Илья Бокштейн: вне своих стихов немыслим. Странное дело — самые разные люди, литераторы и не-, расписывались в лучших чувствах к этому птицечеловеку, но более или менее толкового «вникания» в его поэзию ни-ни, слишком закоулист, можно сорваться, попасть впросак. Бокштейн живёт в Израиле, в Яффо. Удивительно, что не на горе Тавор. Попытаюсь «подать» поэта. Как уже говорилось, Бокштейн неотделим от исписанных своей рукой (квадратный почерк) тетрадей. Его поэтика — модель сознания, совершенно адекватная носителю, симулировать чужой мир, чужие переживания и пр. Бокштейн не в состоянии. Категория объективного не столь отсутствует, сколь сродни чему-то монстроподобному. Да и вообще, мимикрия — не его дело. Натура исключительно созерцательная, честно отстёгнутая от окружающего, Бокштейн местами гипериррационален; находясь не в ладах с силами бокштейновых земель почти невозможно оценить их дары по достоинству:
Леденеющий танец вошёл Со свечой мне ладонь протянул, Я оглянулся — Наступающий сумрак Просунул в окно мне тень ветки, Догорающий вечер Мне на волосы отблеск кладёт горячо —
разве это сильно? Нет. И не эффектно. Не сверхново. Но — завораживающе. И, главное, из чего сделано — обычный, очередной вечер! Несколько неконкретных пояснений. Всё что было сказано мною об этом, возможно, самом крупном из осевших в здешней пыли самородке можно было бы считать не правильным, оспаривать, когда б не та неповторимая деталь, а именно — уверенность в экзистенциальной необходимости чистосердечного заполнения любой паузы, — Бокштейн как никто носит своё всегда при себе — вариант наволочки. Крайне редко зачёркивает и постоянно в процессе. Принципиальным приятием пути вдохновения — в начале было слово, но слово надо слышать — приятием и приниманием любого шумового поля, достигшего улитки слуха, за чистоган находок, объясняется всё то, что кажется срывом, неровностями. Это так — потому что так должно быть. Одно из наиболее заметных стихотворений из книги «Блики волны» публиковалось как минимум трижды (с незначительными разночтениями) — это «Художник»:
Знает ли птица, что птица она Знает ли ветер, что ветром летает... —
многим давно известные строки, не буду приводить целиком эти стихи-признание, признание с трагедийным, по большому счёту, не долженствующим быть, неприемлемым лейтмотивом. Здесь нет неразделённой любви, как склонны почему-то полагать некоторые, здесь страшней — драма художника в том, что любовь им не испытана:
Быть я любимым хотел, но стихи Вместо меня от любви клокотали, Жизни не зная, слово терзали, Между решётками строк трепетали Всплески полосками — нежность сплели Нервы тропинками снежной зари... —
безукоризненная звукопись. Этот живой ручей нежнеющих оттенков, образующий трепещущий узор, доносит тонкую боль. Надо ли разъяснять?.. Намёк, обертон, многообразие ассоциативных решений, черпаемых прям из рукава, и безусловная преданность Культуре с одной стороны, а с другой — необъяснимое доверие всему тому, что во время «сеанса» наговаривается, выплёскивается на бумагу, — всё это в целом свойственно яркой и богатой непредсказуемыми капризами манере: тут возвышенное может соседствовать с беспомощным, самобытное — с чуть ли не нелепым.
Пробей, тоска, камней предел В пещерах тел Зачем рассудок дал мне Бог? Простором ночи стать хотел Вдыхая пыль ночных дорог Иэ пыли сотканный цветок —
зачерпнул пригоршню — грязный песок и золотая слюда — всё в одной обойме. Чудная смесь с серятинкой — существенный наклон в характере почерка, черта подлинника — едва уловимые стёртые тени прекрасного становятся чёткой реальностью на фоне косного, напирающего своей необъятной слоновостью. Что удивляет всего более в книге «Блики волны», так это прямота прозрений. Иные «тексты» воспринимаются как главы нескончаемого трактата. В своих «онтологических медитациях» (Фрагменты о метафизике и др.) Бокштейн загадочен и силён:
Когда возник человек? Человек возник тогда, Когда обезьяна слезла с дерева И обратилась к Богу. Когда появился Бог? — Разумеется, тогда же. — Выходит, обезьяна обратилась К самой себе. — Совершенно верно. Однако лицо её обращения Было отделено от первого Могильной тишиной.
Процитированное — лишь один из возможных примеров, IV глава книги пестрит ими. В связи с этим остаётся только отметить подчёркнуто телеологический ракурс умозрения поэта, что несомненно является грунтовой основой к портрету макротекста по имени Илья Бокштейн. Прежде чем привести достаточно большой отрывок из «Фантазии на авторские темы» (Блики волны, с. 117—119) — несколько слов. По адресу этой поэтики мне приходилось слышать упрёки в символизме, а то и наблюдать глупые попытки выуживания в его стихах мандельштамовских интонаций и ходов. Ну, если искать, то найдёшь всё, что вздумается. Но в случае Бокштейна по другой, правда, причине — по причине симфоничности его поэзии, он не скупясь пользуется накопленным словесностью сырьём. Вот это и лежит на поверхности, — слишком бросаются в глаза элементы будетлянской концепции и дадаизма, которые служат своего рода индикатором, и дают повод нехитрому читателю догадаться: ага, в этом сплаве присутствуют и иные металлы. Но повод оказывается исчерпанным, когда всматриваешься в «течение» текста: некая статичность, достигнутая, зафиксированная, эмоционально стабильная картина резко нарушается, деформируется ворвавшимся — гротеск беспамятства, что ближе к абсурдистскому полюсу видения. Вообще говоря, искать кого поэт тебе напоминает — занятие некорректное по отношению к поэту. Честнее сразу сказать — ничего своего этот поэт не создаёт. Но если обвинение именно таково, тогда вчитайтесь:
(...) Леденеющий танец вошёл Со свечёй мне ладонь протянул Я оглянулся — Наступающий сумрак Просунул в окно мне тень ветки, Догорающий вечер Мне на волосы отблеск кладёт горячо, Я наклонился — На столе обнажила плечо Статуэтка на солнце, Статуэтку накрыл удивленьем, а в ней Зеленее камней засветились Её лисьи глаза — В камне скрытых морей Над морями огромным цветком раскалились... Плечи белеющих птиц листьями речи лились... В тревоге язык не продумать — Трудно созвучье тоски В словах — равнодушные трюмы Все чувства у них номерки, Чудовищных вымыслов числа, Нелепой игривости грёз, А вместо безмерности мысли Одних ожиданий вопрос. Хочу разорвать всю душу В миг ожить, в миг умереть Иль выдумать казнь мне похуже Чтоб жизни не смог я стерпеть?.. Но это мираж, наважденье А смерти ладонь глубока Язык проглотив исступленье Повисло на строчке стиха, Пространство меня обнажает В прострацию вводит восход Не солнца, чего, я не знаю — Секрет океаном растёт, Претит описание жизни — Холодного ветра пятно В плаще словотворческой мысли Что высится храма окном.., И всё, что любовью хранимо На тайном холсте заволнит Плывут мне навстречу — незримы — Предчувствия знаков одних —
«Дети часто спотыкаются; они же превосходно танцуют», — обмолвился однажды неподражаемый Терентьев. Во избежание недоразумений: в приведённом отрывке мне пришлось воспользоваться пунктуационной техникой подсказки читателю, надеюсь, автор простит мне это своеволие, ущерба от него нет. А длинный искус заменить один эпитет я преоборол. Но вот пчёлка залетела. Симфонизм. Всёчество. Постмодернизм. В сущности синонимы. Апологеты эстетики сочувствия найдут что сказать-возразить в защиту банального. И впрямь, дурной бесконечности синтетизм (Драгомощенко, скажем) подчас оставляет ощущение оскоминного суесловия, хочется опять-таки чего-то знакомого (припев потребителя), близкого, «по-человечески» тёплого (из той же серии), и вообще — нет ничего банальнее боязни банального (представляю себе реакцию Набокова на этот трюизм), поэтому, дескать, банальное ныне звучит как некий вызов, смелая поза и т.п. Можно много чего наговорить. Тем не менее, иначе чем сбоем во вкусе не объяснить то и дело попадающиеся лужицы штампованной, таки банальной, а местами и инфантильной, «знакомой» архаичной тропики. Приведу поначалу замечательное стихотворение «Памяти Низами»:
Ночью бархатной, чёрной, как челюсти Рока Вдохновенную душу святого пророка Бык небесный жемчужину неба ночного Вынимал из ноздри у земного. И потухла земля Будто чёрное небо разуто, Будто чёрное поле теперь бесприютно, И на ней я бесплодно тоскую, И стада там пасутся вслепую.
Хорошая вещь, бесспорно. И выведена она той же рукой, напета той же душой, что и предлагаемый набор: крик пропасти, в обрыве вниманья, или — страданий неосознанных соборы; если «млечный шлейф» хоть и не первой свежести, но прочно законсервирован традицией и тем самым может служить своего рода «отсылом», то «тишина размышлений» — ученичество (при этом «вошла тишина размышлений» — вполне трогательно, но я больше о тенденции), а высказывание «молит время о мученьях выдать слово» пусть комментирует какая-нибудь солженицына. И самое досадное — здесь ни тени иронии, всё на редкость серьёзно. Однако, это тот же Бокштейн! Когда на него сыпется, он не перебирает, он весь такой — переполненный своим миром, подчинённый гармонии этого мира, в котором дивные находки уживаются со слепыми пятнами клише. Возможно, поэтому никто не решался вооружиться лупой филолога дабы расставить акценты — целинность поэтики отпугивает, как-то несуразно, криво дышит эта почва, а вдруг мы чего-то не понимаем? вдруг Оно живое?.. Ну конечно! разумеется! не на шутку живое:
Узлами строчек убегу В остервенелый конный гул Загонят кони в ритмы гонг Окостенервы — крика ринг Осиротелый грека горн Окаменелых хоров Рим —
мёртвое так не захлёбывается, не топорщится так, не топочет. Одна из сентенций Бокштейна гласит:
Осуществление же мысли всей Стихотворенье — самосотворенье.
Я прекрасно понимаю, что этот очерк не может дать полного представления о разнопёрости птицы. После прослушивания каскада бокштейновых стихов в авторском исполнении окончательно убеждаешься в том, что печатный станок не приспособлен для адекватной передачи замысла «воплощения» этих текстов. То ли мы вконец испорчены нашими прямоугольными привычками, то ли стихи эти полноценно дышат и звучат только в сознании автора, — но в истинности последнего усомнишься, листая «Блики волны», — они шепчутся, кличут друг друга, цепляются один за другой. Книга точно передаёт свойства этой поэзии — практически рукодельная, она представляет собой факсимильное издание тетрадей, в которых каждая страница использована до отказа. Это джунгли строк, куда вплетены т.н. ключи (комментарии к непонятным словам, о чём ниже), некоторые строки фиксируются после стихотворения второй раз, третий, почерк при этом мельчает — своего рода намёк: тут тоном ниже, — и ко всему — авторские украшения, графика: значки, символы, невнятные закорючки и вдруг — удивительное существо из зоопарка будущего: совершенная пластика животного и огромные глаза падшего ангела. Бокштейн — изобретатель. Он возится со звуком, выискивает как заострить привычное, оттенить обыденное значение, он навязывает новую фонетическую форму, сбивая с толку парадоксальным написанием, «с тонким стоном» сталкивает созвучия, мнёт пластилин языка. Как раз по такому поводу тот же И.Терентьев писал: «Заумь — гниение звука — лучшее условие для произрастания мысли». Но автор этой птичьей речи не ограничивается корне- и звукословием. Язык Бокштейна включает и наново сочинённую терминологию, те самые ключи, о которых шла речь выше. Причём, придумка тут может быть сколь угодно занятной: звамиль /zvamil`/ — закоулистая чёрная роща с золотой шляпой. Казалось бы, экая чушь (к тому же вырванная из контекста, так и нормальные вещи зачастую вызывают недоумение), но не будем спешить. Этот метаязык, помимо живописных деталей и нового прочтения норматива, претендует на более серьёзный охват. Я не случайно заговорил о терминологии — в глазах Бокштейна метаязык более ёмок и поэтому наиболее подходящ для репрезентации идеального, абстрактного, принадлежащего сфере эстетики, историософии, культурологии, экстрасенсорики, чего угодно. Судите сами: самострация /samostratsi`а/ — олицетворение своих сусальных комплексов в сверхлицо или в иной личности, сусальность, слащавость, приторность; псилок /psilok/ — вазочка вечности, провинциальный образец совершенства; лимитформ /limitform/ — восемь значений, приведу только два: одно — исчерпанность сюжетов великих религий для высокой культуры, другое — противоречие вершины художественного потенциала и нисходящего потока культуры; цларг /tslarg/ — центральный гармонический образ; лонсимар /lonsimar/ — мировой логос самоутверждения образных пространств. Это ли не грандиозно! Мне остаётся только гадать отыщется ли когда-нибудь трудяга, который соберёт по кусочкам мозаику метаязыка Бокштейна и зафиксирует тем самым непредсказуемый маршрут астероидов мысли этого оригинального, к сожалению, плохо прочитанного по сей день поэта. Илья не раз с воодушевлением посвящал меня в свои планы — одно время речь даже шла о создании — ни много, ни мало — «парапсихологической» поэзии. Его логотворчество поражает масштабностью замысла, в котором безусловная нацеленность, присущая готическому мышлению, сочетает с собой разнообразие барочной фантазии.
|