Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

к списку персоналий досье напечатать
Дмитрий Бобышев  .  предыдущая публикация  
Корнесловие и шприц
Поэзия русской диаспоры. — М.: Новое литературное обозрение

25.09.2008
Знамя
2004, №1
Досье: Дмитрий Бобышев
        Поэзия русской диаспоры. — М.: НЛО. — Дмитрий Бобышев. Знакомства слов. Избранные стихи. Предисловие Соломона Волкова. Составление Д. Кузьмина; Анна Горенко. Праздник неспелого хлеба. Предисловие Данилы Давыдова. Составление Е. Сошкина и И. Кукулина, подг. текстов Е. Сошкина и В. Тарасова. — 2003.
        «НЛО» затеяло новую серию «Поэзия русской диаспоры». Вышло несколько книг. Рассмотрим две.
        В анонсе проекта сказано о возможности возникновения ситуации «один язык — разные культуры». Вопрос: «Случится ли так, что русская поэзия Израиля, Америки или Украины станет столь же автономна, как бельгийская или квебекская — по отношению к французской, аргентинская или мексиканская — к испанской?». Не праздный ли это вопрос — или он действительно существует? Так или иначе, вектор определен и задан. Читать эти стихи приходится в указанном направлении. Тем более что Соломон Волков в предисловии к «Знакомствам слов», книге Дмитрия Бобышева, пишет: «Уникальность эмигрантского опыта дает возможность стереоскопического представления о жизни. Оно рождается из совмещения опытов российского и американского и образует область русско-американской культуры, о существовании которой стали говорить и писать впервые в начале 1990-х годов». В принципе, Волков уже констатирует наличие оной (другой) культуры в рамках одного языка. До автономности дело не дошло.
        Заметим в скобках: Набоков в стихотворении о Пастернаке выделил в Пастернаке как раз стереоскопичность, роковым образом роднящую последнего — с Бенедиктовым. К эмиграции это, естествено, не имеет никакого отношения. Устройство глаза. Но и представление о жизни.
        У Бобышева достаточно внятно сказано о причинах его отъезда. «А если Воля — не там, где Родина, — / так даже бабы, и то: не нашлось...» В этих двух строчках, может быть, стилистика для нас интересней информации, ибо вот так, несколько неправильно, переступая через нормативный синтаксис, Бобышев и говорит. При довольно обильном словоговорении он склонен к недоговоренностям, к проглатыванию слов и смыслов, отточие у него — один из самых употребительных инструментов речи, а в одной из поэм («Новые диалоги доктора Фауста») целые строфы состоят из многоточий, и дело тут не в цензуре, а в звуке. Впрочем, и Пушкин в «Онегине» порой именно так подходил к многоточиям.
        Возможно, имя Пушкина тут появилось почти напрасно, потому что первым делом должно было бы в случае Бобышева возникнуть имя Державина. Он сам зовет туда, к Державину, написах (именно так; словцо, не раз употребленное в «Знакомствах слов») «Жизнь Урбанскую», восходящую к «Евгению. Жизнь Званская». В заголовке пропущено «Евгению», но сам Евгений как адресат совершенно ясен — это Рейн. Которому, кстати, посвящено и самое первое стихотворение книги: «Крылатый лев сидит с крылатым львом...». Попутно говоря, важнейшие бобышевские посвящения точь-в-точь повторяют посвящения Бродского в его первой московской книге «Часть речи».
        Однако в «Жизни Урбанской» Державина намного меньше, нежели Рейна. Бобышевское описание американского супермаркета, суперизобилия снеди, товара, продукта, закрепленное в куплетах державинского толка, весьма напоминает ту же работу (формально иную) Рейна в его печальном гимне питерскому магазину Елисеева. Это не барский стол Державина. Это взгляд изначально голодного человека на чужое богатство. «Ибо — мордой об стол — Америка». Называется это и так: «сытое самоизгнание».
        Чуть выше он говорит: «Америка — это библиотека. / Два берега. И — мой дом». Видимо, речь о достаточно уединенной жизни, состоящей преимущественно из чтения книжек. Выглянув из дома, он испытывает не лучшие ощущения: «Мерзо-сытая, американская, / скользкая без мыла, мразь...». С Америкой он не церемонится, и это, вероятно, взаимно, но было бы неправдой отказать Бобышеву и в пиитическом восторге перед приютившим его пространством. «Пясть Америки, / крепость ее костяка: / вороные утесы Нью-Йорка, / серые грани Нью-Джерзи, / Пенсильвании желтые груды, / мраморы в падях Вермонта, / Массачузетса бурый гранит». Взгляд сверху, из космоса, та самая стереоскопичность, и здесь можно было бы предположить присутствие Уитмена, но в голову приходит иное: когда-то академик Лихачев писал о ландшафтном зрении, присущем древнерусским авторам. Бобышев, постоянно припадающий к источникам старинной речи, сызмлада обзавелся подобным зрением. Стихи книги «Знакомства слов», написанные в 60-х, до отъезда, — сплошной пейзаж, городской или загородный, работа с натурой, вглядывание в нее: «Выражение как бы стыда / у ландшафта в тот миг я заметил». Это свойство, перенесенное в новый возраст, стало пожизненным. Об этом и речь: «Но, проезжая Массачузетс, / остановил кабриолет / на миг. И, вглядываясь в чужесть, / установил, что в мире нет // того, что не случилось прежде. / Все — было. И — холмы, / и та же в них надежда брезжит, / и брызжет свет из тьмы».
        Холмы? Спор с Бродским? Опять?
        В данной книге — отметим такт составителя — немного стихов этой темы, столь болезненной для Бобышева, — на самом деле она безжалостно пронизала его жизнь и стихи. Он и вещь о генерале Григоренко начинает с полемики, резко оборванной, правда: «Что Жуков? Жуть: / всем — гроб!..». В «Счастливом человеке», соперничая с Бродским на венецианской почве, Бобышев говорит: «По борту — остров мертвых отдален: / ряд белых мавзолеев. Кипарисы. / Средь них знакомец наш. Да тот ли он, / кто усмиряет гневы и капризы // гниением и вечностью? Салют!» Так у нас о покойниках не говорят? Ладно. Не наше дело, обойдемся без моралите, лишь укажем на более терпимые стихи на сей счет: «Значит, это сам он прибыл в гости, / оживлен и даже как бы жив. / Я, вглядевшись, не нашел в нем злости, / облик был не лжив».
        Дело не только в «знакомце нашем». Бобышев разбирается со своей молодостью вообще. Черта русско-американской культуры? Да, на расстоянии всяческий спарринг, видимо, неотвратим и в некотором смысле малоопасен, но иные из «ахматовских сирот» развлекаются сведением счетов и здесь, в Москве, легендарная внутриэмигрантская склока тут ни при чем. Все это можно бы счесть эволюцией личности, борением художника с самим собой etc. Но выглядит это так: «А братва? А былая дружина, / что случалась роднее родных? / Да ничем она не дорожила, / всем давала с размаху под вздох. // Вот о ней-то горячего сраму / обобраться ли? Не оберешь... / Как чужую вчерашнюю даму / стыдно вспомнить. / А помнить — и что ж!» Так. Она уже и шлюха, дружина-то. К ней же, скорей всего, обращены и эти слова: «Вы все обкрадены. А я, хотя и тоже, / зато увидел мир». Это написано в июне 1991-го. Анахронистический промах: тот, кому надо, мир уже увидел.
        Самое отчетливое в стихах Бобышева — время и место возникновения этого поэта. Шестидесятые, Питер. Полемика с молодостью началась в молодости. Дружбы, переходящие в ненависть. Духота полупровинции. Ахматова. Эрмитаж. Архитектура. Буканика. Обида на Москву. Жажда авантюры. Антиквариат. Тоска по мировой культуре. Пассеизм. Прочая и прочая. Все это — в стихах целой генерации вне зависимости от посещения комаровской Будки.
        Бобышевский стих — еще одно подтверждение весьма косвенного влияния ахматовского стиха на творчество «волшебного хора». Разве что в «Новых диалогах...» есть некий отсвет «Поэмы без героя». Как Бродский изменял Ахматовой с Цветаевой, так Бобышев — с Мандельштамом, не избежав ни его позднего анапеста, ни «соломинки», ни «пальцев зрячих», ни «Я слово позабыл...» (в несколько издевательской форме, надо сказать; то же самое — и с самой Ахматовой, в сущности высмеянной: «Но — жилистый под ней (в ней) соглядатай / диктует барышне волнующе молчать... / И — уступать: — Как ты красив, проклятый! / И пра- на левую натягивать перчать»).
        Разумеется, Державин. Но — отраженный, модернизированный другими, усвоенный через прежнее опосредование, о чем уже частично говорилось выше в связи с Рейном, а надо бы добавить и весь модернизм первой четверти ХХ века (отмечено С. Волковым). Заболоцкий, Шефнер, сверстники — Соснора, Горбовский (с их особым и разным почвенничеством), Британишский (поныне недооцененный). На взгляд со стороны и вряд ли по воле автора, именно эти соседи по цеху там и сям отзываются у Бобышева. В превосходной вещи «Ксения Петербуржская» — квинтэссенция тех поисков, тех поэтических интересов. «Христоблаженную, хлопочущу о многу, // о теплой мелочи и о слезе людской, / ее бы помянуть саму за упокой, // горяще-таящую истово и яро... / Я помолился лишь о «нелишенье дара».
        В Америке Бобышев заметно полевел в стиховом смысле. Наверно, причина тому — нехватка живой речи и давняя тяга к, так сказать, корнесловию. Дабы не засушить стих, он перенасыщает его терпким раствором некой разговорности, дробя слова, недоговаривая, недописывая их, параллельно компенсируя образующиеся зияния большим количеством неологизмов в круто-почвенническом духе солженицынских уроков (прихребечена, библи-отческий, горлодрал, взглядо-огонь, отгрызок, враскувыр, грызнь, дориносима, жом, лярво-личины, урчь, огромно-непомерно-уд, спотклась, белопечален, т.д., т.п.), всячески беспокоя, расшевеливая и саму графику стиха. Из всего футуристического опыта ему, как кажется опять-таки со стороны, больше всего пригодился — Каменский. Или ранний Асеев, как ни странно. Особенно когда он форсирует звук. На этом пути он ощущает тревогу, выраженную адекватно-показательно: «Псам все под хвост! Вот у меня такое ж / адажио: и — не в струю, не в ось... / Порою что-нибудь отколешь — / дивишься опосля: куда, откуда этих свойств?» Как говорил Сельвинский, «и любил родительного падежа». Вряд ли это «адажио» испытало радость от знакомства с этим «опосля».
        «Я их комедию пупырчато писах». Так и сказано.
        Глядя в нынешнюю книгу Бобышева, выносишь такое ощущение, что с Соснорой он общался чаще, чем с Ахматовой.
        Еще одно качество, родственное футуристическому наследству, — усиленное внимание к живописи как таковой, отсюда — к изобразительности стиховой. Он пишет пейзаж, натюрморт, ню, жанр, историческую картину, не жалея красок. Это масло, не акварель, не гуашь, не сепия. В таких сильных вещах, как «Жар-куст», художник воплощается исчерпывающим образом. О связях ленинградской поэзии с изобразительным искусством есть резоны говорить много и отдельно.
        Но было бы ошибкой поэтический Питер 60-х наглухо суверенизировать относительно Москвы и остальной России. Тот же Андрей Сергеев не раз говорил о генезисе своего творчества с упором на авангард. Чухонцев писал и о Державине, и о Баркове. Вознесенский начал с «Мастеров». Русская поэзия движется по общим линиям, включая сугубо петербургские. Изоляционистского водораздела нет — или он иллюзорен.
        Тут немало стихов о любви. Юношеская поэма «Новые диалоги...» трогает поныне, относительно недавняя (1989) вещь «Звери св. Антония» написана пастозно, это пустынническая «похоть паха», эрос густого замеса, отдающий чем-то возрастным. Есть и «Поздние свидания». Там сказано: «Обнаженьем умыв унижения, / сняв касанием всю эту ржавь, / удивляюсь себе ж: — Неужели я / и любим еще, и моложав?» Кабы автогерой не хлопотал о моложавости столь настойчиво (в другом месте — то же о том же: «Веком заживо посеребряемый, / ничего, моложавлюсь, гожусь»), не было бы смысла сейчас припомнить опять же Пушкина (из статьи о Радищеве): «Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное».
        Электрический треск сопротивляющегося материала. Нет ли тут умышленности? Конструируемого косноязычия, и без того наличествующего? Поэт воспроизводит процесс миросотворения, намеренно одной ногой застревая в довременном хаосе, ибо гармония в чистом виде (= чистописание) ему скучна. В результате можно заскучать наоборот. Оттого, что идеал недостижим и поэт по инерции тоскует о чуде. К слову, чудо — как символ, как излюбленный объект романтизма, как эвфемизм божественности, может быть, — тоже оттуда, из 60-х. У Бобышева есть стихотворение «Попытка тишины» — о мальчике, которого вырвало в метро «прямо под концертной залой». Там, наверху, — красивый Шопен, небесный Моцарт, скушный Брамс, наш Прокофьев. Там — застывшая музыка: архитектура. С мальчиком случилось худшее — все это прошло мимо него, и когда он вышел из метро, то: «Постояв у Дома книг, / вяло думал он: сегодня / проморгал я страшный миг, / дивный миг Суда Господня». Тут надо обратить особое внимание на нашего Прокофьева. Не исключено, что именно к этому чуду, исполненному вселенских диссонансов века, всегда стремился бобышевский стих, ища свою эстетику, свою музыку. Не знаю, вышел ли тот мальчик из метро.
        Был у меня такой разговор с В. Перельмутером, в свое время занимавшимся, помимо всего прочего, Ходасевичем. Я спросил: как реагировал довоенный Париж на русских поэтов, там живших? Ответ меня поразил, хотя ничего странного, если вдуматься, тут нет. Нина Берберова рассказывала: литературно-интеллигентский Париж был настроен просоветски, если не прокоммунистически, Ромен Роллан — лично, в письмах, которые сейчас обнаружены, — оповестил все крупнейшие французские редакции о вредности сотрудничества со вчерашним днем русской литературы. Образовалось гетто, банка с пауками. Это нам ничего не напоминает? Ситуация зеркальная, но по сути — та же. Даже Бродский, поначалу привеченный, исподволь добился ревности и неприятия.
        Уход Бобышева в, условно говоря, корнесловие — красноречив. Или, по Мандельштаму, — черноречив. Америка? По Бобышеву — чужесть.
        Анна Горенко — псевдоним, некоторым (Анри Волхонскому) кажущийся гениальным, мне так не кажется, но он конгениален нашему разговору. Опять Ахматова, опять Питер, но автор — другой, принципиально другой, и он молод, и его уже нет на свете. В предисловии к «Празднику неспелого хлеба» Данила Давыдов пишет о поэтике последовательного ухода, и, как ни красивовато это звучит, в общем-то в такой формуле есть своя правда. Горенко ушла в двадцать семь — роковой возраст, остро напоминающий о многих, в частности — о Борисе Рыжем. Причина смерти самозафиксирована в стихах: тут и шприц, и конопля, и гашиш.
        Эллиптическое стихописание не поддается анализу, но вряд ли таковой нужен был и самой Анне Горенко, здесь уместней сочувствие в тютчевском смысле. Ностальгируя в начальных стихах: «мне снится город заповедный», «бедный твой город: картонный, а белый белый / белой гостиной славный фонтаном садом», — она не отложила в долгий ящик правду самоопределения: «я любая справа или слева / от ворот прекрасного «Сайгона». (Для непосвященных: «Сайгон» — питерское кафе, молодежная тусовка нескольких поколений.) Я — любая. Меня много — и меня нет.
        О лирической героине, разумеется, говорить не приходится. С одной стороны — исповедь, прямая речь, с другой — дробность, множественность «я» вплоть до психоделической перемены пола. Когда Горенко говорит «мы», не надо думать, что речь о ком-то другом, включая ее самое, это «мы» может целиком вмещать физически одну-единственную личность: авторскую. В ситуации «гибели стиля» совершенно убедительна исходно вполне традиционная риторика такого толка: «нам хотелось волос из песка и платья небес / но не бывает / желание отгаревает / рука отбывает жест / рот не узнает языка». При всем при том, возможно, ее фирменным стихотворением, ее «Облаком в штанах» и «Незнакомкой» станет вот эта незатейливая вещица: «юннат беспризорный могильщик / ты клеил серебряный гроб / но что мне до смерти я птичка / я зоологический сноб / умелец роскошный курильщик / ты думал я жить не хочу / я жизни не знаю я птичка / я небо верчу». Тут сказано все о себе. Об этом она говорила всю жизнь на разные лады.
        Насчет разных ладов. У нее есть заголовок: «Первый верлибр». Этот верлибр — не первый в книге. Взаимоотношения этого поэта с метрическим стихом, с рифмой и прочим каноном не столь сложны, как это может показаться с первого взгляда. Регулярный стих постоянно ловит ее за руку, и она не очень-то сопротивляется: в книге много стихотворений, не выходящих из классической просодии. Ее верлибр — диалог с метром, не разрыв, но домашняя ссора, полюбовная то есть, с достаточно частыми перемириями и замирениями, да и сам способ стихомышления — упрямая сосредоточенность на самом себе, а не вражда с общепринятым или, сказать точнее, известным доселе. Собственно говоря, у нее нет ни одного стихотворения, исполненного пафоса отторжения чужого творчества или имени, кроме (почему-то) «багрицкого» (так, со строчной).
        Кто ею назван вообще? Андерсен, Лорка, Сартр, Тарковский (похоже, сын), пригов(ы), айги (тоже мн. ч.), окуджава... Кто ею не назван, но существует в ее стихах? «Королевская шкура шмеля», как и сам он, — от Бунина («Черный бархатный шмель, золотое оплечье...»), «девственница со стулом» — из Пастернака («Грех думать, ты не из весталок, / Вошла со стулом...»), «Я боюсь милиции» — от Мандельштама («Милиционеров не боюсь»), игра с частицами «да» и «нет», упирающая на «нет», — цветаевский тотальный отказ; Ахматова заложена в псевдоним, да и пару раз упомянутые в стихах прописные А, похоже, отсылают туда же; поэты, пишущие на иврите.
        Это только тот круг имен, влияний и перекличек, что лежит на поверхности. Общий культурный диапазон Горенко безусловно богаче и не ограничен литературой: в том же «полете шмеля», например, отчетливо звучит соответствующая музыка Римского-Корсакова.
        В общем и целом это ХХ век, в смысле поэзии отнюдь не отрицаемый по преимуществу. Стихового революционаризма у Горенко нет. Она ничего не манифестирует, не замахивается на нечто небывалое. Ее новизна — сугубо поэтическая, не версификационная. Ранняя гибель — увы, не редкость. Редкость и единственность — так видеть и так говорить, именно так мыслить, именно так страдать, и тут поэту прискорбно способствует уникальность самой судьбы. Человеческой судьбы. Две страны. Пол. Болезнь. Юный возраст. Гибель.
        Анна Горенко поразилась: «что до жизни, она оказалась женской». Это обстоятельство требовало готовности, каковой не нашлось. Офелия, Лорелея, орхидея, дюймовочка — вот состав ее представлений о женском существе. Вечная женственность? Вечная девочка. Там, где поэт-профессионал занимается литературным изобретательством, эта девочка серьезно играет в слова, выдумывая — нечасто — новые, порой забавные. Летают самолетики и паровозики, на них перемещаются какие-то ювелиры и гагаузы. Проследить за сюжетами иных ее вещей невозможно. Читая такие стихи, надо согласиться на заведомые темноты. Отсюда — невозможность адекватного цитирования. Жаль. Ибо все дело — в нюансах, ходах, поворотах, внезапностях озарений.
        Внестиховая самоаттестация — Горенко называла себя израильским поэтом — в самих стихах подтверждается, как уже отмечалось, некоторыми аллюзиями и мотивами ивритского происхождения, но главное — постоянным, неистребимым присутствием войны. «Все отделенное страницею, двумя ли, / все неопасное невидимо. Усни, / чума идет по улице. Едва ли / после войны ты вспомнишь эти дни». Основная метафора воюющей страны, проходящая сквозь всю книгу, — каменный песок. Но война выходит за регион, она всюду. «... Гагауз крещен был Константином / ювелира звали просто Джеф / они покинули родную степь / смущенные войны картиной / и в Палестину паровозик воздушный направляет бег». Война не только всюду, она всегда. «Одна война зимы две месяц рыбьей кости / я покажу себя тебе еще / три сладкое клейменое плечо / космодемьянской на допросе». Аня Карпа (подлинная фамилия Анны Горенко) родилась через тридцать один год после гибели Зои Космодемьянской. Приплюсовав лет двадцать с небольшим — до времени написания стихотворения, получим больше полувека исторической памяти, не осмеянной, надо сказать. У Горенко вообще нет этого — подхихикиванья, подначки и проч. У нее все серьезно, она знала свою дистанцию. Серьезно — и о России. «Там краеведческий музей один лежит на пепелище / Мой дом! скорей беги к нему / но нет Один чердак туману покорный реет над землей / а где же оба этажа / кирпичной смерти незадача».
        Когда она призывает: «просыпайся умерли ночью поэты все-все», выясняется, что все-все поэты — исключительно русские (по иной терминологии, русскоязычные) поэты. Она не акцентирует этого обстоятельства — так получилось. Ее преследовал «сон разроссийский куст». Он длился долго и мучительно. Морока известной тоски у Горенко разоблачается так: «Мы могли бы жить на малой садовой / и деревянный пол непересказуем / я люблю тебя Скажи мне другое слово / недоступное легким деснам и поцелуям // кровь в реке империи для питья легка и приятна / и от надсадной чести ломило зубы / давай вернемся за грошик лодкой обратно / где у всех в дыхательном горле медные трубы». Кровь, медные трубы. Все то же. Война. «Здесь звезды страшные горят у них глаза внутри». Мир, в котором «листья / на землю падая, кричат».
        Хлебниковский принцип гениального черновика у Горенко, как правило, перейден в сторону кондиции. Стихи вынуты из наволочки. Они предназначены к печати. Обозначая воображаемую цитату словом «цитата», то есть избегая цитаты, вытесняя ее как прием, она апеллирует к возможности полиграфического выхода к читателю: «еще цитата еще повторяй это слово наборщик». Наборщик, а не, например, Аполлон или еще кто-нибудь из представителей вечности. Ей ближе вещность. «Потому, / потому я ловлю / ищу на ощупь / сухие и покорные предметы — / они существования приметы / да оттенят они стеклом и дубом / абсурд / и мы на них облокотимся».
        Предметы оказались ненадежной опорой, победил абсурд. И тем не менее это поэтика подробностей бытия, стекла и дуба, не оправдавшейся надежды на небессмысленность существования.


Дмитрий Бобышев  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service