Поколение Вавилона

Дмитрий Кузьмин
Современная русская литература с Вячеславом Курицыным
Досье: Полина Барскова
Опубликовано впервые по-итальянски: Poesia (Milano). - Maggio 1999. # 128. - pp.2-7. По-русски и по-английски: Слово/Word (New York). - # 24/25 (1999). - pp.175-183. Настоящий текст значительно исправлен и дополнен.

        Понятие литературного поколения не слишком развито в русской культурной традиции XX века. Вернее сказать, только два поколения литераторов выделены культурным сознанием и осмысляются как некая целостность, - это военное поколение (писатели, рожденные в первой половине 20-х годов, чье духовное становление пришлось на годы Второй мировой войны) и «шестидесятники», они же – «поколение XX съезда», - авторы, родившиеся в 30-х годах и сформировавшиеся как личности под воздействием разоблачения сталинского режима и последовавшей затем кратковременной «оттепели». Именно эти два поколения были на авансцене культурного процесса в годы перестройки Горбачева (середина 80-х). Однако к сегодняшнему дню основные представители первого ушли из жизни, а второго - сошли со сцены. В том, как проходят границы поколений среди активно действующих сегодня литераторов, - а это, главным образом, те, кому нынче от 20 до 60 лет, - еще предстоит разобраться. Между тем младшее поколение русских писателей (и особенно поэтов), - те, кому сегодня около 30 или меньше, - чувствует определенное внутреннее родство и испытывает тягу к объединению. Наиболее ярким свидетельством поколенческой консолидации является деятельность Союза молодых литераторов «Вавилон»: два всероссийских фестиваля, семь выпусков альманаха молодой поэзии, шестнадцать авторских книг в серии "Библиотека молодой литературы", один из первых в России литературных сайтов в Интернете, - вот лишь краткий перечень сделанного Союзом за 8 лет существования.
         Что же это за поколение - поколение «Вавилона»? Прежде всего, нужно отметить, что его ментальность сформировалась во второй половине 80-х, когда основной характеристикой советского общества стала нестабильность. Если прежде молодого интеллектуала, молодого деятеля искусства окружал набор готовых схем, шаблонов, которым можно было следовать - или с которыми можно было бороться, - то на рубеже 80-90-х перед начинающим жизненный путь человеком и перед начинающим свой творческий путь автором открывается даже не множество путей, а слабо оформленное, почти не структурированное пространство, в котором приходится самостоятельно, с нуля вырабатывать линию поведения, искать ориентиры, - и при этом нет и не может быть никакой уверенности, что завтра это пространство не предстанет взгляду совершенно иным, чем сегодня. Применительно к литературе это легко понять, если вспомнить волну недоступных прежде в СССР культурных ценностей, хлынувших на страницы печатных изданий во второй половине 80-х: это и литература русской эмиграции, и западная - европейская и американская - литература XX века, западная и восточная философия, наконец, «неофициальная» русская литература последних десятилетий, существовавшая прежде в «самиздате». Результатом такой картины стал резкий стилистический и мировоззренческий разброс среди молодых авторов, входивших в литературу одновременно и, казалось бы, в сходных условиях. В то же время общность биографии зачастую заставляла держаться вместе авторов, весьма далеких друг от друга по своим литературным задачам. Отсюда - свойственная поколению «Вавилона» эстетическая толерантность, которой большинству литераторов предыдущих поколений, формировавшихся в относительно гомогенной среде, недостает. Отсюда же и трудности в общении с более старшими авторами, которые, за крайне редкими исключениями, не оказывают представителям этого поколения никакой поддержки: большинство авторов поколения «Вавилона» с трудом укладывается в имеющиеся у более старших авторов представления о существующих в русской литературе направлениях, школах и т.п. Можно сказать, что поколение «Вавилона» более изолировано от предыдущих поколений, чем, скажем, те - друг от друга. Из вышесказанного видно, что метафора Вавилона оказывается применительно к этому поколению весьма удачной: множество художественных языков, среди которых невозможно выделить основные, главные.
         Следует также отметить изменение в поколении «Вавилона» традиционных для России представлений о социальной роли литератора. Разумеется, и в советскую эпоху девиз Евгения Евтушенко «Поэт в России - больше чем поэт!» поддерживали далеко не все (а из значительных поэтов - очень немногие). Но так или иначе литературная деятельность практически для всех авторов оставалась некоторым жестом в социокультурной и даже социально-политической сфере: для одной части писателей - как нормальный вид профессиональной деятельности, вплоть до возможности обеспечить свое существование материально, для других, представителей «неофициальной» литературы, - хотя бы как знак внутреннего сопротивления советскому режиму, советскому общественному сознанию. Остаточные следы этого второго подхода прослеживаются и сейчас (только объектом противостояния вместо советского режима оказывается современный российский мафиозный капитализм, апофеоз низкокачественной массовой культуры и т.п.). Однако для абсолютного большинства авторов поколения «Вавилона» литература является исключительно частным делом, не имеющим никаких выходов в общественную жизнь, кроме чисто литературной жизни (литературные клубы, которые в Москве и Петербурге переживают в последние годы бурный рост, фестивали, журналы и т.д.).
        Может быть, наиболее типична в социокультурном аспекте фигура Станислава Львовского - одного из основателей (в 1989 г.) поэтической группы «Вавилон», ставшей затем основой одноименного Союза. Окончив химический факультет Московского университета, он успешно работает в молодом российском рекламном бизнесе, находя удовольствие в том, чтобы в текст телепередачи о модной косметике вставить скрытые цитаты из Борхеса и Густава Майринка, - способ социализации, резко не соответствующий традиционным для России представлениям. Но если ряд заметных литераторов предыдущего поколения открыли в новых российских mass-media идеальный способ приложения своей творческой энергии (такие яркие фигуры в поколении 40-летних, как поэт Игорь Иртеньев и прозаик Зуфар Гареев, например, целиком переключились на работу с бульварными газетами и журналами, публикуя в них различные сочинения «с двойным дном»), - то для Львовского и поколения «Вавилона» такой способ действий - не более чем паллиатив: сочинительство по вдохновению и для зарабатывания денег четко разделены в сознании молодых авторов. Оригинальная поэзия Львовского слабо связана с российской стихотворной традицией, обнаруживая лишь отдаленное сходство с кругом «метафизиков-западников» (Аркадий Драгомощенко, Владимир Аристов), также, в свою очередь, ориентированных на прививание русскому стиху открытий западной (прежде всего, англо- и франкоязычной) поэзии ХХ века. Техника «потока сознания», ослабленный синтаксис дают своеобразную картину при использовании в русской поэзии, накладываясь на присущую русскому языку большую свободу порядка слов в предложении. Львовский пользуется этими приемами весьма интенсивно, усиливая эффект при помощи особой графической организации текста: его стихи испещрены большими пробелами внутри строк (прием, прежде применявшийся в русской поэзии разве что Сергеем Завьяловым, имитировавшим таким образом лакуны в античных источниках). Пафос лирики Львовского - каждодневное, постоянное преодолевание разорванности мироздания и мировосприятия:

            задумчивый мальчик в очках
            склоняется над разрезанной кем-то
            картой терпеливо
            соединяя края тридевятых стран
            ничего говорит он ничего
            вскоре мир снова обретет целостность

        Впрочем, в отличие от персонажа этого стихотворения, Львовский не слишком верит в возможность реставрации утраченной картины мира как целого; с этим связано его настойчивое возвращение к темам ушедшего детства, распавшейся семьи, - пережившие свое время фрагменты этих утраченных миров особенно значимы в поэзии Львовского, поскольку всю полноту эмоционального наполнения они обретают задним числом, как символы более не существующего космоса.
        Противоположную Львовскому творческую и философскую позицию занимает Николай Звягинцев (любопытно, что он, как и Львовский, и ряд других молодых литераторов, работает в рекламном бизнесе, - занимаясь, впрочем, не текстами, а визуальным рядом). Архитектор по образованию, Звягинцев выстраивает в своих стихах безупречно геометричные строфические конструкции, не отступая ни на шаг от традиционной русской силлабо-тонической метрики. Однако причудливая образность его стихов, далекие и зачастую никак не проясняемые ассоциации напоминают чуть ли не эстетику сюрреалистов. Именно запаянность кажущихся на первый взгляд вполне произвольными образов и сравнений в жесткие рамки традиционного стиха проясняет пафос поэзии Звягинцева: целостность мира для него, в отличие от Львовского, постулирована, и задача поэта (а скорее всего - любого живущего) - искать взаимосвязи всего со всем.

            Красавцы танки вошли в Харбин,
            А вышел дяденька на балкон,
            С конца тупого яйцо разбил
            И выпил теплое молоко.

- Звягинцев никак не поясняет характер связи между двумя событиями, но настаивает на ее обязательности и необходимости. Здесь же видно, что мироздание по Звягинцеву не иерархично: войсковая операция и бытовой жест случайного человека оказываются звеньями одной цепи, равнозначными и равновеликими (более того, танкам уделена одна строка, а завтраку на балконе - втрое больше). Дешифровка звягинцевской образности - занятие увлекательное и бесконечное (скажем, для понимания приведенного четверостишия стоит припомнить изображенную Свифтом войну тупоконечников и остроконечников, - и тогда в нем начинает просвечивать мысль о бессмысленности любого конфликта и любой победы), но важнее всего здесь именно идея всеобщей связности, по-своему близкая к концепции ризомы по Делезу и Гваттари.
        Такое миропонимание чрезвычайно близко и Андрею Сен-Сенькову, также стремящемуся выявить неожиданные и неочевидные взаимосвязи, пронизывающие космос. Но Сенькову важнее и дороже каждая отдельная ниточка, тянущаяся от одного явления к другому, нежели звягинцевская архитектурная завершенность и совершенность целого. Поэтому Сеньков работает с верлибрической миниатюрой, в каждой - один неожиданный образ, одна яркая ассоциация. Снова напрашивается сопоставление с внелитературными занятиями автора: Сеньков - врач-иглотерапевт, и каждое его стихотворение - своего рода укол, воздействие на строго определенную точку мироздания. Но ограничиться единственным уколом было бы странно - и Сеньков объединяет свои миниатюры в небольшие циклы (от 3-4 до 12-15, в редких случаях 20 текстов), причем сердцевина каждого цикла - тот или иной предмет или явление, от которого в разных миниатюрах протягиваются ниточки в самые разные стороны; цикл представляет собой как бы парадигму метафор или сравнений с участием данного предмета. Еще ближе к иглоукалыванию другая ипостась творчества Сенькова - визуальная поэзия. В России этот вид искусства распространен мало, а те немногие авторы, которые есть, следуют по большей части традиции русского футуризма, прежде всего Алексею Крученых и Алексею Чичерину, не столько создававшим новое искусство, сколько размывавшим границы между существующими. Сеньков понимает визуальную поэзию иначе, отсчитывая ее от европейских корней, от знаменитой "Ночной песни рыб" Кристиана Моргенштерна. Ни визуальный, ни вербальный элемент сеньковского текста не может существовать отдельно: они обретают смысл во взаимодействии (что, собственно, и отличает визуальную поэзию от других форм сочетания слова и живописного или графического образа). Типичное визуальное стихотворение Сенькова включает, как и типичный цикл его миниатюр, обширное название (обычно - развернутую метафору) и эпиграф, обязательность которого отражает важную для Сенькова идею параллельности пространства реальности и пространства культуры (собственный текст мыслится им как описывающий пространство реальности, а эпиграф - как ниточка, скрепляющая его со «второй реальностью» - пространством прежде существующих текстов и описаний). При этом визуальный элемент в поэзии Сенькова минималистичен: скажем, вытянутый по вертикали черный прямоугольник; этот текст озаглавлен: «Закрытое окно: полуоткрытое окно в комнату, где на стене висит картина, изображающая зебру, как раз напротив черной полоски»; эпиграф взят из Шарля Бодлера: «Глядя с улицы сквозь открытое окно, никогда не увидишь столько интересного, сколько таится в закрытом». Точечный укол визуального образа активизирует длинную цепочку импульсов, расходящихся как в пространство культурных ассоциаций, так и в пространство индивидуально-психологического опыта.
        Любопытно, что Сеньков, настолько укорененный в мировую культуру, обитает в городке Борисоглебске на границе Воронежской и Волгоградской областей. По-видимому, неспроста наиболее активный диалог с авторами и культурами иных эпох и стран ведут литераторы, заброшенные судьбой в глубокую провинцию, где иных возможностей диалога нет. В этом отношении близкая Сенькову фигура - Сергей Круглов из Красноярского края. Затерянный в просторах Сибири городок Минусинск, в котором почти безвыездно живет и работает Круглов, располагает, очевидно, к длинной фразе, значительной длине стихотворения, свободному ритму и постоянной, длящейся из одного текста в другой, беседе с незримым собеседником, в котором то проступают инфернальные черты, то - образ невинной жертвы, то элементы гей-эротики. Конечно, есть доля наивности в том, чтобы прямо выводить особенности письма из географических обстоятельств, но трудно себе представить, чтобы мало-мальски близко от Москвы или Петербурга было написано:

            Когда я слышу звон, треск лопнувшей струны в моем сердце,
            я знаю: это там, на родине,
            еще один мой друг и читатель, никогда обо мне не подозревавший,
            забыл меня навсегда. И - вот - еще один. И
            еще.

        Круглов не менее, чем Сеньков, укоренен в культуру, но в данном случае эта культура осмыслена как пространство мифа, в достаточно широком смысле слова: от античной мифологии до мифологизированных образов деятелей культуры (Платон, Гете, Ломоносов...). Все эти мифы Круглов пересоздает заново, почти демонстративно искажая сюжеты, переставляя акценты с точностью до наоборот. Пространство культуры предстает как абсолютная податливость, абсолютная произвольность, - в противоположность пространству реальности, которое незыблемо и не сулит ничего, кроме экзистенциального одиночества.
        Противовесом культурности стиха, в лучшем смысле этого слова, оказываются в современной поэзии различные попытки наивной поэзии и примитивизма (важно, что в поколении "Вавилона" практически не представлен специфический дискурс тотальной иронии, столь значимый для дебютантов 10-летней давности - нынешних 40-летних: по-видимому, всплеск иронической поэзии возможен только в контексте сохраняющейся социальной и культурной угрозы, по отношению к которой ирония выступает универсальным защитным механизмом; те языковые формы и общественные явления, которые мотивировали иронию Игоря Иртеньева, Владимира Друка и даже Льва Рубинштейна, нынешнему младшему поколению представляются бесповоротно мертвыми, им не требуется противостоять). Среди заметных фигур этого течения в молодой русской поэзии - Максим Анкудинов, житель Екатеринбурга, по профессии программист1, - и то, и другое характерно. Урал стал на рубеже 80-90-х не только кузницей кадров радикального поставангарда (представленного такими центральными фигурами современной российской литературной жизни, как критик Вячеслав Курицын и поэт Виталий Кальпиди), но и регионом, где сохранилась мощная поэтическая школа с достаточно консервативными (но не эпигонскими) традициями прямого лирического высказывания. С другой стороны, молодая техническая интеллигенция, особенно программисты, ощущавшие себя на переднем крае развития новых технологий, еще с 60-х годов питала особенную склонность к стихийному творчеству, создавала своеобразный фольклор, а в 70-80-е годы стала основной питательной средой для формирования русской рок-культуры, для которой характерна гораздо большая, по сравнению с американскими и европейскими прообразами, роль текста (и одним из центров которой стал, опять-таки, Уральский регион). Творчество Анкудинова достаточно неоднородно: есть в нем и тексты, восходящие к весьма агрессивной уральской рок-школе, и попытки облагородить эту традицию прививкой раннего французского авангарда (Анкудинов много переводит французскую поэзию первой половины ХХ века, особенно интересуясь Аполлинером и Элюаром). Однако высшие его достижения связаны со стихами, в которых Анкудинову удается найти для непосредственного лирического высказывания тот или иной особый язык, не затертый использованием в русской литературной традиции, - чаще всего это любовный лепет (обычно не затрагивающий эротической сферы) или детская речь, как в замечательной поэме "Рыбы":

            Мама!
            Смотри -
            Рыбы пьют чай
            И нас
            Зовут.
            Мама,
            Смотри -
            Рыб отрезал
            Себе хлеба сам.
            Мама,

            А рыб этих добрых веселых,
            Как нас,
            Убьют?
            Мама,
            А рыбам
            Прекрасных
            Досталося
            Мам?

        Именно тексты такого рода определяют место Анкудинова на литературной карте уральского региона - рядом с не менее точной имитацией подросткового стиля и способа мышления в стихах Ивана Бахрушева и прозой дневникового типа Александра Шабурова, исключительно метко схватывающей инфантильный дискурс «наивной богемы».
        Вопросы литературной регионалистики прежде точно так же не попадали в фокус внимания российской критики и филологии, как и поколенческие вопросы. Между тем прошедший в Москве в декабре 1999 года первый фестиваль молодой провинциальной поэзии «Культурный герой XXI века» показал, что в ряде регионов идет активное формирование новых местных литературных школ. В круг литературных центров первостепенного значения выдвинулись Иваново, Воронеж, Самара. Речь идет не просто об определенном количестве интересных фигур - но о наличии общих творческих ориентиров, близкой художественной проблематике. Для ивановской школы, отметил в своем выступлении на фестивале критик Илья Кукулин, характерна опора на поэтику обериутов - хотя в рамках последней каждый из ивановцев выбирает себе разные ценности: Игорь Жуков и Дмитрий Шукуров - метафизически нагруженную заумь Введенского, Виктор Ломосков, наиболее близкий по стилю к московскому иронизму 80-х, - незатейливый юмор Олейникова, Ольга ФЦ - лаконичный бытовой абсурд «Случаев» Хармса. О воронежской поэтической школе заговорили в последнее время благодаря попаданию сразу двух авторов - Елены Фанайловой (принадлежащей, правда, к предыдущему поколению) и Александра Анашевича - в шорт-лист Премии Андрея Белого за 1999 год; здесь общей отправной точкой можно считать позднего Мандельштама. Особенностью самарского литературного пространства является ярко выраженная биполярность: с одной стороны - метафизически углубленная, основанная на герметичной метафорике поэзия и малая проза Александра Уланова и Галины Ермошиной, с другой - не чуждающиеся патетики и социальной заостренности, в чем-то близкие по духу авторам Клуба "Поэзия" (прежде всего, по типу словесной игры и некоторым синтаксическим особенностям - как, например, цепочки коротких назывных предложений) Сергей Лейбград и Виталий Лехциер. Есть еще Кемерово, Саратов, Тамбов, где также можно усмотреть признаки развивающейся литературной школы. В то же время региональные школы предшествующего периода русской литературы в большинстве своем к концу 90-х гг. распались и перестали существовать - отчасти по причинам внелитературным: две самые заметные из них, рижская и ферганская, оказались за пределами российского государства. Впрочем, это затронуло уже авторов поколения 30-летних - за одним исключением.
        Рижский поэт Сергей Тимофеев по своей литературной судьбе вообще - исключение, притом счастливое: это касается, например, нарисованной выше картины оторванности молодых писателей от более старших литературных поколений. В Латвии, как и в других национальных республиках Советского Союза, культурная жизнь проходила по несколько другим законам, и, в частности, круг дозволенного всегда был несколько шире, чем в Москве или Ленинграде, не говоря уже о российской провинции. Именно в Риге в конце 80-х появился журнал «Родник» - первое российское издание, приступившее к публикации огромного массива русской неофициальной литературы, накопленного с 50-х годов. Вокруг «Родника» бъединились яркие авторы, как русские, так и латышские (журнал выходил на двух языках), - в частности, поэты Алексей Ивлев и Олег Золотов, прозаик Андрей Левкин, составившие ядро рижской литературной школы. Тимофеев был принят в этом кругу как равный, хотя и принадлежал к следующему поколению, - а затем, вместе с Левкиным, получил признание и в литературных кругах Ленинграда-Петербурга. Вместе со всей Латвией, стремившейся быстрее России интегрироваться в европейский мир, Тимофеев удачно нашел свое место в изменившемся культурном пространстве, успешно пробуя себя в качестве фотомодели, ди-джея, ведущего молодежной телевизионной программы, - и эта новая для постсоветского общества культура, стремительно врывающаяся прежде всего в жизнь молодежи, стала основным материалом поэзии Тимофеева (его вторая книга так и называется "Воспоминания диск-жокея"):

            Это съемки музыкальной программы, и крепкий человек
            поет вживую под музыку с магнитофона, поет рок
            на английском. Интересы? Музыка и спорт. Спорт и
            музыка. Ему тридцать лет, он садится в джип с двумя
            подругами, они бессловесны. Новое силовое поле:
            спорт и музыка. Машина срывается с места.

        Мировосприятие молодых людей, ориентированных на западный стандарт молодежной жизни (и жизни вообще), впервые отражено в стихах Тимофеева: трудноуловимое сочетание созерцательного подхода к жизни и абсолютно органичной вовлеченности в нее.
         Оборотную сторону этого мировосприятия представляет в наиболее ярких своих стихах житель Подмосковья Вадим Калинин (больше известный своей прозой). Особый интерес вызывает в этом отношении цикл «Рекламное приложение» - четыре десятка трехстиший: между двумя полюсами - ироничным абсурдизмом (Он укусил меня за ногу, // Я выбил ему зубы, // Принес их домой и не нашел ядовитых.) и столь же ироничным резонерством (Ты говоришь, что попробовала все, // А мне смешно, ведь я остался // За границей твоего опыта.), - в нем обнаруживается ряд текстов, с удивительной ясностью и откровенностью предъявляющий сошедший с видеоэкрана в реальную жизнь мир, четыре координаты которого - любовь, деньги, музыка, насилие: от

            Что может быть слаще,
            Чем ощущать себя
            Способным купить для нее шоколадку.

- до

            Пить кофе и принимать ласки,
            Лежать в ванной и слушать Колтрейна,
            Когда могут войти, зарезать...

         Калинин - не апологет такой системы координат, но он не обличает, не пугает, не ищет мистических основ: он только показывает стихийную органичность существования человека в этом пространстве, своеобразную экзистенциальную полноту. Может быть, эта полнота убийственна, но чтобы что-либо ей противопоставить, культура должна ее понять, и наша литература делает в этом направлении лишь самые первые шаги.
         Разговор о младшем поколении современной русской литературы был бы неполон без его петербургской части. Правда, как раз в Петербурге поколение "Вавилона" менее всего заявило о себе - возможно, потому, что там не только много и хорошо пишут, но и являются значительными фигурами литературной сцены представители предыдущего поколения: поэты Александр Скидан и Дмитрий Голынко-Вольфсон, философ и эссеист Александр Секацкий, филолог и литературный деятель Глеб Морев (напротив, в Москве наиболее яркие авторы поколения 30-летних - такие, как Юлий Гуголев или Денис Новиков, - в значительной степени оказались на периферии литературной жизни и вне фокуса внимания литературной общественности). В их тени оказались и брутально-аскетичный Владимир Бауэр, и изысканный Всеволод Зельченко, ставящий уникальный опыт по возвращению в арсенал русской поэзии балладного жанра... Пожалуй, самой "востребованной" в младшем поколении петербуржцев оказалась Полина Барскова - возможно, отчасти в связи с необычной творческой биографией: Барскова дебютировала в печати в 14-летнем возрасте, 15-ти лет первенствовала во Всесоюзном конкурсе молодых поэтов... Впрочем, судьба вундеркинда ее не постигла: интерес к стихам Барсковой не падает по мере взросления автора (так, уже в 1999 г. ее стихотворение памяти Иосифа Бродского выиграло всемирный конкурс русской поэзии в Интернете "ТЕНЕТА"). Это очень чувственная (хотя и осторожная в непосредственном обращении к сексуальным темам) поэзия романтического склада, сочетанием мрачноватого колорита с сильным эмоциональным напряжением не слишком похожая на более сдержанную, как правило, петербуржскую поэзию последних десятилетий, - впрочем, в чем-то можно усмотреть близость интонаций Барсковой с ранним творчеством ее отца, одного из известнейших российских поэтов Евгения Рейна, а еще больше - с кругом не столь известных авторов рубежа 60-70-х (Александр Миронов, Александр Ожиганов), предпринявших последнюю попытку создать на русской почве аналог французских "проклятых поэтов", в свое время пропущенных в России по причине свойственной Некрасову и его последователям преувеличенной озабоченности социально-политическими проблемами.
         И еще одну важную особенность культурной ситуации хотелось бы обозначить в рамках данного сюжета - и у этой особенности есть своя знаковая фигура. Ольга Зондберг представляет наиболее, пожалуй, традиционный фланг молодой русской поэзии, при разговоре о котором современная критика в наибольшей степени сталкивается с проблемой собственного языка. Естественность разговорной интонации, чистота звука, эмоциональная подлинность, - все эти определения выглядят не слишком убедительно: своеобразие авторской манеры легко ощутить, но трудно определить. Формальный репертуар Зондберг, может быть, шире, чем у кого-либо из представленных авторов, - от моностиха и стихотворения в прозе до сонета. Но по своему пафосу лирика Зондберг целиком остается в русле классической для русской поэзии задачи самопознания, хотя иногда и позволяет себе достаточно острую иронию, направленную, главным образом, на культуру в ее дидактической и гиперрационалистической ипостаси. Существование поэзии Зондберг, как и ряда ее старших коллег, - Инны Лиснянской, Олега Чухонцева и других, - заставляет признать, что даже самая тривиальная, казалось бы, полностью отработанная официальной советской поэзией стилистика может поворачиваться неожиданной стороной, удивлять и радовать. Собственно говоря, именно признание творческого потенциала за самыми разными, даже взаимоисключающими художественными принципами - и есть самая характерная черта поколения «Вавилона» и нынешней эпохи в русской поэзии.


[1] Здесь ошибка: Максим Анкудинов окончил Уральский политехнический институт и работал инженером-радиотехником, а не программистом. — Прим. ред.




Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service