Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Как ни страшна жизнь, поэзия в ней всегда присутствует
Беседа с Александром Кушнером

17.08.2007
Интервью:
Андрей Дмитриев
        Стихи – архаика. И скоро их не будет», – совсем недавно посетовал поэт Александр Кушнер. И все-таки интерес к ним еще теплится. В этом мог убедиться поэт во время своих недавних харьковских выступлений.
        Александр Семенович, вы часто акцентируете внимание на том, что новизна в большей мере диктуется интонацией, внутренним током стиха, нежели какими-то внешними, формальными достижениями...
        –
Действительно, надоели все стихи – так можно сказать. И авангардистские, и традиционные... Вся беда в том, что когда нет интонации своей собственной, а просто идет такой общий лирический раскат, то стих движется уже по заранее известным каким-то руслам – и вызывает отвращение.
        Повторяю, и традиционный какой-нибудь четырехстопный ямб, и любой авангардистский стих. И верлибр тоже. Все верлибры похожи один на другой, как будто их лепили где-нибудь на фабрике-кухне, как блинчики. А задача перед настоящим поэтом стоит совсем другая. Он на земле существует, как и всякий человек, в единственном числе. И свой голос должен вложить в свои стихи. Свой голос, следовательно, свою психику, свое устройство, свой физический облик, если хотите, все мировоззрение, мироощущение. И все это, условно говоря, живет в голосе. Вот нам звонит через двадцать лет какой-нибудь человек по телефону. И только он открывает рот, как мы говорим: «Петя, ты?! Привет». Мы узнаем его, да? Безошибочно. Чудо какое! Вот так же и должно быть со стихами. К этому все сводится. Твоя интонация узнаваемая. Я никогда не спутаю Цветаеву с Ахматовой, Пастернака с Мандельштамом, Кузмина с Ходасевичем, Анненского с Заболоцким, Бродского – еще с кем-то. Вот в этом и дело.
        Что это такое? Об интонации можно долго и подробно говорить... Это, конечно, семантика в соединении с монотонией (как говорят специалисты-стиховеды). И фразовая, речевая интонация тут присутствует. Но все вот в каком-то особом равновесии, свойственном только тебе. Очень важно, чтобы речь была в стихах как можно более живой, сегодняшней, устной, разговорной. Ну, к примеру: «Еще чего у нас законопатить нет ли?» Строка из Анненского. Как это прелестно звучит. Или, допустим, это: «Ужасный! – Капнет и вслушается, // Все он ли один на свете // Мнёт ветку в окне, как кружевце, // Или есть свидетель». И так мы узнаем Пастернака.
        Все разговоры о том, что традиционный русский стих устарел и его нужно срочно выбрасывать на свалку, представляются мне абсурдными. В традиционном русском стихе возможностей куда больше, чем в верлибре, чем в акцентном стихе.
        Им пользуются тысячи людей – неумело... Потому что искусство поэтическое ничем не защищено – оно имеет дело со словом. А словом мы пользуемся ежеминутно – это не краски. Художнику лучше. Все-таки надо еще краски купить, надо их растереть... А слово – оно у нас под рукой, всегда и везде. Но поэтическое слово – это совсем другое слово. Это слово, принадлежащее именно поэзии, оно поставлено совсем в другой ряд. Инверсии, ритмика, интонация, выбор слова (ведь самое главное выбрать нужное слово из тысячи синонимов)...
        Если я даже пишу четырехстопным ямбом, у меня должно быть ощущение, что им никогда до меня никто не писал. Я должен испытывать счастье по этому поводу: как это прекрасно звучит, какая это дивная мелодия! Она совсем не укладывается в привычную скандовку. Существуют спондей и пиррихий. И все это преображает стих. Вопросительная интонация, инверсия... Ведь если говорят о неисчерпаемости шахматной игры (а там всего сколько клеток на доске? – какая ерунда!), то ведь поэтическое поле в тысячу раз больше. Следовательно, иссякнуть возможности не могут. Был бы человек, был бы у него свой голос, было бы ему о чем сказать.
        Сегодня в стихотворении «Слово «нервный» сравнительно поздно...» вы читаете одну из строк в непривычном варианте: «от некрасовской музы стервозной». В книжных же вариантах муза называлась «нервозной». Эта строка была искажена цензурой? Или вы переделываете стихи?
        – Первоначально было «стервозной», конечно. Но такого редактор не мог разрешить: это унижает Некрасова, у него муза не должна быть стервозной... Ну и пришлось заменить. А сейчас уже я позволяю себе читать «стервозной». Хотя печатаю по-прежнему «музу нервозную». Уже привык. И таких вещей много.
        Любые переделки ужасны, на мой взгляд... Я не люблю переделок, которые устраивал Пастернак. Он стеснялся своего непричесанного словаря, своей образности молодой. Его стихи строились случайно: «и чем случайней, тем вернее...» И он портил стихи в угоду своим уже взрослым представлениям, а главное – в угоду представлениям эпохи сороковых годов. И все эти перемены выглядят, как заплаты. Слишком они выделяются. Я помню, что в любимых моих стихах у него было: «Что в мае, когда поездов расписанье // Камышинской веткой читаешь в купе, // Оно грандиозней святого писанья // И черных от пыли и бурь канапе». И он все это изменил (потому что «канапе» – слишком изящное слово, французское...): «Что в мае, когда поездов расписанье // Камышинской веткой читаешь в пути // Оно грандиозней святого писанья, // Хотя его сызнова все перечти». В общем стало скучно. Строфа завяла, погибла. И таких досадных изменений в его стихах немало.
        Каким образом советская цензура пропустила упоминания об Иосифе Бродском в ваших стихах о Блоке и «В кафе»? Неужели не было понятно, о чем и о ком идет речь в таких, например, строчках: «То ли рыжего друга в дверях увидать? // То ли этого типа отсюда убрать? // То ли юность вернуть для начала?»?
        – Стихотворение «В кафе» было опубликовано в книге 75-го года. И Бродский его читал там, за границей. Лев Лосев даже писал какую-то статью об этом стихотворении, где все раскрывал – абсолютно точно. А наша цензура пропустила. Мой редактор Игорь Кузьмичев понимал, кто это такой, конечно. Он замечательный человек – я ему очень многим обязан. Он просто любил мои стихи и старался их по возможности спасти. А цензура действительно не знала, кто такой «рыжий друг»...
        – В стихах о Блоке вы дискутировали с Бродским. Он не менял своего отношения к Блоку?
        – Вы знаете, Бродский очень любил Блока в юности. В самом начале. Он действительно как-то в чужой компании, когда надо было пить за что-то совсем другое, встал и сказал: «Давайте выпьем за Блока». Все смешались и удивились: компания была к этому совершенно не готова... Тогда Бродскому было лет, наверное, 18-19. То есть, конечно, через Блока он прошел,- а как же иначе вообще для поэта? Обойти Блока стороной невозможно. Но потом резко изменил мнение о нем. И уже кривился: Блок казался ему недостаточно виртуозным, скажем так. Бродский называл его «маменькин сынок».
        – Александр Семенович, ваши стихотворные посвящения дают объемный список имен, знаковых для современной словесности, современного кино. Битов, Рейн, Андрей Смирнов, Ефимов, Венцлова, Петрушевская...
        – Да, вот Довлатову не успел посвятить... Уже написал стихи после его смерти. Собственно, там не только о нем – обо всей этой компании питерских прозаиков. «Зато в их прозе дорогой // Был юмор, кто-нибудь другой // Напишет лучше, но скучнее. // Не соблазниться нам тоской! // О, праздник, что всегда с тобой, // Хемингуэя – Холидея... // Зато когда на свете том // Сойдетесь как-нибудь потом, // Когда все, все умрем, умрете, // Да не останусь за бортом, // Меня, непьющего, возьмете // В свой круг, в свой рай, в свой гастроном!»
        Поэзия не может сторониться и жить вдали от других муз. У меня где-то сказано даже в стихах: «Стих от прозы не бегает – наоборот...» И действительно, я вспоминаю свою молодость, моими первыми друзьями были прозаики: Андрей Битов, Рид Грачев, Игорь Ефимов, Валерий Попов, Сергей Вольф, Сергей Довлатов. Потом – Михаил Кураев, Александр Мелихов, Людмила Петрушевская, Владимир Маканин. И так далее. И меня всегда влекла проза, волновала. И видимо, возникает нечто общее. Например, я твердо знаю, что с Валерием Поповым у меня нечто общее есть – в отношении к миру, к жизни. И так же было много общего с Андреем Битовым: мы начинали вместе.
        Ну, а без кино вообще жить нельзя. Но в последние годы я почти не видел хороших фильмов. А все начиналось для меня по-настоящему с итальянского неореализма. И я считал и считаю, что наше кино было совершенно замечательным. Прежде всего Иоселиани. Вот кого я любил безумно: и «Пастораль», и «Жил певчий дрозд», и «Листопад».
        Я дружил с Ильей Авербахом. Я вообще любил его по-человечески. Это был яркий, общительный, образованный человек, великолепно знавший не только кино, но и живопись, поэзию. Типичный петербуржец. Или Андрей Смирнов, мой давний друг, с которым мы очень связаны и сегодня... Ну и, конечно, Алексей Герман: мне очень нравился его фильм «Двадцать дней без войны». И совершенно великий фильм – «Мой друг Иван Лапшин». Он очень близок к поэзии, кстати сказать. Да и вообще приемы Германа – это поэтический кинематограф. Несмотря на то, что это очень жесткое кино, бескомпромиссное, суровое.
        – Фильм «Хрусталев, машину!» вам понравился?
        – Лучше бы не спрашивали... У меня очень сложное отношение к этому фильму. Говорят, что он гениальный. И это, возможно, так. Я в ужасе от него. Это, конечно, здорово, но это так страшно! Ни одного просвета. Это сплошной мрак. Это как если бы меня поселили в картину Босха – и вот мне нужно было бы там, среди этих калек, страшилищ, чудищ кувыркаться. Я жил в то время, о котором говорит Герман. Я его помню, потому что в 53-м году мне было 16 лет. И, разумеется, это было страшное время. Я помню «дело врачей». Я помню, как моя тетя, врач детской консультации, всю блокаду проработавшая в Ленинграде, боялась ходить на службу... Все это я помню прекрасно. И я понимаю, что, наверное, это время ничего лучшего не заслуживает. Но мне кажется, что в фильме хоть птица должна пролететь. Понимаете? Хоть ребенок должен появиться с каким-то нормальным человеческим лицом. Может быть, какая-то книжка должна на полке стоять: не знаю, Тютчев, Фет, Пушкин, кто угодно... Дерево, может быть, должно прошуметь,- так чтоб мы очнулись от этого ужаса. Ничего этого в фильме нет. Есть только кошмар. Крик и истерика.
        В фильме «Мой друг Иван Лапшин» замечательная совершенно была любовь... Эта актриса, Миронов, игравший журналиста, и главный герой, влюбленный неудачно, да? И мальчик, который топал в лад оркестру... А здесь мне показывают, как насилуют взрослого мужчину – мужики. Совершенно кошмарно. Я знаю, что все это было. Я понимаю это. Но мне все-таки вот такой жизни совершенно не жалко. И может быть, здесь нарушены некоторые законы искусства. При этом я вовсе не настаиваю на своей правоте. Этот фильм меня ошеломил – и вот поставил в такое недоумение. Я очень люблю кино Германа. Я преклоняюсь перед этим режиссером. Но что делать? Мне и скучно было на этом фильме, и надоедало смотреть на все эти психопатические сцены, на этих уродов, на этих женщин каких-то страшных и мужчин еще страшнее...
        Вермеер жил в ужасное время, когда Испания воевала с Нидерландами, лилась кровь, пылали дома, людей кололи вилами, терялись состояния – я уж не говорю о жизни... Но искусство существует по каким-то другим законам. Оно для того и призвано в мир, мне кажется, чтоб показать миру нечто отличное от просто голой фотографии. Всегда было ужасно, всегда было страшно. Во времена Пушкина творилось черт знает что... Восстание в Польше, восстание декабристов, чума, холера, война на Кавказе. Сплошное крепостное право, да? Отвратительная власть. Ну, не сравниваем с советской, но, ей-богу, немногим лучше. Чего уж там, как Михалков, приукрашивать весь этот бред. Но как ни страшна жизнь, поэзия в ней всегда присутствует. И мы знаем, что в самые страшные минуты нашей жизни, в самые трагические, в самые кошмарные (каждый человек знает несколько таких минут в своей жизни), – именно в такие моменты необычайно остро воспринимается красота мира. Есть в этом какой-то парадокс. Я просто помню, как сверкают в это время лучи на листве, как замечательны облака в небе, какая душераздирающая красота, в которой, оказывается, тебе нет места...


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.12.2022
Михаил Перепёлкин
28.03.2022
Предисловие
Дмитрий Кузьмин
13.01.2022
Беседа с Владимиром Орловым
22.08.2021
Презентация новых книг Дмитрия Кузьмина и Валерия Леденёва
Владимир Коркунов
25.05.2021
О современной русскоязычной поэзии Казахстана
Павел Банников
01.06.2020
Предисловие к книге Георгия Генниса
Лев Оборин
29.05.2020
Беседа с Андреем Гришаевым
26.05.2020
Марина Кулакова
02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2022 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования


Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service