Откинь, Никто, беду судеб и мир прими Конец оценок
С. Гринберг. Палиндромика
Гринбергу принадлежит едва ли не лучший из известных мне палиндромов. НЕТ, НЕ НАМ МИР ИММАНЕНТЕН. Тут есть не только прямой смысл, а не некая формальная-условная осмысленность, дальше которой редко идут палиндромы, но и два элемента, приближающие эту фразу к стихотворению, делающие ее, собственно, одностишием. Они к тому же органично сочетаются: лирический вскрик от несоизмеримости себя и мира — не теряющий, а лишь приобретающий обаяние от априорной безнадежности и — непринужденная искусность инсталляции в короткую эмоциональную речевку из пяти слов такого, казалось бы, громоздкого слова, как «имманентность». В палиндроме, в модели, где справа налево все прочитывается так же, как слева направо, можно увидеть идеальную схему если не для русско-израильских литературных судеб, то, во всяком случае, для существования текстов на русском и на иврите. Савелий Гринберг родился в Екатеринославе за несколько лет до революции 1917 года и умер в Иерусалиме в начале XXI века. В юности — как рассказывал он сам — бегал на выступления живого Маяковского («бегал» — слово сомнительное, но в данном случае — неизбежной беллетризации биографии — кажется, подходящее). В 1930-е годы побывал в Палестине (сказочные времена, можно было поболтать с Владимиром Жаботинским, исторической фигурой библейских масштабов... и замечательным русским литератором, единственным, кажется, из персонажей мемуаров Нины Берберовой, о ком она пишет с ничем не замутненной симпатией — какой же действительно светлой личностью надо было быть). Из Палестины Гринберг вернулся в СССР. И до отъезда в Израиль, еще через сорок лет, работал в Музее Маяковского. (Сюжет настолько удивительный, что любой досужий комментарий рядом с ним бледнеет.) Был на войне (народное ополчение, строительство оборонительных рубежей, Малая Земля, Рыбачий полуостров, затем — «лектор по литературной тематике» в армии и на флоте). По воспоминаниям людей, знавших Гринберга в 1960-е годы, — достойный, интересный, вызывающий симпатию, но внешне — приглушенный человек, уклоняющийся от соучастия в фестивале открытости оттепельных времен. Он близко общался, как говорят — «шептался», с Харджиевым. Одно из самых эффектных стихотворений Гринберга порождено счастливым душевным подъемом от открытия выставки Пикассо — в Москве 1956 года.
...Выставка Пабло Когда тряхануло земную палубу Выставка Пабло Большая толпа была... Жив был пока Сосо не могло быть показа выставки Пикассо ПИКАССО АПОКАЛИПСИСА А покамест Не паблокачиваться Не припикасаться ...И ЖИЗНЬ ПИКАССА И ЖИТЬ ПИКАССО
По собственно поэтической функции, при всей разнице «человеческих» образов и «стратегий», Савелий Гринберг ближе всего, вероятно, — к Семену Кирсанову. «Дирижаблоком повис»... Радость работы со словом, транслируемая обоими поэтами, — и легковесна, и летуча. Гринберг ощущал себя наследником футуристической традиции — и был им, но не вообще, абстрактно, всей «линии», а — наиболее «детской», прозрачной полосы в этой радуге... Как заявлено в его стихотворении «Прошли те времена» (текст приводится полностью): «Прошли те времена, когда я мог быть оскорблен / каким-нибудь ТРАМТАРАРАМ или САКРБЛЬО». В начале 1970-х он уехал в Израиль — и прожил в Иерусалиме еще треть столетия, среднестатистический век для «уважающего себя» романтического поэта. Неплохой бонус за любовь к жизни и осмотрительность... так живут патриархи. В 1960-е годы — во внешности Гринберга не было ничего бросающегося в глаза; скорее «научный сотрудник», чем «художник». Иерусалимский же его образ, на старости лет, был вполне романтичен, во всяком случае, имел все внешние признаки «артистической натуры»: развевающиеся длинные седые волосы, огромные черные круги под глазами, страстнЧе выражение на лице, легкая, «птичья» фигура... Как-то я зашел с приятелем в круглосуточный супермаркет на Французской площади в центре Иерусалима — и увидев вдалеке патриарха русскоязычной поэзии, спросил у своего спутника, не знавшего Гринберга: «Посмотри — как ты думаешь, кто этот человек?» Он сказал: «Актер?..» Дело, конечно, не во «вторичности» признаков, а в том, что условия последних тридцати лет жизни оказались «user-friendly» для выявления импозантности, которая существовала и раньше. Савелий был артистичен — обаятелен в публичном поведении и общении; характерный момент: слабости, связанные с возрастом, — забывчивость, глуховатость и сопровождавшие их постоянные переспрашивания — казались лишь тихим хулиганством пожилого джентльмена, стильностью, а не слабостью. К собеседнику Гринберг обычно обращался с некоей, я бы сказал, историко-литературной объективностью: встретившись во вполне приватной обстановке, где-нибудь в гостях, называл, пожимая руку и глядя прямо в глаза, исключительно и четко — по имени и фамилии: собственно, литературное имя... «А, Алеф Бет, да, знаю...» — отмечала как бы персонифицированная Литература Двадцатого Века. Эта персонификация была чрезвычайно, до пугающей альтруистичности, благожелательной. Во всяком случае, наше знакомство сопровождалось психологическим феноменом, так и не открывшимся мне до сих пор. Мы сидели за столиком в кафе, пришло время читать друг другу свои стихи. Я продекламировал мой тогдашний хит «За спиною Москва, за пустыней Каир...». Гринберг задумчиво сказал: «У меня тоже есть стихотворение про Иерусалим. Ваше, конечно, лучше, но я прочту и свое...» Так не бывает, признание подобного толка — противно эгоцентрическому существу любого поэта («артиста»)... но даже если ты и ощутил «для себя», что кто-то где-то лучше, публично это признать (с нами за столиком была еще пара коллег)? Если добавить, что Савелию тогда было под 80, а мне — под тридцать и что речь идет о первом знакомстве... «В высшей степени непонятно» — как говорил мой дедушка и по менее экзотическим поводам. Гринберг жил у упомянутой Французской площади (Кикар Царфат), в нескольких сотнях метров от резиденции главы правительства и примерно на таком же расстоянии от Парка Независимости, произрастающего на краю долины Гееном (Геенны Огненной). Топография в этих местах может заглушить собой любой новый рассказ, посему лучше обратимся непосредственно к квартире Савелия... Впрочем, в топографическом смысле не менее существенно, что дом, где жил Гринберг, стоит «на опушке» квартала Рехавия — заповедника «европейскости», с академическим оттенком: район был основан в 30-е годы прошлого века беженцами-репатриантами из Германии и соседних с нею стран, тени Бубера и других «немецких профессоров» все еще передают друг другу кирпичи на строительстве новой жизни на выжженном солнцем холме под внимательным, но брезгливым взглядом верблюда. Сия картина, впрочем, — исторический фантазм, для нормального глаза нынешняя Рехавия — уютный, даже темноватый от зелени, район трехэтажных домов, кое-где вилл, что-то среднее между Штутгартом и Черемушками... Это — то, что было у Савелия Гринберга за окном. Внутри же, в его комнате — да-да, завал книг, бумаг; «эпицентр» — журнальный столик, похоже, главное рабочее место. Строгий жестковатый диван, со старым, советского стиля, пледом, стеллажи с бумажной продукцией на всех стадиях прохождения через мир — от рукописей до архивного иссыхания. «Обстановка» — никакая, функциональная Ситуация комнаты — чтение, а не писание, «бокал вина и книжка», а не «кувшин кофе и стопка бумаги». Такая богемность, такая разновидность гедонизма. Гринберг «нашел себя» среди ивритских поэтов 1930-х годов рождения (параллельных Вознесенскому и Евтушенко) — совпали и эстетика, и жизненный стиль («контркультурность» с «футуризмом», израильская «домашность» с его типом богемности)... Он оказался признан там, где хотел, и на перворазрядном уровне. Стал частью этого коллегиально-дружеского круга. Его переводы из Давида Авидана — замечательные свидетельства нечастого, драгоценного совпадения. Полная естественность по-русски — при передаче достаточно резких жестов оригинала...
Те, кто похож на меня, но не похож на тебя, определяют политику языка... Они слышат мягкую вибрацию, скрытное, внутриатомное, потайной зуммер, — вне-логическое, мета-психологическое, под-познавательное, супер-грамматическое. Мы ответственны за все, что происходит в языке в каждую отдельную минуту, Потому что люди подобные мне и подобные тебе — они политики языка. Мы определяем, как будут разговаривать через десять, двадцать, сто, двести, десять тысяч лет. <...> И мы одержимы истерией счастья нашего бытия, — что мы — это мы.
(«Лингво-политики»)
Не менее хороши, чем имеющие-литературную-ценность декларации, — и такие спокойные, в сочетании известного вызова, эмоционального переживания и интеллектуализированного конструирования, тексты, как, скажем, этот, называется «Главное в жизни» (увидев такое в оглавлении, я бы первым делом открыл его — и не был бы разочарован):
Понимание — это еще не самое главное, главное в жизни — точность. Сначала надо понять до конца значение точности, а после этого уточнять, запуская-в-ход понимание. Рекомендуется попробовать — это работает лучше всего именно так.
В переводах же, и с особенной остротой — из Йеуды Амихая и Натана Заха, ощутимы роскошные глубина и масштаб, в слиянии собственного опыта и речи — с опытом и речью последней страны. Скажем — очень израильское стихотворение Йеуды Амихая (здешняя вариация на ту же тему, что в «28-летнем Эмии» Кавафиса и «Жди меня» Симонова):
Разросшийся сад, посаженный в память мальчика, павшего на войне, становится похожим на него, — когда он был, двадцать восемь лет тому назад, — становится похожим все больше и больше, с каждым годом. Его старики-родители приходят сюда почти что ежедневно, чтобы посидеть здесь на скамейке, чтобы смотреть на него. И каждой ночью воспоминание гудит-рокочет, словно мотор над кронами рощи. Днем это не слышно.
При жизни Савелия Гринберга были изданы, насколько мне известно, две книги его стихотворений — «Московские Дневниковинки» (Иерусалим, 1979) и «Осения» (Москва, 1997), и книга переводов «Шира Хадиша. Страницы новой израильской поэзии» (Иерусалим, 1992). Совсем недавно, уже после смерти Савелия, его сын, живущий в Москве, издал еще одну книгу стихотворений Гринберга («Посвящается В.В. Маяковскому», Москва, 2003). Вот он, сад, посаженный в память... — очень похожий на того, кому посвящен; чем дальше, тем больше.
|