти знаки носят либо календарный характер, либо связаны с магическим ритуалом, жертвенными обрядами, гаданиями и аграрной магией. А вся жизнь наших языческих предков была пронизана магией. Рыбаков употребляет, конечно, уже устоявшееся для славянской праписьменности определение как метафору. Но и черноризец Храбр говорит об использовании «черт и резов» не только для письма, но и для гадания.
        И, наконец, черты и резы — это личные клейма и знаки бортников, которые они оставляли на стволе деревьев, например, березы, помечая границы своей частной собственности. Можно считать, что эти знаки — в известной степени предшественники берестяных грамот.
        В общем, есть устойчивое словосочетание, которое являет собой вместилище множества смыслов.
        Не надо путать старославянское «чЕрты» с современным словом чертЫ. Слово чЕрты имеет следующий синонимический ряд (не имея единственного числа): резы на дереве, клинопись, бортнический знак, клеймо, тайнопись, криптография (от греческих слов kryptos — тайный и grapho — пишу). Над магическими календарными знаками, украшавшими сосуды — чары (очаровывать), занимались колдовством и гаданием чародеи и чародейки.
        Слово черта имеет совсем другой синонимический ряд — линия, межа, граница и проводилась она, в допергаментный и добумажный период, прежде всего, по земле, деля поле одно от другого.
        Смысл названия моей книги, разумеется, раскрывается в пределах первого синонимического ряда.
        — Отклонение — в необычности, занозистости звучания, мгновенно окликающегося внутренним дискомфортом: легких путей вы не ищите. Скажем, я никогда бы не назвал свою книжку таким образом, а вы уже с названия начинаете проблематизировать общение с читателем (я привык, что читателю нужно помогать)...
        — Вы знаете, для меня литература — не супермаркет, в который может зайти каждый, дверь открыта, и все — на полках, ценники — в копейках, а скорее — высокая опера, куда не только нужно купить дорогой билет, но и быть меломаном — иначе зачем билет покупать. Или вход в пещеру, который недоступен, если не знать пароля: « Сим— сим, открой дверь».
        В изданной переписке Парщикова и Курицына (Алексей Парщиков, Вячеслав Курицын. Переписка. Москва: Ad Marginem. 1998) Алексей воспроизводит мою притчу об искусстве для первого ряда 1.
        Поскольку версия Парщикова пропущена через его стилистику и сознание, воспроизведу свой вариант. В 1995 году Португалия принимала очередной конгресс членов World Organization for Poets. Акция проводилась европарламентом, посему прием был пышным. Одним из угощений, которым нас потчевали, был жутко модерновый французский балет, руководителем была обозначена Olga Roriz.
        Это проходило в бывшем тронном зале королевского дворца. Небольшая площадка, где некогда стоял трон, и была местом, где танцевали артисты, и перед ними стояли в четыре ряда десятка полтора стульев. В первый ряд сели тогдашний президент Мариу Суареш, лауреат нобелевской премии Воле Шоинка, премьер и, кажется, испанский поэт. Я сел сбоку, боясь помешать сидящим за мной видеть происходящее на сцене. Практически весь танец происходил на полу. И севшие в прочие три ряда мало что видели. Вечером на приеме я сказал Ольге, — увы, даже из второго ряда в Вашем спектакле трудно что-то увидеть. И она мне ответила, не без улыбки, что ее искусство для первого ряда.
        В мою задачу не входит помощь читателю. Мой диалог возможен только с теми, кто знает пароль и язык, на котором я говорю, и, разумеется, контекст культуры этого языка. К счастью, круг моих собеседников и читателей пусть и не столь широк, несмотря на европейские переводы, но весьма для меня содержателен. Впрочем, мне хватило бы Жоржа Нива и Евгения Витковского.
        Возможно, продаваться в супермаркете литературы не так уж плохо, рекламщики шустрят, продавцы суетятся. Но так уж получилось, что перефразируя Декарта, находясь в разных культурных измерениях, мы не подозреваем о существовании друг друга.
        — А что тогда входит в вашу задачу?
        — Ну и вопросище, Дима, круче его только о смысле жизни. Но попробую пройти пару метров по дороге на этот Эверест.
        Прежде всего — прожить здешний кусок жизни достойно, не мучая близких этой утопией.
        . Что касается поэзии, она всего лишь тень во времени, которая естественным образом повторяет форму нашего сумеречного сознания.
        — Давайте сузим глобальность вопроса — какие задачи перед собой вы ставили в этой конкретной книге?
        — Уже легче, хотя ответить сложнее. Однако попробую.
        Задача, то есть рукотворный этап поэтической книги, возникает через энное количество времени жизни в тексте. Сначала возникает сам текст. Нельзя думать о том, как будет выглядеть птица, когда перед тобой всего лишь яйцо. Или даже точнее — перед тобой всего лишь дерево, которое ты вырастил. И должна появиться мысль, задача, сюжет, чтобы из этого дерева сделать скрипку или свирель.
        Стихотворения рождаются сами из воздуха, если умеешь слышать; из тоски, которая никуда не уходит, если ты не пьешь; из любви, из сострадания, если ты бессилен помочь, и из прочего сора человеческих переживаний.
        В данном случае книга возникла сама собой из предчувствия и угнетенности болезнью, о которой я не подозревал, но она уже жила во мне. Как ни странно, метафора любви как формы тяжелой болезни сюда вполне подошла. Но понял я это, когда увидел книгу целиком, увидел, что сюжет ее, если приложить усилия, выстраивается в пределах мотива нетрадиционной Эвридики, которая причиняет невероятные муки герою (отсюда название главы — Морок), и она же, когда герой оставляет землю и спускается в ад, зовет и возвращает его обратно. Ибо в данном случае покидает землю герой, а Эвридика остается на грешной земле. То есть страдание оборачивается искуплением и спасением. Этап приложения усилий не был уже столь длительным, недостающие черты и резы были исполнены где— то за месяц до онкологического диагноза.
        Но и тогда я не понял, зачем первым стихотворением поставил то, которое заканчивалось словами:

        И, середь вот этой свалки, этой судороги, боли, дележа и куража,
        Смуты, лепета и крика, мировой державы бранной,
        Я люблю, дышу, страдаю, этой жизнью бестолковой бесконечно дорожа,
        Этой жизнью безымянной, жалкой, грешной, краткой, странной,
        Различимой на полвзгляда, но до одури желанной.
        ... на пол взмаха от ножа.

        Я даже еще посомневался, что это за есенинская лексика, но спустя несколько месяцев, когда скальпель распахал меня по вертикали, я подумал о правильности своего подсознательного движения и осуществленной семантике данного ножа. Более того, в новой книге, написанной в период диагноза и лечения, у меня сами собой возникли названия глав: На полвзмаха от ножа и После ножа.
        — С чем связано написание топонимов с маленькой буквы? Какой за этим концепт? Можно ли его назвать удавшимся (работает ли он на раскрытие главных смыслов книги)?
        — Внимательный вопрос. Мысль проста: только слово Бог заглавной буквой может быть возвышено над прописью топонимов и прочих имен собственных, данных природе и социуму человеками.
        И в «Чертах и резах», и в «Фонетическом шуме» — диалогах с Витковским, и в книге из серии «Сон серебряного века» этот прием был реализован. Но хождение не по камням оказалось неправильным по ряду причин — и прежде всего надо было сочинить собственную грамматику и посвятить в нее корректора, редактора, и наконец, читателя, который, отвлекаясь на внешний, монотонный и малосодержательный прием, мог пропустить тайное и значимое.
        Формальное и внешнее всегда говорит громко, внутренне тонкое и трепетное — говорит полуслышно. Еле.
        Я думаю Вам это понятнее, чем другим. Скажем, звуки рояля, на котором исполняют «Фантазию— экспромт» Шопена менее слышны, чем работающая рядом пилорама.
        В оные годы по приказу литфонда рабочие, разломав, выкинули из переделкинского дома Пастернака рояль, на котором играл Генрих Нейгауз. Так вот, после того как крышку рояля разбили топором, играть на нем было безнадежно даже самому совершенному музыканту. Сейчас же на каждом дне рождения Пастернака этот рояль вновь звучит прекрасно. Но для этого его надо было восстановить и настроить. Грамматика более сложный инструмент, чем рояль. В каком— то смысле, ломая грамматику по своей воле, я уподобился рабочим и литфонду в одном лице. Поэтому, Вы правы, мой концепт оказался обычным варварством, хотя замысел был избыточно полон благих намерений. Я думаю, в этой модели весь принцип модернизма: сломанный и расстроенный инструмент грамматики легализует отсутствие мелодии тайного, сущностного и главного содержания.
        В новой книге «Дом врат», слава Богу, все традиционно. Да и заглянув за край жизни, я обнаружил, что там нет ни модернизма, ни постмодернизма, одна классика жизни и смерти.
        — А с чем связано обилие курсивов, словно бы солнечным зайчиком путешествующего из текста в текст?
        — Проще всего на этот вопрос ответить на примере конкретного текста. от, скажем, стихотворение «Что-то солнце подземное село...» Выделено курсивом словосочетание, а для меня понятие, — подземное солнце.
        Согласитесь, подземное солнце — вещь редкая в нашем обиходе. Но вот для Евгения Витковского, с которым когда— то мы выпустили общую книгу диалогов, где поэтическая часть была моя, а прозаическая принадлежала Е.В., эти выделенные слова окажутся вполне содержательными, ибо только накануне я говорил с ним о замечательном сюжете северодвинской прялки, 18 века, на лицевой части которой были изображены четыре солярных знака.
        В квадрате, разделенном на четыре части, на белом дневном фоне вверху изображалось восходящее солнце — слева и заходящее — справа. И внизу, под землей, наоборот, на черном ночном фоне восходящее солнце — справа, и заходящее — слева. На этой прялке зафиксировано представление древнего сознания и о том, что солнце уходит под землю, и о том, что там, под землей, в царстве, где живут ушедшие в землю, есть свои закаты и свои восходы, и о том, что солнце для живых и мертвых общее. Конечно, вы можете меня упрекнуть в том, что образ оказывается зашифрован, а ключом к шифру владеет автор и еще два— три человека. Но в поэзии это вообще нередко случается — иначе стихотворение не обрастало бы таким количеством комментариев. Курсив — в данном случае знак того, что на этом слове стоит задержаться, оно не случайно, за ним — некий смысл.
        Или, скажем, в стихотворении «Что— то света стало мало» выделены курсивом слова — Наступает жажда веры у поверженного хама. Тут, конечно, отсылка к Д. С. Мережковскому, который предсказал на рубеже 19 и 20 века, а точнее в 1906 году, приход в Россию грядущего хама. Кстати, ему же принадлежит мысль о том, что Китай грядет в Европу, и о том, что желтолицые позитивисты затопили мир, а повторенное им легендарное пророчество дьячка Троицкой церкви быть Петербургу пусту, («Смерть России — жизнь Петербурга; может быть и наоборот, смерть Петербурга — жизнь России) уж как— то слишком горячо оспаривал Лев Давыдович Троцкий, так что невольно подумаешь: спорить-то он спорил, а столицу все же большевики решили перенести.
        Так вот, возвращаясь к нашей строке. Курсив здесь указывает на наличие скрытой цитаты в тексте, на попытку вступить в диалог с Мережковским, продолжить его мысль о грядущем хаме сообщением о том, что вчера грядущего, а сегодня сущего, хама потянуло на веру. Я думаю, мы все свидетели этого процесса.
        Иногда я обозначаю курсивом архаизмы и неологизмы, в своем неправильном для нынешнего словаря написании. Иногда — нужно выделить мысль, которая выходит за рамки данного стихотворения. В общем, для меня курсив — способ диалога с посвященным и, надеюсь, со временем, и просто читателем.
        — Вряд ли вы ждете от читателей подобной проникновенной эрудиции. Означает ли, что курсивы и подобные «пряталки» второго и третьего уровня смыслов выполняют роли детских «секретиков»?
        Так ведь вся поэзия требует от читателя эрудиции, и хотя поэт редко специально играет в пряталки, он, творя, невольно оставляет массу разбросанных секретиков. Другое дело, что можно прочесть стихотворение, даже и не заметив этих секретиков. Что может быть яснее «Евгения Онегина», к тому же разжеванного, растолкованного школой и университетским курсом литературы Х1Х века? Но вот в 1980 вышел комментарий Ю.М. Лотмана к «Евгению Онегину» — и я обнаружил, как много мною было упущено при чтении «Онегина».
        Зато теперь, казалось мне, я понимаю почти все. А в 1998 году был издан на русском «Комментарий» Набокова к «Евгению Онегину», по объему раз в десять превышающий лотмановский, он стоит у меня на полке, и общение с ним еще не закончено. И комментарий этот вызвал во мне и восхищение литературным и лингвистическим кругозором Набокова, его филологической виртуозностью, и ощущение бессилия перед пушкинским текстом, который, оказывается, неисчерпаем. Диалог читателя с текстом и составляет объем его содержания. Поэзия еще оказывается и поводом к физическому воспоминанию о случившейся истории.
        Возьмем простое, на первый взгляд, небольшое, хорошо известное стихотворение Мандельштама:

        Куда как страшно нам с тобой
        Товарищ большеротый мой,
        Ох, как крошится наш табак.
        Щелкунчик, дружок, дурак!
        А мог бы жизнь просвистать скворцом
        Заесть ореховым пирогом.
        Да, видно, нельзя никак...

                       1930, Тифлис.

        Все понятно? Да вроде все. Экзистенциальное ощущение страха, понимание жизни как предначертания судьбы. Сильный образ легкого отношения к жизни: «просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом». Слова, ставшие крылатыми.
        Имеет ли значение, что этот ореховый пирог, как вспоминает Надежда Яковлевна Мандельштам в «Третьей книге», был съеден на ее именины, 30 сентября 1930 года, и оттуда залетел в стихи? Имеет ли значение, что эти стихи обращены к ней, что это она «товарищ большеротый мой»? Имеет ли значение, откуда взялось чужеродное для Мандельштама слово «товарищ»?
        Надежда Яковлевна вспоминает, как посмеивалась она над женами партийных начальников на даче в Сухуми, когда они своих мужей называли «товарищами», и как Мандельштам сказал «Нам бы это больше подошло, чем им». Сказал — и вставил слово в стихи, где оно звучит и чужеродно, и тепло, и иронично. И табак, оказывается, не случайно крошится: в условиях тифлисского табачного дефицита на рынке приходилось покупать и такие табаки, пересохшие и крошащиеся. Да и страх не просто разлит в воздухе времени, а конкретен: всесильный первый секретарь Закавказского крайкома партии В. Ломинадзе, покровительствовавший Мандельштаму и тепло его принимавший, внезапно пал, был объявлен организатором «право-левацкого блока» и снят со всех постов. Такое покровительство оборачивалось против четы Мандельштамов,— и они поспешно покинули Тифлис.
        Таким образом, мы видим, что для Надежды Яковлевны Мандельштам в этом стихотворении гораздо больше смыслов, чем для нас. Если угодно — секретиков, которые она нам в комментариях и раскрывает. Но ведь написано оно не для Надежды Яковлевны? И не к каждому стихотворению прилагается комментарий?
        Работа читателя как раз и заключается в том, чтобы пройти несколько уровней смыслов, расшифровать их. Это не всегда получается. Тогда остается ощущение неразгаданности— и порой оно заставляет вновь и вновь обращаться к загадочному в тексте.
        Приведу в пример известное стихотворение одного из самых любимых моих поэтов — Георгия Иванова. Придется процитировать его полностью.

        Свободен путь под Фермопилами
        На все четыре стороны.
        И Греция цветет могилами
        Как будто не было войны.

        А мы — Леонтьева и Тютчева
        Сумбурные ученики —
        Мы никогда не знали лучшего,
        Чем праздной жизни пустяки.

        Мы тешимся самообманами,
        И нам потворствует весна,
        Пройдя меж трезвыми и пьяными,
        Она садится у окна.

        «Дыша духами и туманами,
        Она садится у окна».
        Ей за морями-океанами
        Видна блаженная страна:

        Стоят рождественские елочки,
        Скрывая снежную тюрьму.
        И голубые комсомолочки,
        Визжа, купаются в Крыму.

        Они ныряют над могилами,
        С одной — стихи, с другой — жених...
        ...И Леонид под Фермопилами,
        Конечно, умер и за них.

        Что поражает в стихотворении? Сначала, конечно, музыка, колдовская магия слова. Завораживает ощущение мировой истории, волны которой перекатываются от легендарного спартанского царя к советским комсомолочкам, как волны моря катятся от Греции до Крыма. Мощно выражено ощущение трагизма утраченной жизни (времени) и утраченной блаженной страны (места), превратившейся в «снежную тюрьму». Но даже для восприятия стихотворения на этом, самом первом уровне, надо знать, что происходило в сшибке европейской и восточной цивилизаций под Фермопилами и понимать, что не только закавыченные строки взяты из «Незнакомки» Блока, но и перед ними— скрытая цитата из Блока.
        Георгий Иванов любит прямые и скрытые цитаты, задавая работу своим будущим исследователям и предвосхищая постмодернизм с его центонностью. А вот дальше возникает вопрос: прямая и скрытая цитата из Блока— это все? Или есть еще скрытые цитаты?
        Думаю, что есть. Вот знаменитое высказывание Константина Леонтьева:
        «Не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные акрополи, римляне вели Пуническое войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал, индивидуально или коллективно, на развалинах всего этого прошлого величия?»
        В череде героев, перечисленных Леонтьевым, рядом с легендарным красавцем Александром вполне может стоять легендарный спартанский царь Леонид. Леонтьев (в известной степени унаследовавший тютчевский взгляд на Россию и Запад) питал эстетическую ненависть к демократии, к эгалитарному процессу, и если революция в России и не принесла демократии— то она принесла, с точки зрения Леонтьева (и его сумбурных учеников), нечто худшее — торжество пошлости. «Голубые комсомолочки», что визжа купаются в Крыму — это конец аристократического периода истории, конец культуры, торжество мещанства.
        На неистовый вопрос Леонтьева — за что умирали величественные герои мировой истории, Георгий Иванов дает, на мой взгляд, горький, ироничный и несколько снисходительный ответ: увы, и за этих комсомолочек тоже.
        Если бы поэт был немного милосерднее к читателю, он бы пометил курсивом или как-то иначе обозначил наличие скрытой цитаты, переклички с Леонтьевым, значительно облегчив жизнь своим комментаторам.
        Примеры можно множить и множить. Для меня уровни смыслов, зашифрованные поэтом, — это не детские секретики и пряталки, а интеллектуальное эхо, без которого не существует подлинной поэзии.
        — Подлинная поэзия бывает всякая, в том числе и «глуповатая». Просто секретики нагнетают дополнительную суггестию и, оттого, являются вполне легитимным техническим средством. Другим таким важным дополнительным техсредством является наведение единого контекста, когда стихи как бы поддерживают друг друга, являясь чем-то целым. Я прочитал вашу книгу как единое целое, причем целое, имеющее отношение к искусству прозы, к роману в стихах или дневнику — когда циклы образуют части и главы, когда цифры маркируют причинно-следственную необратимость...
        — Ну, я рад, что мы вроде бы пришли к соглашению насчет секретиков.
        Что же касается Вашего замечания насчет способов создания единого контекста книги, то — оно, на мой взгляд, правомерно. О самом замысле и структуре книги я уже говорил, отвечая на ваш четвертый вопрос, не буду повторяться, скажу только, что в книге, действительно сложенной и по законам прозы, есть темы, выходящие за пределы сюжета — двойственной природы любви.
        Кроме того, использовано несколько вариантов социальных словарей. Да и порядок глав и цифры, тут вы тоже правы, играют свою роль. Но это уже территория читателя и критика.
        Кстати, и для меня самого задуманная книга, и книга, прочитанная после болезни, разнятся в своих смыслах. Оказывается, что подсознание тоже форма разума, но в его формулу обязательно входит элемент времени.
        — Расскажите, как ваша книга воспринимается вами ныне?
        — По пути движения нашей беседы Вы зажигаете свет в самых забытых уголках моей памяти. Почему— то мне вспомнилась давняя застольная беседа в тогда еще густо населенном переделкинском Доме творчества. Я оказался за одним столом с Юрием Александровичем Завадским, к нему как-то приехала Галина Сергеевна Уланова. Она и завела разговор о его постановках «Отелло». И Завадский сказал, что в зависимости от времени спектакль воспринимался по — разному.
        В 1937 году это была история о Яго, и вообще об интриганстве, злодействе и коварстве. Во время войны это был спектакль о ВЕРНОЙ, сильной, искренней, чистой, оболганной любви.
        А после войны, когда солдаты возвращались домой, на первый план вышла тема измены и ревности. Я не помню, разумеется, дословно слова Завадского, но суть притчи ясна. Она в том, что время вкладывает в текст свое содержание.
        «Черты и резы» для меня в период составления книги были поэтической версией романа «Гример и Муза». Главным был мотив страдания, испытаний как платы за участие в рождении новой идеи.
        А вот после перенесенных «страданий и испытаний» во время болезни, «Черты и резы» стали для меня книгой предчувствий.

        Я засыпал отягощенным сном, я закрывал незащищенно веки.
        И боль глуша надеждой и вином, я в смерти жил, как варвары и греки...

        Откуда взялся этот странный эпитет к слову сон — отягощенный? Не из подсознания ли, из ощущения болезни, которая уже в тебе, но еще не названа? А вот другие строки:

        Я брожу между синими соснами, все ищу свой зеленый рай.
        Меж годами подряд високосными, там, где мается месяц май.
        Май — сейчас для меня месяц жесткого и однозначного онкологического диагноза.

        Что мне, смертному, было за дело до небесной твоей головы.
        Я заштопал разъятое тело на окраине желтой Москвы

— когда я сейчас перечитываю эти строки, я вижу в них предощущение будущей операции, когда скальпель разъял плоть от груди до паха.
        Мотивы рока, смерти, конечности земной жизни, в общем-то часто варьирующиеся в поэзии, тоже наполнились для меня совершенно конкретным смыслом

        В царстве мертвых детские заботы — ни еды, ни дел, ни куража
        Вечность, доводящая до рвоты за чертой земного рубежа.
       
        Жизнь окаменела и погасла, и уходит медленно из глаз.
        Аннушка уже купила масло, может быть, в мосторге и для нас.

        Или вот еще —

        Скачет белка, стрекочет сорока, чай дымит за оконным стеклом.
        Мы в неволе у тайного срока, стерегущего нас за углом.

        Или несколько стихотворений об Орфее, который уже побывал в другом, пространстве, где «два шага от земли до Бога. Нет заката и всегда рассвет...» и все— таки вернулся на землю:

        Я побрел по пройденной дороге в тот живой потусторонний свет,
        Где стрельба, пожары и утраты. Где без смерти не проходит дня.
        Где темнеет посреди Арбата дом, где Эвридика ждет меня.

        Сегодня я вижу в них предчувствие собственного путешествия в пространство за грань жизни и возвращения обратно. И то, о чем я уже говорил — книгу открывает стихотворение, заканчивающееся фразой

        ... на пол взмаха от ножа.

        Этот литературно-абстрактный нож материализовался в реальный скальпель хирурга.
        В общем, «Черты и резы» стали для меня книгой предчувствий, я ищу и нахожу в ней следы невольного, неосознанного описания уже текущей и все более захватывющей меня в плен болезни, и лишний раз убеждаюсь, что текст — всего лишь плоская тень, отбрасываемая во времени телом иного, сумеречного сознания.

        Часть вторая. Проза

        — Вы автор нескольких романов. Как опыт писания сюжетной прозы сказывается на конструировании ваших поэтических книг?
        — О «Чертах и резах» я уже рассказывал, но это не системное решение. Каждая книга, в зависимости от а времени и обстоятельств, требует своего решения. Да и опыт у меня в этом занятии невелик. Книга «Сон серебряного века» 2, — просто избранное, составленное по хронологии из предыдущих сборников
        Книгу диалогов «Фонетический шум» 3, где стихи мои, а проза Евгения Витковского, составил, разумеется, Евгений Витковский — он же автор «конструкции» книги.
        «На склоне Света» 4, книга в серии «Сон серебряного века», сложена тоже Евгением Витковским, серия придумана им. И послесловие в книге тоже написано им, более похожее на манифест направления «Новый серебряный век».
        Остается только «Дом врат»  5, но ее сюжет сложили мои близкие, врачи Ихелова, хирурги Каширки, и все, кто был рядом в нелегкие месяцы прошлого года.
        Вот что касается участия поэтического опыта в работе над прозой, здесь есть предмет разговора.
        — Вы имеете ввиду использование «поэтических» средств и развитие прозаического текста средствами повествовательного стихотворения? Я это прочувствовал...
        — Да, моя проза вышла из того самого иного, сумеречного сознания, существующего за пределами рационального, с которыми традиция связывает такое неопределенное понятие, как поэтическое вдохновение. Для Пушкина это «священная жертва» Аполлону. Чтобы снизить пафос этих строк, замечу, что для меня, человека, занимавшегося изучением архаических культур, где большую роль играет жертвенный обряд, пушкинское «пока не требует поэта к священной жертве Аполлон», наполнилось новым смыслом после того, как пришлось потерять часть своей плоти под ножом жрецов современной медицины.. Тогда я почувствовал, что, взамен утрачиваемого меня, расширяется горизонт сумеречного сознания, в нем возникает больше света, чаще слышимы звуки строк, и становится все легче и естественнее бытование в этом пространстве.
        Возможно, в каком-то смысле, предчувствие, что неизбежно, в будущем будет принесена в жертву поэзии высшая ценность пушкинского гения — сама жизнь, нечаянно и было явлено в этом тексте А.С.П.?
        Впрочем, вернемся к прозе. Я даже нашел реальную форму бытования этого сумеречного сознания: сюжет и тон каждого романа был придуман и услышан мною в состоянии обязательно полусна, либо вечером, когда уже не бодрствуешь, но еще не спишь, или утром, когда уже не спишь, но еще не проснулся. В «Спящем во время жатвы» я даже использовал это в конструкции романа, где мой главный герой полумедведь — получеловек (роман был написан 20 лет назад и в воздухе не пахло еще никакой медвед — династией), совершая путешествия во времени и перемещаясь из утопии 10 века в утопию 21 века, каждый раз засыпает и оказывается в новом времени. Он ни разу на протяжении романа не просыпается. Отсюда и «Спящий во время жатвы».
        Время здешнего холодного и системного сознания наступает, когда передо мной десятки печатных листов «глины», заготовок текста, из которых отбирается, дай Бог, одна десятая часть. И из них складывается некое целое, по увиденному мной в полусне плану. Если представить роман в виде дерева, то по прочтении и сложении отобранных материалов я отчетливо вижу, каких не хватает на этом дереве ветвей и листьев, и уже просто дописываю необходимый текст. Но это занятие трудное и долгое.
        Ибо, если в главе четвертой есть, скажем, предмет, называемый ковер, то в главе шестьдесят четвертой можно узнать смысл его рисунка. Живший у меня в Москве какое — то время переводчик глав «Берлоги» Арч Тейт показал мне настолько сложную систему этих связей, нарисованную на огромном листе бумаги, что следующую книгу я освободил от этой путаницы ковровой магии, дабы облегчить работу будущего переводчика (и конечно, читателя).
        Как видите, реальное сознание в моем случае играет роль второстепенную и вспомогательную. Первичное — сумеречное, то есть сознание, работающее активно именно в пограничном пространстве полусна, полусвета, мерцания и отзвука иного бытия.
        Конечно, все мы платоновские пленники, заключенные в пещеру реальности, и нам лишь дано видеть на стене, сидя спиной ко входу, игру отраженных теней. Но ведь дано, и почему спустя почти две с половиной тысячи лет не допустить мысль, что это не стражники показывают игру теней на стене пещеры, а Бог, и он не обманывает нас, а бережет, боясь ослепить не отраженным, а живым пламенем живых идей. И не платоновская, а хлебниковская мысль, описывающая сумеречное сознание, ближе мне сегодня,

        Плеск небытия за гранью Веры
        Отбросил зеркалом меня.


        — Интересно вот что: пишущий обычно склоняется, в конечном счёте, либо к стихам, либо к прозе, одно вытесняет другое или чередуется. А каков, в этом смысле, ваш индивидуальный график? Стихи сосуществуют рядом с прозаическими текстами или же подменяют их? Ведь, если я правильно понимаю, сейчас у вас именно поэтический период?
        — Вы знаете, мне кажется, наверное, в конечном счете, я не писатель. Для меня образ — всего лишь технология для передачи мысли, замысла, ощущения, а всего более, предчувствия.
        Да и метафора для меня не — не клетка, в которой сидит птица, а небо, в котором летает птица.
        Есть несколько идей, которые или доверены мне, или существовали внутри меня задолго до рождения, как, впрочем, и сны, которые воспроизводят массу информации, рожденные дородовой и родовой памятью: от космической невесомости до полетов, падений и существования в неузнаваемом вещном мире, не имеющем никакого отношения к нашему земному опыту.
        Скорее всего для меня литература, в каком-то смысле, форма послушания, служения Богу и этим идеям. Поэзия — простой и мобильный и предварительный жанр, в котором идея осуществляется в форме ощущения, чувства, импульса, волнения, мерцания, фонетической дрожи, догадки, предчувствия, фонетического шума, предощущения прозы и инструмента настройки прозаического текста, где идея может существовать в более внятном виде.
        Есть такой замечательный киевский ученый и мыслитель, Вадим Скуратовский, вот он говорит, что по каждой проблеме существует полка книг. В своей работе над романами — «Спящий во время жатвы» и «Берлога», я обнаружил, что мои идеи нуждаются в дополнительной информации, которой нет на этой полке книг.
        Полка книг, в основном — хотим мы этого или не хотим — содержит «профессорские» сведения об искомом предмете. Нужна вторая составляющая — устная, иконографическая, «народная», не вербализованная информация.
        В поисках не запечатленных знаний я и прошел пешком деревни Северной Двины, свои родные места костромской, ивановской, ярославской, вологодской, нижегородской волостей, добрался до «семейских» домов Забайкалья, а когда оказалось мало только русской народной культуры, ибо она связана, достаточно заметно, с другими культурами мира, особенно это заметно в глиняной пластике (китайский глиняный петух провинции Хебей уезда Юйтянь, мастера У Юйчена ничем, ни по цветовому исполнению, ни по форме, не отличается от работы Дербеневой или Карповой из села Филимонова Тульской области, то же можно сказать о работах Самошенковой или Студницкой из деревни Хлуднево Калужской области, которые близки работам Хамро Рахимовой из Таджикистана и так далее), то наступила пора поездок в Таджикистан, Узбекистан, Бурятию, Армению, Грузию, Францию, где — помните Камю — в Булонском лесу расположен гениальный музей народного искусства. Кстати, моя книга «Основные сюжеты русского народного искусства» — это тоже побочный продукт работы над романами, или, если так можно выразиться, леса, необходимые для строительства текста.
        Когда у тебя в душе, голове, глазу, сознании живет идея, то музеи, народные мастера, их работы и прочие народные сведения, еще не попавшие на полку книг, становятся видимы иначе: так сумеречный куст на свету оказывается спящим медведем, или, наоборот, увиденный в сумерках, в свете страха, медведь — на свету оказывается кустом.
        Так что в моих текстах три составляющих — собственно проза, поэзия и наконец, исследование, когда не хватает так называемой «полки книг». Все эти три жанра сосуществуют мирно и одновременно.
        Правда, в период болезни, Вы правы, поэзия оказалась более необходима, доступна и лекарственна, чем другие жанры, к тому же через несколько часов после операции мне по силам были только перо и бумага.
        Так что последняя книга стихотворений «Дом врат», оказалась чисто поэтическим опытом (к тому же вряд ли бы прозаика Орфея вернули в живую жизнь). Как оказалось — поэзия, это заговОр от смерти.
        — Если вы не определяете себя писателем, то как же вы себя определяете?
        — Вижу в вашем вопросе тень улыбки. Тень этой тени лежит и на моем ответе: возможно, я литератор, существующий в пространстве между философским текстом и вербализацией мерцающих в сознании идей.
        Как мне не хватало информации о семантике зооморфных и антропоморфных изображений в народном искусстве, и мне пришлось написать книгу «Основные сюжеты русского народного искусства», так мне не хватает и сведений и представлений о происхождении понятий русская земля, русская народность, русская цивилизация в контексте мировой истории и далее в этом направлении, и я делаю попытку в «Спящем во время жатвы», «Берлоге» и новом романе, окончание которого отсрочила болезнь, для самого себя хоть несколько шагов сделать в направлении их понимания.
        Иными словами, я путешественник, идущий туда, не знаю куда в тумане незнания, и ищущий то, не знаю что в темноте неведения. Но по мере того, как я совершаю это путешествие, и тумана меньше, и тьма уже не так темна. Сколько смогу, столько и пройду. Понимаю, что сам напросился на неответный вопрос.
        — Просто я и сам не знаю, кто я. Никакой улыбки. Скажите, Леонид, а какое место в вашей прозе вы уделяете сюжету. Какой уровень важнее, письма или наррации?
        С нарративностью, Дима у меня туго. Я не рассказыватель историй. Себя могу тешить тем, что наряду с писателями, которые строят увлекательный рассказ (тут и Достоевский, и Толстой, и Булгаков) есть еще, к примеру, Кафка. Ну, попробуйте пересказать фабулу «Замка». Стоит замок, в него на протяжении всего романа не пускают героя. Точка.
        Нарратив Гримера и Музы — полромана пыток, которым во время испытания подвергают Гримера, перед тем как ему доверят работу над лицом Стоящего — над — всеми. А он, вместо того, чтобы обновить стершиеся черты образца (люди в этой антиутопии все носят схожие лица: в приближении лиц номенклатуры к образцу и состоит работа гримеров) — создает совершенно новое лицо. То есть меняет Образец. Хотя сам Гример носит прежнее лицо и понимает, что вместе со всеми носителями старого лица будет уничтожен пробудившейся безликой массой.
        В общем, читается, как дневник событий русской истории от 80-х годов прошлого века до сегодняшних дней, но не стоит забывать, что он написан за десять лет до так называемой «перестройки». Факт изъятия на таможне рукописи этого романа у шведской журналистки Диссы Хусты, пытавшейся его вывести, описанный в ее книге, подтверждает возраст «Гримера», — так что никакой конъюнктуры.
        Главное содержание романа — модельное описание событий в обществе на сломе идей. Это равно относится к смене язычества — христианством, христианства — социализмом и в обратную сторону, пока социализма христианством, но полагаю — и язычество не за горами. Капитализм не идеология: это ремейк первобытного общества. Пещеры с евроремонтом, дубина у кого больше тот и прав, дележ дров и мяса, далее — «Золотая ветвь» «Фрезера».
        Статика «Спящего» и «Берлоги» еще радикальней — все происходит всегда. Герой полумедведь — получеловек одновременно существует в двух антиутопиях — десятого и двадцать первого века, да еще во сне. Но если читать роман по кускам — нарративность эпизода существует, но только для того, чтобы сделать зримей единственную мысль романа — кто мы и что наш Север в кривых зеркалах цивилизаций Востока, Запада и Юга.
        А поскольку эта область более доступна волхованию, шаманству, чародейству, заговОру, то и соответствующий мелос — максимум мерцания смысла на минимум слов.
        Некоторая некорректность Вашего вопроса, надеюсь, смягчает некоторую некорректность моего ответа.
        — Расскажите поподробнее про «Берлогу», ставшую в свете последних политических событий, неожиданно актуальной.»Берлога» — продолжение «Спящего во время жатвы». Оба текста объединяет герой Медведко, получеловек — полумедведь.
        Первые главы книг были напечатаны в Париже в «Стрельце» и «Русской мысли» еще в 90 году, писались же еще раньше, в 60— 80 годах, в общем, в период династии ульяновых, когда о династии медведевых в нашем лесном темном царстве и слуха не было, да и безымянный родоначальник едва ли еще читал по складам — мама мыла раму.
        Имя Медведко в русском фольклоре заметное — несомненно, продукт тотемического сознания.
        Все знают, что такое тотем, но не все помнят, что этот термин сравнительно новый и введен в обиход всего лишь в конце восемнадцатого века. Исходное слово этого термина — «тотам», что в переводе с древнеалькогинского, одного из наречий индейских племен Северной Америки: «родство с братом» или «родство с сестрой», а в нынешнем научном обиходе — «мистическая родственная связь по крови и племени».
        Таким образом, для членов определенного клана, племени, рода тотем — это абсолютно реальный, почитаемый, обожествленный общий предок. Следы тотемизма сохранились и в современных «символах» наций: у англичан — лев, у французов — петух, у итальянцев, — волчица, у русских и немцев — медведь и т.д.
        В охотничий период в нашей, тогда еще безгосударственной глуши, медведь вполне обеспечивал условия существования человека. Мех и шкура — одежда. Мясо — пища. Нужна лишь пещера и костер, чтобы жизнь казалась полной чашей. Не говоря уже о магии власти силы и лесного верховенства. Готовая идеология и мировоззрение. По терминологии Гачева, сущий национальный космос.
        — Почему вы выбрали в герои именно Медведко?
        — Меня занимала мистика русской истории, и тут я не мог обойти зверя, который является пращуром этой земли.
        В конце концов, медведь — это не какой — то галльский петух, или взятый напрокат британский лев. Вот китайский предок, дракон — это да, символ, внушающий уважение и страх. Но и наш медведь не последний зверь в мировом лесу. Не говоря уже о его двойной небесной прописке.
        Я попытался описать эволюцию моего героя от зверя, живущего со своим отцом— медведем в берлоге и в лесу (где он получает высшее медвежье образование, узнает законы медвежьего боя и медвежьего бытия), к человеку, по крещении получившему имя Емеля (строго исполняющему Божий завет — не убий, несмотря на то, что он воин дружины князя Бориса, будущего святого). В какой — то степени, эта книга — мечтательная история о русском народе в контексте мирового пространства.
        Жизнь моего героя, благодаря сну, дает ему возможность реально (а сон это, безусловно, тоже реальность), органично существовать в двух антиутопиях: десятого века, времени крещения и начала государственности, и двадцать первого эсхатологического века, и пережить гибель Москвы во времена бурного финала вялотекущей национальной войны и гибель Иерусалима от мирового погрома.
        Как видите все совпадения с актуальной историей — совершенно случайны, непреднамеренны, непредумышленны и всего лишь совпадения.
        Всего лишь нечаянное точечное пересечение разных орбит времени — моего тысячелетнего и сущего, то есть сегодняшнего.

        Часть третья. Между поэзией и прозой

        — Какие физиологические функции (в отличие от стихов) выполняет проза?
        — Для меня — возможность реально, предметно, детально, медленно и гораздо подробнее жить в пространстве тысячелетия, где последний век со всеми его событиями, сменой властей и формаций, культурой кажется общей расплывчатой картинкой, мелькнувшей за окном летящего вагона, а убиение князя Бориса происходит на твоих глазах и виден грязный засаленный рукав кафтана Путши, из которого торчит рука с обкусанными ногтями и отрубленным левым мизинцем. В руке — копье с наконечником, начищенным до блеска речным песком Альты, которое медленно вползает, как поезд в тоннель, в тело Бориса.
        Ты отсутствуешь физически в текущем пространстве и времени. И с одной стороны живешь, как будто ты уже умер, а с другой — следующий после тебя век кажется уже совершившимся сегодняшним днем.
        Для меня физиология поэзии и физиология прозы так же различны между собой, как любовное приключение в подъезде, в поезде, в машине, на пляже отличается от долгих брачных утех в супружеской спальне.
        Таким образом — поэзия — вечное любовное приключение, а проза — таинство брака, не имеющее такой разовой остроты, но имеющее ту глубину и мистику, которые разовой страсти и не снились.
        — Как меняется (если меняется) ваша жизнь, когда вы находитесь внутри большого текста (большого цикла)?— Стихи чаще всего пишутся «с голосу», на ходу, в машине, на улице, на лыжах. Первые строки вообще слышу внезапно и готовыми, и эти первые строки никогда не редактирую, но просто записываю на том, что окажется под рукой: на листе бумаге, с помощью диктофона. В последние годы случалось для этого пользоваться и мобильником. На бумаге же происходит только правка и отделка текста
        Иногда это вообще связано с конкретной географией. Книга стихов «Перед Прозой» была написана наполовину по (ежедневной) дороге от дома творчества «Переделкино» к святому источнику, что лежит мимо дачи Пастернака.

        Мимо света, мимо мрака,
        Мимо дома Пастернака,
        Как бездомная собака
        Вниз по склону путь держу,
        словно странником служу...

        Таким образом, стихи не мешают жить, не меняют быт, не требуют ни особых условий, ни особой сосредоточенности. Единственное условие— движение и отдельность от людей, отсутствие стен и присутствие неба.
        Большой текст — совсем другое пространство. Это полная схима, отъезд, берлога. У текстов, написанных мной, нет домашней географии. Первый текст «Гримера» был написан в Дубултах, второй в Комарове. Окончательный в Переделкине. Ни у одного из этих текстов нет ничего общего, кроме героев и имен.
        Что касается замысла «Спящего во время жатвы», мерцание его случилось еще в Плесе на Соборной горе на берегу Волги, в центре второй крепости Василия Дмитриевича (сын Дмитрия Донского, не побежденного Тамерланом и своим зятем литовским князем Витовтом), то этот замысел позже реализовался кусками с большими перерывами. Всегда уединенно. Всегда во время какого-то сильного внутреннего переживания. Текст никогда не писался, он выплескивался в особом эмоциональном состоянии. Приближение этого состояния было часто болезненным и совершенно глухим и слепым к окружающему пространству и даже близким. Как бы рождалась глина, из которой потом можно было вылепить окончательный текст. И много лет спустя эти тексты сводились в единый корпус — отдельно антиутопия десятого века и отдельно антиутопия двадцать первого. Текст и материал к нему соотносятся примерно один к десяти.
        Материал для «Берлоги» производился параллельно «Спящему». В окончательный текст был сложен в Ялте.
        А самоощущение менялось с каждой книгой. «Гример» помог разгадать и разглядеть систему и модель социума, а, значит, и освободиться от него.
        Правда пытки, или обряд инициации, через которые прошел мой герой, прежде чем он стал творцом новой идеи, из метафоры стали отчасти фактом моей биографии,— я имею в виду собственную болезнь.
        «Спящий» и «Берлога» освободили меня от переживаний текущей истории, и окончательно от социума. Так что эти книги во время работы над ними не только погружали меня в параллельное пространство, но и радикально меняли мое ощущение настоящего.
        — Насколько пишущему (в вашем случае, путешествующему) важна связь с социумом? Почему от нее нужно освобождаться?Пишущему — связь с социумом вредна, разрушительна, губительна и, наконец, отвратительна.
        Связь, общение, диалог чреваты компромиссом, то есть эстетическими, мировоззренческими и прочими потерями. А компромисс — отказ от личной, четкой, свободной позиции, без которой не существует Пишущего. Вместо него в диалог вступает переводчик с общего — на личный, или с личного — на общий. Хочешь увидеть время, социум — беги от них подальше в скит своих мыслей, ощущений, веры и сомнений. Оттуда время читается отчетливей, и независимей, и всеохватнее. Диалог — всегда операция бартера, продажи, войны, торговли или мошенничества. « Еще одно последнее сказанье» не пишет барыга, шоумен или шут. Диалог с социумом — это профессия актера, бизнесмена, политика, воина или сочинителя коммерческих текстов. В этом я уверен по получении некоего опыта несостоявшегося диалога с социумом. Вот итог этого опыта.

        Вступленье. Середина. Эпилог.
        Открытым текстом. Молча. Между строк.
        Пускаясь в ор. И губы на замок —
        — Мне с вами невозможен диалог.
        Но вы — и хлеб, и кров моих детей.
        Владельцы вод. И рыбы. И сетей.
        Но вы — вверху на каждый мой прыжок,
        И в ваше ухо вставлен мой рожок.
        И все же, вновь распластанный у ног —
        Не одинок — и трижды одинок.
        Открытым текстом. Молча. Между строк.
        Пускаясь в ор. И губы на замок —
        — Мне с вами невозможен диалог.

        Простите, что так эмоционально, но этот вопрос когда-то был для меня болезненным...
        — В чем сила литературы? Я имею в виду нынешнюю ситуацию, когда читают мало и не то. Не тех. Почему читать нужно и важно?
        — Сначала о массовом потребителе, который бывший народ. Уже очевидно, что деньги с божественной функцией, как в Европе и Америке — в России не справились. Так же очевидно, что золотой запас духа создается не в один день, и не в каждые времена востребован.Что из этого следует?
        Россия не в первый раз читает «не то и не тех», и на смену этому положению маятника приходит зеркальный вариант. Между точкой ОГИ и ареной Лужников монотонно движется вечный маятник. Так было, так будет. Сейчас время обморока и равнодушия. Радикалы или, скажем, идейно несчастные всех мастей — не в счет, больные всегда имеют свой процент, но не они выражают время.
        Теперь о власти, которой всегда две.
        Одна сидит на троне и рубит головы, и раздает пряники. Такова ее технология. Другая входит в рубище в Иерусалим и начинает править, будучи поднята первой над собой и народом на высоту креста.
        Если первая пытается нарушить ритуал «золотой ветви», как, скажем, Марк Аврелий, ее заменяют правильной ритуальной властью. Если вторая пытается заменить кесаря, она вырождается в инквизицию, или крестовые походы и от нее уходит Бог, и она сходит с исторической сцены (кстати Россию минул этап инквизиции во времена христианства).
        Литература, обслуживающая первую власть, не литература — это слесарный цех по переделке человеческих душ. Вторая литература, что есть Литература, пишется не по потребности, а по одной ей известным законам. И в ею отведенные сроки. Поэтому о Литературе:

        — Вы полагаете, все это будет носиться?
        — Я полагаю, что все это следует шить.

        О массовом потребителе — пусть читает, что хочет, придет время и его внесет течением в Лужники не на футбол.
        О власти кесаря. Она и Литература несовместны.
        О власти духа. Она и Литература — пример синонимии.
        Те и другие бессмертны и востребованы.
        А что народ, толпа, потребитель? Тоже бессмертны. Справились с квартирным вопросом, справятся и с обмороком, и с беспамятством и с равнодушием. Если не справятся — съедят друг друга или вымрут.
        — Как интеллектуалу пережить «время равнодушия»? Какие вы ставите перед собой задачи в отчетный период?
        — Буднично. Знаете, как песок движется в песочных часах по песчинке за мгновение — и так всю жизнь. Какая мне разница, какое тысячелетие на дворе, и какая там погода — равнодушия, революции, бури и натиска, возрождения или очередного, тоже временного, средневековья. Погоде — быть. А мне делать то, что должно, — и пусть будет, как будет.
        А задачи, самые простые, — попытаться исполнить программу, которая была заложена в тебя ДО рождения.
        Тем более, что за окном не инквизиция, не охота на ведьм, не освенцим, не тридцать седьмой год, не крестовый или полумесяца поход, и все, что НЕ сделал человек — только его вина и никого больше. Я сам лишь недавно понял, что мои собственные отговорки: о равнодушии, не том времени (а оно всегда не то, слону всегда что— то мешает исполнять танец маленьких лебедей) — песни убогих и сирых.
        Блаженные — просто живут. Честолюбивые стремятся к успеху, воины грабят банки или утюжат танками ближних и очень дальних соседей, алчные варят сталь, гонят газ и нефть и продают все, что имеет цену или идут во власть, нежные — любят, несчастные страдают. Все как в Вавилонском царстве, Поднебесной, а также Римской, Британской, Российской, американской империях, или в деревнях зулу, мулло-курумбов, баддагов и тоддов тысячи лет подряд.
        Место и путь человек выбирает сам. Бог решает, когда оборвать этот путь, а заодно и проблему места.
        18 мая прошлого 2007 года я радостно готовился ехать в Париж к друзьям — Клоду Фриу и Ирен Сокологорской. 23 мая оказался в Израиле, и скоро лежал на столе под лучами радиации, и потом под ножом гениального хирурга, который мой вес довел до веса, который у меня был в двадцать лет. Возможно, это был промысел. Цена велика, но и результат есть. Все заботы о равнодушии времени испарились, как вода после ядерного удара. Да и сделал я за это время больше, чем за предыдущие десять лет. Это больше похоже на первую ступень стартовавшей ракеты. Человек всего лишь полагает...
        — А что вы за это время сделали?
        — Сделанное не всегда можно измерить в километрах, тоннах и кубометрах. Просветление Гаутамы длилось мгновение и не сопровождалось метрами гимнов.
        Говоря о сделанном, я имел в виду именно это мерцание, возникшее в сознании, которое, поплутав, вывело меня на другую дорогу отношения к жизни, людям, истории, к себе и своей работе, наконец.
        Как это не покажется странным, я обнаружил, что у меня было совсем другое детство, юность и прочие годы. Время, из того короткого мгновенного промежутка, в котором я есмь, вытянулось в историческое, в котором цивилизация стала лужайкой перед домом, а время, в котором эта цивилизация рождалась и старела и, как луч прожектора, выхватывала из темноты страны и народы, забывая одних и наполняя сиянием и светом других, стало размером с послеобеденное сидение за столом, когда жаркое съедено, чай выпит, но гости не расходятся, блаженство томит их покоем и сытостью, далеко до смерти и этот покой завораживает своей доступностью. Как говорила об это времени мама моей жены — посидим в раю.
        И мне не важно, что эта мысль и это ощущение не были отражением истины. Возможно, это всего лишь мое очередное новое заблуждение. Главное дело сделано. Я жив и не только физически.


[1] http://www.screen.ru/vadvad/Komm/13/par-kur.htm
[2] http://www.latynin.ru/sonserebryannogoveka2.html
[3] http://www.latynin.ru/phoneticnoise.html
[4] http://www.latynin.ru/books/nasklonesveta/na_sklonesveta.html
[5] http://www.latynin.ru/books/domvrat/domvrat.html




Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service